Текст книги "Путь Беньямина"
Автор книги: Джей Парини
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
4
«Интересно, когда придут за мной и как это случится?» – подумал Беньямин, закуривая. Он слышал леденящие душу истории – как кого-то разбудил среди ночи полицейский и отвел в поджидавшую на улице машину, а жена и дети стояли и смотрели, а другого забрали прямо из ресторана, едва ему успели подать еду. Он из первых рук знал, что одного человека схватили в полдень за игрой в шахматы в парке: беднягу без вещей затолкали в машину, оставив противника с недоигранной партией.
Переживет ли он сам такой удар, с его-то слабым здоровьем? Если за ним вот так внезапно нагрянут, у него, наверное, тут же остановится сердце. Он замертво рухнет прямо в объятия этих военных, и им придется порядком повозиться, чтобы похоронить его, и поделом им.
Читальный зал Национальной библиотеки за последний месяц все пустел. Стол, за которым обычно сидел он, походил теперь на беззубый рот. Для многих ученых-евреев этот восхитительный зал с его куполообразными сводами стал родным домом. Этих верных читателей – Соломона Вайзеля, Иосифа Вертхаймера, Салмана Полоцкого, Якоба Шпигеля и еще с десяток – почти всегда можно было застать здесь. Они корпели над увесистыми томами по истории Рима, аэродинамике, современной лингвистике, да по чему угодно. Беньямин хорошо знал всех их, они составляли молчаливую семью, и у каждого в алтаре его разума горела своя свеча. Чтобы свеча эта не гасла, каждый из них пошел на огромные жертвы.
Тем, кто не принадлежал к этому братству, трудно было понять, что может заставить человека по девять часов в день просиживать в библиотеке, исследуя малохоженые тропы человеческого знания, что за амбиции принуждают людей жертвовать семьей, дружбой, земными благами, просто уважением общества? Редко кого из этих ученых в конце пути академический мир удостоил золотой медали. Их не ждал громкий успех. Большинство книг, написанных в этом зале, никогда не найдут своего издателя, а если и найдут, то совсем немногочисленным будет круг их читателей. Чего же ради был этот неустанный труд?
Беньямин был, пожалуй, самым неутомимым из всех тружеников. День за днем он сидел на одном и том же стуле, сознательно отгораживаясь от всего, что не относилось к теме его работы, в том числе от нацистов. Он занимался исследованиями и писал свою книгу с конца двадцатых годов, когда она начала созревать в виде заметок и афоризмов. В коричневых папках набралось изрядное количество материалов. Он жалел, что так много записей оставил у Брехта в Дании, когда гостил у него летом два года назад. Шансов снова приехать в Данию становилось все меньше и меньше, а рассчитывать на то, что Брехт перешлет материалы Тедди Адорно, не приходилось. Брехт был ленив и равнодушен.
– Негодяй, но по-своему святой, – говорил Беньямин сестре Доре, на что она неизменно отвечала:
– Все выгоду ищут, Вальтер. Своего никто не упустит.
Беньямин был уверен (хоть никогда, даже самому себе, ничего такого не сказал бы), что его энциклопедический труд о парижских пассажах, сейчас уже почти законченный, мог бы оправдать его существование, ведь без этого произведения все свелось бы к начатым и неоконченным фрагментам, сотням озарений, трепетавших, как хрусткие листья на осеннем дереве, которые скоро сорвет ветер и унесет, как известно, на пресловутые четыре стороны. Вначале «Пассажи» пытались отвоевать себе место среди других работ, всегда оставаясь на заднем плане. Передний, ярко освещенный план Беньямин оставлял для чего-нибудь срочного: критической статьи, рецензии, которую нужно было написать к следующей неделе, очерка, иногда стихотворения. Полностью сосредоточиться на сочинении о пассажах он смог только суровой зимой 1934 года в комнате дешевого pensione[38]38
Пансион (ит.).
[Закрыть] в Сан-Ремо – пустой, с белеными стенами, выходившей на серо-зеленое море. К этому времени жить в Германии еврею – да и, по правде говоря, любому человеку, имеющему совесть, – стало невозможно.
