Текст книги "Путь Беньямина"
Автор книги: Джей Парини
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ведь именно в Берлине прогуливались рука об руку в своих долгополых кашемировых пальто по ухоженным, тщательно распланированным паркам Моисей Мендельсон и Готхольд Лессинг, ведя беседы о метафизике и эстетике. И сколь многим немецкая культура обязана Гейне и Бёрне[22]22
Карл Людвиг Бёрне (Иуда Лейб Барух; 1786–1837) – публицист и писатель, борец за эмансипацию евреев. Бёрне считается наиболее значительным после Генриха Гейне немецким писателем-евреем XIX в. Был одним из создателей жанра фельетона.
[Закрыть], Эгону Фриделю[23]23
Эгон Фридель (1878–1938) – австрийский журналист, писатель, театральный критик и актер; также выступал в качестве конферансье.
[Закрыть] и десяткам других драматургов, композиторов, поэтов и художников! Все они были евреи и в то же время немцы.
В один безрадостный день осенью 1938 года родственница Беньямина Ханна написала ему, что синагога разрушена, сожжена дотла обезумевшими националистами, неспособными допустить, что в Германии может быть место для всех. «Нам не на что больше надеяться, – писала Ханна, к великому отчаянию Беньямина, который не мог в это поверить, – совсем не на что».
Беньямин смешался с парижской толпой. Армейских машин на улицах стало больше, земля содрогалась под ними, и от этого на душе было тревожно. По Новому мосту[24]24
Новый мост (Пон-Нёф) – самый старый мост через Сену в Париже, построен в XVI–XVII вв.
[Закрыть], сгущая атмосферу настороженности и страха, строем шагали солдаты. Беньямин остановился, слушая, как все грохочут и грохочут их сапоги. У моста стояла и плакала пожилая женщина в черном платке, и он подошел к ней:
– Мадам, я могу вам чем-то помочь?
Она как-то странно посмотрела на него:
– Что такое?
– Может быть, вам нужна помощь?
Женщина вперила в него непонимающий взгляд, и Беньямин, приподняв шляпу, ретировался. До него наконец дошло, что он до сих пор не понимает французов, хоть и прожил в Париже больше десяти лет. Может быть, он никогда не научится понимать их.
Он бросился к стоявшему трамваю, неуклюже устремившему свои щупальца вверх над черно-белым панцирем. Оставалось пробежать всего несколько метров, но тот тронулся и унесся прочь.
– Стойте! – слабым голосом крикнул Беньямин и наклонился вперед, чтобы отдышаться.
Сердце у него вдруг как будто увеличилось до огромных размеров, яростно колотясь и вырываясь из груди, пульсирующая боль отдавала в предплечья. Рядом стояли, смеясь над ним, трое маленьких мальчишек с перепачканными худыми лицами. Один из них, со сморщенными, как гриб, щеками, показал ему язык, который, к ужасу Беньямина, оказался весь в темных пятнах. Неужели всю нацию внезапно поразила какая-то болезнь, не пощадив даже малых детей?
Недалеко, на рю де Бюси, жила Жюли Фарендо, и он решил сначала зайти к ней, а потом уж идти домой. В Париже всегда так: идешь в одну сторону, а потом вдруг обнаруживаешь, что направляешься в другую. Составить твердый план действий невозможно. Все в Париже привлекает к себе внимание, манит, влечет многообразием возможностей. Нужно обладать непоколебимо сосредоточенным умом Декарта, чтобы невозмутимо двигаться в самой гуще этого изобилия, или сердцем Бальзака, способным все вбирать в себя и возвращать без убытка. Беньямин не был ни Декартом, ни Бальзаком, зато ему изредка удавалось ухватить то, что определяет столь разных гениев. У него был необыкновенный дар проникновения в личность другого человека, редко у кого из критиков встречающийся, и он это знал. Сейчас ему нужно было время, чтобы закончить свой главный труд и выпустить сборник своих лучших эссе о литературе и культуре. Впереди еще непочатый край работы: нужно написать о Бодлере, о Брехте. Но где взять время, когда все, кажется, только и заняты тем, чтобы выкурить его из библиотеки, из Парижа?