Беньямин считал себя защитником Просвещения. Его труд был личным вкладом в борьбу с фашизмом. В своем дневнике он напоминал себе о необходимости «расчищать поля там, где до сих пор царило одно безумие, продвигаться вперед, орудуя острым топором разума, не уклоняясь ни направо, ни налево, чтобы спастись от сумасшествия, которым манит первобытный лес». С редкой для него яростью он писал: «Всю землю время от времени нужно распахивать разумом, чтобы на ней что-то могло взойти; нужно вырубать сорные заросли заблуждений и мифов».
Заблуждения и мифы правили миром, который знал Беньямин. И Париж, столица девятнадцатого столетия и одновременно нечистая утроба, из которой выползло на свет сие чудовище – настоящее, был для его исследования самым подходящим предметом. Повсеместно выставленный напоказ культ потребления, приобретательство угнетали его, и это всеобщее помешательство странным образом отражалось в торговых галереях, по-французски и по-немецки называемых словом «passage», подчеркивающим ту роль, которую в них играет пространство. Эти ослепительно сверкавшие в искусственном свете ходы представляли собой в буквальном смысле коридоры, тоннели со стеклянными крышами стали выставочным залом всего, что производит современный капитализм.
Пассажи превращали рациональное в остальных отношениях устройство города в лишенный логики лабиринт, в кошмар соединяющихся друг с другом тоннелей, закручивающуюся внутрь спираль, ведущую в конечном счете к духовному краху. Улицы Парижа с их симметрично построенными домами и идеально распланированными парками, призванные отражать Разум, теперь отбрасывало вспять, к архитектуре сновидения, зодчеству древних – к форме лабиринта. По словам Беньямина, «мифическое измерение всех лабиринтообразных сооружений создается их свойством влечь попавшего в них по нисходящей траектории. Стоит войти, и тебя захватывает, затягивает запутанный, скрученный мир, где нет видимого или предсказуемого существования». Лабиринт – и внутри и снаружи: это улица и дом, маска и голос, говорящий из-за маски. Стеклянным коридорам лабиринта пассажей не страшна непогода, даже солнечный свет просачивается сюда в искаженном виде, оседает на покрытых эмалью квадратах плиток пола, блестящих металлических фасадах и отражается в сероватой голубизне зеркал, повсюду удваивающих реальность и обращающих ее к себе же, в неисчислимых парах неудовлетворенных глаз, рыскающих в поиске яркой вещицы, которую можно было бы заполучить.
Беньямин размышлял над символическим значением лабиринта в истории: «В Древней Греции были известны места, которые вели в подземное царство. Наше существование наяву – это тоже страна, где есть потайные уголки, ведущие в царство теней, она полна неприметных мест, из которых вытекают сновидения. Днем мы проходим мимо них, ничего не подозревая, но вот нас окутывает сон, и мы стремительно соскальзываем к ним, теряясь в темных коридорах. При свете дня городской лабиринт домов подобен сознанию, пассажи (эти галереи, ведущие в его прошлую жизнь) незамеченными вытекают на улицы. Но ночью, под мрачной громадой домов, их более плотная темнота зловеще прорывается наружу».
Беньямин видел мир многослойным, но, как и древние греки, полагал, что существует глубинная первооснова, мифическое или духовное измерение, на котором, как на невидимом, но прочном фундаменте, зиждется настоящее. Он наслаждался постоянным чередованием ночи и дня, сна и бодрствования, отражаемым умом, перемещающимся из сознательного в бессознательное и обратно. Сны для него были реальностью. «Увиденное во сне мы берем с собой в мир бодрствования, – говорил он. – Это тоже часть нашего пути».
Но путь этот пролегает через ад, через чистилище культа потребления. «Наше время – век преисподней, – говорил он. – Наша кара – в новейших вещах, появляющихся на прилавках». А «новейшее» – это всегда «одно и то же, что-то, всегда повторяющее само себя. Так возникает вечность ада и садистская одержимость новизной». И мода заполняет собой все витрины, подчиняет себе все наши разговоры и мысли, ведет нас вспять, под маской новизны навязчиво проигрывает все те же сценарии.
Так возвращается кошмар истории – освобожденный, мстительный, непреклонный, искореняющий все ненужное. Именно об этом пугающие слова Зигмунда Фрейда: все, что вытеснено, возвращается. Необходимо убить Минотавра, дремлющего в глубине лабиринта. Он мерцает в неестественном свете потребительства, представляющего собой всего лишь наши непомерно разросшиеся потребности в пище, крове и одежде, в личных вещах, которые привязывают нас к миру и, увы, к самим себе.