Даже сегодня, в этой суматохе, Париж манил и обольщал, умудряясь оставаться выше войны, по ту сторону ее убожества. Это был город пассажей – ослепительного изобретения потребительской эпохи, которое больше десяти лет было предметом исследований Беньямина. Ему вспомнилось, с каким воодушевлением он начинал работать над темой пассажей, – он писал об этом Шолему. Пассажи, по его словам, были «воплощением коллективной мечты французского общества». Но мечта эта не могла принести удовлетворения. Возможно, желания и чаяния человеческого общества и нашли выражение в этой материальной роскоши, но сделано это было столь сдерживающим, ограничивающим и опосредованным способом, что результат не мог бы удовлетворить никого и никогда. Такое непроизвольное действие коллективной мечты не давало нации в целом пробудиться и найти свое наиболее полное выражение. Это делало ее легкой добычей духовных пришельцев, которые должны были растоптать ее мечты.
Ася Лацис – никого он не любил так самозабвенно, как ее, – весело говорила ему: «Мой дорогой Вальтер, идеал – это бесклассовое общество. Общество, в котором торжествует справедливость. Ты прекрасно это знаешь. Не понимаю, чего ты так волнуешься». В этом была вся она – следить, не волнуется ли он. У него было внутреннее убеждение, что экономика не должна управлять жизнью человека, отнимать ее. Ему постоянно вспоминались строки Макса Хоркхаймера: «Слепой приговор, вынесенный экономикой и заключающийся в том, что более могущественная социальная сила обрекает большую часть человечества на бессмысленное прозябание и изничтожает бесчисленные таланты и дарования, считается всеми неотвратимым и осуществляется в поведении людей».
– Вальтер, ты художник, – говорила ему Ася. – В отличие от всех нас, ты свободен.
Хоркхаймер тоже был прав: «Индивидуальность, которая и является движущей силой художественного творчества и вкуса, состоит не в каких-то отличительных чертах характера или причудах, а в способности противостоять пластической хирургии господствующей экономической системы, всех режущей по одному лекалу».
– Ты единственный в своем роде, – льстила ему Ася.
– Ах, если бы, – отвечал он ей. – У меня нет той силы, которой обладает настоящий художник. Я не поэт. Мои сочинения остаются незавершенными, это хаос фальшивых зачинов. Я даже эссе свои не могу закончить.
Беньямин приезжал к ней в Москву зимой 1926 года, надеясь, что роман между ними вспыхнет вновь, что он найдет наконец успокоение в ее любви. Ему нужна была любящая женщина, которая разделяла бы его политические идеалы и понимала его духовные запросы. Но стоило им начать разговор о чем-нибудь серьезном, они тут же странным образом отдалялись друг от друга. Ее марксизм был каким-то расплывчатым и плоским. Она просто полностью приняла линию партии, что не могло не смущать его. И правда, он не мог удержаться от ухмылки, когда она, представляя его советским друзьям, говорила: «Товарищ Беньямин».
У его старого друга Шолема был готов собственный ответ на вопрос о том, что может быть наиболее полным выражением человеческих чаяний.
– Это восстановление мессианского царства – тиккун[25]25
Исправление (ивр.), понятие в каббале – процесс исправления мира, потерявшего свою гармонию в результате предшествовавшей появлению мира космической катастрофы. Главным исполнителем служит Мессия, а инструментом – Божественный свет. – Примеч. перев.
[Закрыть], – говорил он.
Тиккун – прекрасное понятие. Но то, что Герхард (теперь он называл себя Гершомом) Шолем имел в виду под восстановлением, можно было уразуметь, лишь проштудировав целую библиотеку мудреных трудов по каббале, и Беньямин испытывал смущение, прикасаясь к этой теме. Самому Шолему понадобилось всю жизнь посвятить тому, чтобы понять это учение, а уж какие шансы у него, Беньямина, хоть сколько-нибудь проникнуть в его суть? Может быть, если бы он выучил иврит и прошел нужный курс наук, то избавился бы от этих своих колебаний… Но эта мечта, как и многие другие, улетучилась. Никогда ему не выучить иврит, ну и не бывать в Иерусалиме. И что еще хуже, при его жизни мир вряд ли исправится.
Протолкавшись сквозь строй торговцев, Беньямин распахнул железные ворота дома номер 17 на рю де Бюси и вошел в сырой двор, пахнувший бельем и помойкой. Перешагнув через сломанный трехколесный велосипед, он по нескольким темным пролетам поднялся на этаж, где жила Жюли Фарендо.
Он вспомнил тот день, лет пять назад, когда Ганс Фиттко и его жена Лиза познакомили его с Жюли в кафе «Дом». В левых интеллектуальных кругах Парижа конца тридцатых годов Фиттко были вездесущими, из них через край хлестала энергия, и они организовывали бесконечные антигитлеровские протесты или собирали деньги для отправки подпольным антифашистским организациям в Австрии и Германии. Жюли и Лиза вместе работали над брошюрой, призывающей французов сплотиться в борьбе против Гитлера, пока еще не поздно. Беньямин прочел это воззвание (и отмахнулся от него, посчитав неосуществимым) еще до знакомства с Жюли.
Кажется, не прошло и недели после их знакомства в кафе «Дом», как он встретил ее в библиотеке. Она сказала ему, что ищет материалы для статьи о Великой французской революции как теме исторических сочинений. И тут же заговорила об «Истории французской революции» Карлейля и его оригинальном, но убедительном рассказе о тех годах, когда рушились все основы.
– Обожаю Карлейля, – уверяла его она, – даже когда он ошибается. Он так страстен. Люблю страстных.
Беньямин, сам страстностью не отличавшийся, возразил:
– Карлейль принадлежал к худшей породе англичан – догматик, грубиян с манией величия. В лондонских клубах полно таких людей.
Этой мягкой отповеди было, по-видимому, достаточно, чтобы покорить ее сердце. В тот же день она позвала его к себе домой, и, едва успев закрыть за собой дверь, он уже расстегивал ее кофточку. Ей был тридцать один год, у нее были тугие маленькие груди, как у Аси, и узкие бедра. Белокурые волосы локонами рассыпались ей на плечи. И глаза у нее были такие же – серо-зеленые, и такие же ровные зубы. У нее было все, что было у Аси, кроме, увы, холодного, безжалостного сердца, и ему этого не хватало. Душа у Жюли была кроткой и потому неинтересной, она не звала его в глубины.
Вздыхая, он тихо постучал в дубовую дверь. Подъем по лестнице не прошел даром, ему казалось, что сердце колотится в самом горле, он задыхался.
Жюли, не снимая цепочки, выглянула в щель приоткрытой двери. Время такое – мало ли кто.
– Жюли?
– Вальтер!
– Я так тебя напугал?
– Входи, Вальтер. Не ждала тебя.
Она открыла дверь, и он, приподняв шляпу, поклонился.
– Ты, наверное, последний еврей в Париже!
– Пожалуйста, можно войти? – попросил он. – Мне бы сесть.
Жюли закрыла дверь, обняла его и нежно поцеловала в лоб. Они уже не были любовниками, но во время таких эпизодических встреч по привычке исполняли что-то вроде ритуала близости. Один раз, около года назад, этот ритуал нечаянно закончился постелью, но больше это не повторялось.
– Ты ел?
– Немного, в кафе. Но все равно хочу есть.
– Тогда поедим вместе, – сказала она, как заправская директриса, уверенная, что ученик послушается ее. – Ненавижу сидеть за столом в одиночестве.
Через несколько минут она поставила перед ним большую миску бульона, заправленного луком, морковью и бледно-желтым сельдереем. Он помешал суп, и на поверхность всплыли кусочки курицы. На столе стояла открытая бутылка бордо – чтобы он налил себе сам.
– Париж на себя не похож, – сказал он, вращая вино в бокале. – Люди везде какие-то дерганые.
– А ты не видел плакаты? – отозвалась Жюли. – Ты не смотришь по сторонам? Ну да, ведь политика для тебя – что-то далекое от жизни.
– Но не история, – проговорил Беньямин. – История вполне реальна. – Он шумно прихлебывал суп. – Прости, что не умею вести себя за столом. Мать постоянно мне выговаривала за дурные манеры. Уж если есть эти привычки – от них никогда не избавишься.
– Всюду эти объявления, – продолжала Жюли. – Всем ressortissants allemands[26]26
Граждане Германии (фр.).