Беньямина злило отчуждение от истории, порождаемое этим вынужденным цикличным повторением, отчуждение, которое чувствовал и он сам и которое мешало ему вглядываться в настоящее и ясно видеть его. Прошлое теперь становилось основой кошмара и абсурда, древней ярости, облаченной в покровы мифа. Прогресс – попытка побега от этого дурного сна, ускоряемая современными технологиями: никогда еще прошлое не казалось таким далеким. Но это расстояние – всего лишь пространственная метафора. «Нас приучали созерцать историю романтически», – говорил он. Отсюда – Вальтер Скотт, Стендаль, преклонение перед средневековой иконографией, благоговение перед руинами, почитание темных мифологий, как у Вагнера. Если нас может что-то спасти, утверждал Беньямин, так это как раз близость – «история вновь обретенная, растворенная». Отсутствие дистанции – это все.
Но как этого достичь? Разве те, кто жил до нас, не поселены безвозвратно в далекой, недосягаемой стране? Кому под силу разбудить мертвых? Беньямин считал, что в мышлении должна произойти революция, подобная коперниковской. Историю заменит – или ею станет – вымысел. Раньше прошлое, «то, что уже было», принималось за отправную точку, история ковыляла по коридорам времени к тускло освещенному настоящему. Теперь этот процесс необходимо развернуть в обратную сторону. По Беньямину, «правильный метод состоит в том, чтобы представить себе людей прошлого в нашем пространстве, а не нас в их пространстве. Не мы переносимся к ним, а они входят в нашу жизнь». Нужно оставить попытки вчувствоваться в прошлое, Einfühlung[39]39
Вчувствование, проникновение в сущность чего-либо (нем.).
[Закрыть]. Это историзм старого образа мыслей. Вместо него он предлагал использовать Vergegenwärtigung[40]40
Актуализация, представление, воспроизведение (нем.).
[Закрыть], «онастоящивание».
История – это, по существу, сон, от которого мы должны пробудиться. Если культуру рассматривают как сновидение истории, то время понимается как откладывание, как то, что стоит между нами и осуществлением вечного царства. Задача антиисторика, как ее видел Беньямин, состоит в том, чтобы сделать видимым утопический элемент в настоящем, отматывая пленку назад, в сторону прошлого. По его выражению, «литературный монтаж – инструмент такой диалектики, акт удачного размещения моментов истории рядом друг с другом». Это он и пытался сделать в своем труде о пассажах: выполнить окончательный монтаж, вновь обрести и растворить историю одним дерзким взмахом.
За ним пришли не посреди ночи, как он ожидал, а в полдень. Был вторник, и он почему-то вдруг решил поработать не в библиотеке, а дома. Он писал, сидя за столом о трех ножках в нише своей гостиной. Сейчас он вырезал иллюстрацию из модного журнала – рекламу зубной пасты: три красотки держат в руках щетки, улыбаясь, что твои три грации. Он только что выписал очень подходящий для его труда пассаж из любимой книги о Париже, «Парижского крестьянина» Луи Арагона. Гуляя по улицам столицы, Арагон созерцал мелькавшие перед ним лица:
«Мне стало ясно, что человечество полно богами, как губка, которую окунули в открытое небо. Эти боги живут, достигают высот силы, потом умирают, оставляя свои благоуханные алтари другим богам. В них воплощены законы любого полного преображения. Они – сама необходимость изменения. И вот я, опьяненный, бродил среди тысяч божественных сгустков. Я начал постигать мифологию в движении. Она по праву достойна называться современной мифологией. Под этим названием она представилась мне».
Один из таких сгустков – в обличье военного полицейского – стоял сейчас на пороге квартиры Беньямина на рю Домбаль. Что за форма на нем, Беньямин не смог определить. Такой мундир – перехваченный ремнем, с потускневшими серебряными пуговицами и огромными эполетами – можно было бы увидеть на опереточном солдатике. Над верхней губой торчали вперед обширные усы с проседью, похожие на переднюю решетку паровоза.
К облегчению Беньямина, полицейский оказался французом – не немцем. Появления немецкого солдата он бы не пережил.
– Мне нужен месье Вальтер Беньямин, – сказал пришедший. – Это, очевидно, вы?
– Да, – ответил он. – Я доктор Беньямин.