[Закрыть] предписано зарегистрироваться у военных властей для отправки в специальные лагеря. Это называется предупредительным задержанием. Ослушавшимся грозит тюрьма. Вальтер, это не шутки.
Лицо Беньямина оставалось невозмутимым.
– Ты же знаешь, я не гражданин Германии, – сказал он. – Я беженец, антифашист. Что властям нужно от таких, как я? Если меня арестуют, меня придется кормить. Я нанесу ущерб экономике страны.
– Даже австрийцы, бежавшие от аншлюса[27]27
Аншлюс (нем. Anschluss – «присоединение») – так называют включение Австрии в состав Германии 12–13 марта 1938 г.
[Закрыть], обязаны регистрироваться. Задерживают всех без разбора, если ты имеешь хоть какое-то отношение к рейху… – Она умолкла, испустив полный безысходности вздох запыхавшегося человека. Что толку говорить об этом с Беньямином. Все равно поступит по-своему. – Для французов все эмигранты, говорящие по-немецки, – враги, les sales boches[28]28
Фрицы паршивые (фр.).
[Закрыть]. Заслышав даже легкий немецкий акцент, они тут же начинают презирать человека и подозревать, что перед ними шпион.
Беньямин ответил высоким тонким голосом:
– Трудно поверить, что нация, давшая миру Вольтера и Монтеня, может дойти до такого убожества и… тупости.
Он опасно наклонился со стулом назад, как будто бросая вызов судьбе: ну что, швырнешь меня оземь, сломаешь шею?
– Философия философией, но тебе придется зарегистрироваться, – сказала Жюли. – Они быстро отделят «хороших немцев»[29]29
«Хорошими немцами» называли во время (и после) Второй мировой войны немецких граждан, которые не поддерживали нацистский режим, но не участвовали в Сопротивлении.
[Закрыть] от Reichsdeutsche[30]30
Имперские немцы (нем.). В 1871–1945 гг. так назывались немцы, постоянно проживавшие на территории Германии. В 1935 г. в фашистской Германии был принят закон об их особом правовом статусе, в результате чего представители других национальностей, прежде всего евреи, официально стали считаться «гражданами второго сорта».
[Закрыть]. Лучше с ними не ссориться. – Она протянула руку через стол и коснулась его руки. – Не давай им повода думать, что ты что-то скрываешь.
Беньямин внимательно посмотрел ей в глаза. Он медленно и даже как будто осторожно жевал, словно боясь наткнуться зубами на что-нибудь твердое. Отпив вина, он подержал его во рту, чтобы оно омыло десны, и только потом проглотил.
– Все это абсурд какой-то, – проговорил он. – Дикость! Пускай арестовывают, если им так нужно. Не собираюсь потакать их паранойе.
Жюли перебросила волосы на одну сторону, и он снова увидел, как красиво ее лицо – с маленьким прямым носом, бледно-розовыми губами. Глаза ее светились каким-то далеким светом, как луна ранним зимним утром. Ему вдруг снова захотелось ласкать ее, почувствовать под собой все ее тело, ощутить, как ее пятки упираются ему в спину. Он нащупал под столом ее ногу, провел рукой до самых трусиков, а она не сопротивлялась.
– Будет гораздо хуже, если до тебя доберутся немцы, – сказала она, дотрагиваясь до его лица так, как будто это было изделие из лиможского фарфора. – Ты же знаешь, что это за люди. Ты вырос среди них.
– Пусть сажают меня в тюрьму, – ответил он. – Сами себя накажут. И потом, ты знаешь, я довольно тяжелый. Тащить меня будет нелегко.
Он придвинулся к ней и принялся покусывать ее ухо.
– Почти все мужчины уже уехали, – продолжала Жюли. – И то, что ты до сих пор здесь, – это какое-то безумие. Непонятно, как это тебя еще не тронули. Помнишь Ганса Фиттко, который нас познакомил?
Беньямин кивнул. Фиттко несколько лет существовали где-то на обочине его сознания, а как-то раз он зашел к ним в их квартирку на Монмартре, на пересечении рю Норвен, рю Соль и рю Сен-Рюстик: этот перекресток не раз писал Утрилло. Его картины очень нравились Беньямину – больше, чем сама натура. Любопытно, думал он, что отражение производит более яркое впечатление, чем реальность. Без искусства жизнь была бы слишком бедной и неприкрашенной.
– Я вчера видела Лизу, – сказала Жюли. – Ганса, кажется, отправили в лагерь где-то на юге. А она должна зарегистрироваться на Велодроме д’Ивер[31]31
Велодром д’Ивер (фр. Rafle du Vélodrome d’Hiver – «зимний велодром») использовался французскими властями как лагерь для интернированных. А 16–17 июля 1942 г. туда были помещены более 13 тысяч евреев, захваченных в результате крупнейшей облавы во Франции в период Второй мировой войны. Далее все евреи были отправлены в фашистские концлагеря или уничтожены.
[Закрыть] для интернирования.
– Не может быть!
– Милый Вальтер, ты совсем не читаешь газет?
– Новости наводят такое уныние, да и вообще я предпочитаю Бодлера.
Жюли встала, позволяя ему расстегнуть ее пояс, и юбка упала ей на лодыжки. Беньямин спустил с нее и трусики.
– На меня Бодлер не меньшее уныние наводит, – сказала она, разрешая ему поцеловать себя в живот. – Немцы ведь уже у предместий Парижа. Тысячи солдат. Вчера ночью я слышала канонаду. Если тебя схватят… Ну, кто знает? Не представляю, Вальтер, что с тобой будет, если ты попадешь в их лагерь.
Он встал, обнял ее, поцеловал в губы, потом замер.
– Думаю, меня убьют. Это же часть их плана, да я и не стану особенно возражать.
– Как ты можешь такое говорить?
– Они уже убили тысячи евреев. Весь мир это знает. Жена моего брата Хильда писала мне об этом. Да и сам брат Георг… пропал без вести.
– Он жив?
Беньямин пожал плечами. Впервые за этот вечер на лице его отразилась безысходность, предчувствие гибели. Он уже причислил себя к тем, кого уничтожили.
– Теперь уже положение безвыходное.
– Чепуха, – сказала она, широко открывая рот для глубокого поцелуя.
Они упали на пурпурную кушетку, и Беньямин стремительно предался любви. У него это всегда так происходило: он набрасывался на Жюли, не теряя ни секунды. Когда все кончилось, он быстро натянул брюки и сел рядом с ней. Она лежала нагая, откинувшись на спину и невозмутимо глядя на него. С ее губ свисала сигарета.
Беньямин дал ей прикурить и взял из ее пачки сигарету для себя.
– Я буду по тебе скучать, Вальтер, – сказала она, выпуская дым.
Он наклонился и прикоснулся к ее щеке:
– Плохо, что я не успел здесь закончить работу. У меня было столько планов. – От волнения у него дернулись брови. – Можно я тебе кое-что прочту? Мне кажется, тебе это будет интересно.
Жюли села на кушетке, выпрямив спину и сложив на груди руки, и эта почти мужская поза напомнила ему Асю. Вечерами на Капри он читал ей вслух, и она сидела, вот так скрестив руки, как оценивающий, но не вмешивающийся судья.
– У меня дома есть удивительный рисунок, – сказал Беньямин. – Помнишь?
– Клее?[32]32
Пауль Клее (1879–1940) – немецкий и швейцарский художник, график, теоретик искусства, один из крупнейших представителей европейского авангарда. Его картина «Angelus Novus» («Новый ангел»; 1920) вдохновила Вальтера Беньямина на создание аллегорического образа ангела истории – образа, занимающего центральное место в его неоконченном труде «Тезисы о философии истории» (или «О понятии истории»), который сегодня считается одним из главных в творчестве Беньямина.
[Закрыть] – спросила она.
– Да.
– Очень странный образ. Один раз увидишь – и не забудешь.
Он извлек из портфеля рукопись и сел вплотную к Жюли. Наклонившись, чтобы разобрать свои бисерные каракули, по-крабьи ползущие через страницу, он начал медленно, но отчетливо читать:
– «На одной работе Клее, „Angelus Novus“, изображен ангел, который на что-то сосредоточенно смотрит, но кажется, вот-вот улетит. Взгляд его устремлен вперед, рот открыт, крылья распахнуты. Так, наверное, выглядит ангел истории. Лик его обращен к прошлому, и там, где мы видим цепь событий, он прозревает сплошную катастрофу, в которой одни руины беспрерывно громоздятся на другие и валятся к его ногам. Ангел рад бы остаться – будить мертвых, возрождать погибшее. Но из рая задувает ветер и с таким неистовством подхватывает его крылья, что ему их уже не сложить. Буря уносит его в будущее, к которому он стоит спиной, а гора руин все растет перед его глазами. Эту бурю мы называем прогрессом».