Он не чувствовал страха, может быть, потому, что представитель власти держался учтиво и воспитанно. Легче было и оттого, что он был немолод. Страшнее, когда властью облечены юные, думал Беньямин, они не понимают, какая опасность может грозить и им самим, и другим людям. По неопытности они иногда действуют глупо и запросто могут сломать человеку жизнь.
– Чем могу служить? – спросил Беньямин.
– До нашего сведения доведено, что вы нелегальный иммигрант из Германии.
– Я еврей.
Полицейский посмотрел поверх его плеча:
– Сожалею, месье, но вам придется пройти со мной. Можете взять с собой чемодан или сумку – что-то одно, и поменьше. Берите лучше небольшую сумку – вам же удобнее будет.
– Видите ли, я работаю над книгой. Мне нужно будет взять портфель. Он не очень большой.
– Как вам угодно, – кивнул полицейский и отступил назад, как бы давая Беньямину напоследок побыть одному.
– У меня есть несколько минут?
– Я подожду вас в коридоре.
– Спасибо.
Дора нервно ждала его в спальне, боясь выходить за дверь. Она чуралась властей и ни за что не согласилась бы по своей воле предстать ни перед одним государственным чиновником, что бы там ни писали в газетах. Когда брат торопливо вошел в спальню, чтобы собраться, она прошептала:
– Вальтер, прошу тебя, беги через черный ход! По лестнице, что ведет в подвал! Беги!
– Успокойся, Дора. Ничего они со мной не сделают. Этот офицер – француз.
Она фыркнула:
– Знаю я этих французов не хуже тебя. Только и ждут случая горло тебе перерезать.
Беньямин изучал круглое, даже одутловатое лицо сестры. Ее большие воловьи глаза ошарашенно глядели на мир. Ему непонятно было ее подозрительное отношение к французскому народу, столь гостеприимно давшему им убежище. Сам он беззаветно восхищался французами с их яростными интеллектуальными традициями, их литературой и архитектурой, их нравственным чувством и любовью к справедливости. Французы создали одну из самых выдающихся цивилизаций, во всеуслышание повторял он, немало досаждая своим французским (по большей части) друзьям, неустанно язвившим над своей нацией.
Дора, хрупкая, в помятом сером платье, всхлипывала. По лицу ее потекла тушь, оставляя на щеках большие неровные черные пятна.
Беньямин подошел к ней поближе.
– Я сразу же напишу тебе. Ты будешь в точности знать, где я, и не надо волноваться, – сказал он. – Они ведь нас защищают, Дора, пойми. Если бы ты только…
– Ни за что! – почти выкрикнула она.
Беньямин беспокойно оглянулся, надеясь, что ее возглас остался неуслышанным.
– Я остаюсь здесь, пусть даже я умру, – продолжала она. – Хотят – пусть свернут мне шею, как курице.
– Ты упрямая, как наша мать, – сказал он.
– А ты бестолковый, как наш отец. Все твои знания о политике можно уместить на обороте почтовой марки. – Она схватила его за рубашку, и от нее отлетело несколько пуговиц. – Вальтер, идет война. Евреев убивают. Евреев уничтожают!
Беньямин вздохнул. Ему не хотелось в последние минуты ссориться с сестрой.
– Будь осторожнее, Дора. Если понадобится помощь, свяжись с Жюли. Жорж Батай[41]41
Жорж Батай (1897–1962) – французский философ, социолог, теоретик искусства и писатель, придерживался «левых» взглядов. Изучал иррациональные стороны общественной жизни, разрабатывал категорию «священного».
[Закрыть] тоже сможет помочь. – Он быстро написал на клочке бумаги номер телефона. – Будут трудности – сразу звони ему. Его брат работает в Министерстве финансов, в сложной ситуации он может пустить в ход свои связи.
– А сейчас, по-твоему, не сложная ситуация? – покачала головой Дора. – Для тебя это, наверное, так, шуточки?
– Я не буду с тобой спорить. Не сейчас, Дора…
– Ты слишком веришь своим друзьям. Но задай себе вопрос, Вальтер: тебе это хоть раз помогло? Почему Шолем не нашел тебе работу в Палестине? Ему должно быть стыдно, вот что я тебе скажу. Мы могли бы жить сейчас в Иерусалиме и как сыр в масле кататься.