Жюли долго молчала, потом произнесла:
– Очень печально, но так красиво.
– История обманула наши надежды, – сказал Беньямин. – Но я, видимо, витал в облаках. Я не предполагал, что все так сложится.
Жюли внимательно смотрела на него. И как этому милому чудаку вообще удается жить, дышать?
Он продолжал:
– Помнишь слова Кафки: «Да, надежда есть, много надежды. Но не для нас».
Жюли гладила его по волосам, но он как будто не замечал этого. Он погрузился в раздумье о позоре своего времени. И вдруг заплакал. Ей никогда не приходилось видеть, чтобы он плакал.
– Вальтер, ну что ты?
– Надо идти домой, – пробормотал он, принимаясь застегивать рубашку и искать галстук. – Сестра ждет, будет беспокоиться.
– Думаю, ты ее уже до смерти напугал, не дав уехать из Парижа. Увози ее поскорее.
Беньямин так и не услышал ее – может быть, не хотел, просто не мог слышать это.
– Куда нам ехать? – отозвался он. – У меня есть только моя квартира и немного вещей. Но все, что мне дорого, – здесь.
– Поезжай в Марсель – пока его не закрыли. Корабли оттуда отправляются каждый день, но долго это не продлится.
– Не хочу уезжать из Франции.
– Но придется!
Беньямин вздохнул.
– Всему конец, – сказал он. – Не вижу смысла.
– Не нужно так говорить. В войну вступят американцы. Она закончится через несколько месяцев, но за это время важно не наделать глупостей.
Он улыбнулся:
– Мне это будет трудно, ты же знаешь.
Он медленно встал и оделся. Жюли накинула халат. Вскоре он уже стоял у двери, в галстуке и с портфелем. Он чувствовал себя отбившейся в бурю от стаи птицей, которую ветер бросает с ветки на ветку. Нигде не найти покоя надолго, и нет в мире утешения.
– Ты хоть наелся? – спросила Жюли. – Суп так и не доел.
– Ты вкуснее, чем суп, – ответил он.
Она обвила его шею руками, приблизилась к нему лицом, почувствовав его дыхание.
– Я буду скучать, – прошептала она, положив подбородок ему на плечо.
– Ты мне очень дорога, Жюли. И ты так добра.
– Пиши, Вальтер. Где бы ты ни оказался.
Она подошла к столу, вынула из ящика конверт с деньгами и сунула ему в карман пачку купюр.
– Ты и так уже много дала, – слабо запротестовал он. – Не нужно, наверное.
– Ничего не хочу слышать.
– Ты уверена?
Она кивнула, позволив ему запечатлеть прощальные поцелуи на обеих своих щеках. В глубине души она чувствовала, что никогда больше не увидит его, во всяком случае в этой жизни, и ей потребовалось все ее самообладание, чтобы не разрыдаться. Это было бы для него невыносимо.
Беньямин слепо шагнул в темноту лестничной площадки. Ноги подкашивались, в голове стучало от выпитого вина, от усилий любви. Он спускался, и ему казалось, что он падает в яму. Земля – terra firma[33]33
Твердая земля (лат.).
[Закрыть], невыдуманный и немыслимый мир – казалась далекой, несуществующей, точкой в пространстве и времени, которой ему не достичь и в миллион лет. Внизу этой винтовой лестницы его ждет лишь Минотавр, который пожрет его.
ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН
Люди, запертые сегодня в Германии, разучились видеть контуры человеческой личности. Любой свободный человек для них – сумасброд. Представьте себе альпийскую горную гряду не на фоне ясного неба, а перед складками темного занавеса. Тогда очертания этих величественных гор будут едва различимы. Точно так же тяжелый полог заволок небо в этой отвратительной стране, и нам теперь не рассмотреть силуэты даже величайших из людей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?