Он попытался утихомирить сестру. Военный полицейский уже стучал во входную дверь, и Беньямин начал запихивать в портфель самое необходимое. Бесполезно было в очередной раз обсуждать с Дорой эту тему: дружба с Шолемом была, мягко говоря, непростой. Беньямин в какой-то момент задел его безграничное самолюбие, не захотев полностью согласиться со всеми его воззрениями, и теперь подвергался за это наказанию. Но сейчас это не важно. Когда закончится война, он поедет в Иерусалим и постарается загладить свою вину. Да, они с Шолемом часто ссорились, но после каждой размолвки лишь лучше понимали друг друга.
С Тедди Адорно все было иначе. Беньямин остро ощущал, что их дружба близится к концу. Адорно значил для него очень много. Они так хорошо знали друг друга, что даже видели одни и те же сны. Но потом что-то изменилось: Беньямин не мог просто уверовать в идеологию Франкфуртской школы и слепо принять политику Института. Он мог частично согласиться с учением, но полностью подчиниться догме – никогда. Как критик, он во всем видел сложность и всегда был инакомыслящим. Присущий ему скептицизм он унаследовал, в частности, от Просвещения и не собирался отказываться от него.
Дора, взяв себя в руки, вытерла слезы. Беньямин поцеловал ее и вышел в темный коридор, где его ждал офицер. Тот с сочувствием посмотрел на него.
– Я готов, – сказал Беньямин.
В одной руке он держал небольшой чемодан, в другой – портфель.
– Вам помочь? – предложил полицейский, протягивая руку к чемодану.
Беньямин отказался. Это было бы уж совсем нелепо.
Они стали медленно спускаться по лестнице. Близорукий Беньямин явно с трудом различал ступеньки. У него сдавило в груди, боль подступила к горлу и распространилась по рукам до кончиков пальцев. Несколько недель назад он побывал на приеме у доктора Досса, тоже беженца и доброго знакомого, по поводу этих повторяющихся болей в груди и сейчас думал: по силам ли человеку с таким здоровьем испытания, которые ждут его? Врач, слегка запинаясь, сообщил, что у него «застойная сердечная недостаточность», и добавил:
– Когда дело касается сердца, точный диагноз – редкость. Пациент может прожить еще двадцать лет, а может – всего двадцать минут.
Беньямин пожалел, что не попросил доктора Досса дать ему справку. Зачем французским властям больной человек, который и улицу-то не может перейти, чтобы не начались сильное сердцебиение и приступ слабости? Ему теперь приходилось останавливаться через каждые двадцать-тридцать шагов, чтобы отдышаться. Во французской армии от него не будет никакого толку. Но с бюрократической машиной не поспоришь. Это прекрасно понимал Кафка. Безымянность – враг, сводящий человека всего лишь к цифре на листке бумаги. Миссия художника – восторжествовать над этим обезличиванием, давая всему имена. Подобно Адаму в Эдеме, он должен назвать каждый предмет, одушевленный и неодушевленный. Он должен придумать язык, живо описывающий все подробности, находящий индивидуальность у всякой вещи. В этом – бесконечная и безмерно важная задача воображения.
Он наклонился вперед и медленно выдохнул.
– Вам ведь трудно дышать? – спросил француз. – Вам больно?
– Какой вы добрый человек, – ответил Беньямин, стараясь собраться.
– Если хотите, можем посидеть на ступеньках. Время терпит.
– Все хорошо, – снова отказался он, большими порциями заглатывая воздух. Губы его растянулись в озорной улыбке. – Лучше нам все-таки поторопиться. А то война скоро закончится, а мы все пропустим.
Его отвезли военным поездом в пункт сбора у Camp des Travailleurs Volontaires[42]42
Лагерь работников-добровольцев (фр.).
[Закрыть] в Кло-Сен-Жозеф в Невере. Первую ночь он провел – вполне сносно – в небольшом пансионе с розовыми ставнями и балконами с ажурной решеткой, на одной двуспальной кровати с приятным человеком по имени Хейман Штейн, с которым он познакомился несколько лет назад в Париже.
Штейн был известным журналистом и, как и Беньямин, книжником. После Первой мировой войны он жил в Вене и переехал в Париж в начале тридцатых годов, проработав некоторое время школьным учителем в Берне. Он изучал философию в Майнце и старался быть в курсе всего, что происходило в этой области, на тот случай, если ему однажды придется поехать в Америку, где, как он слышал, можно было без труда получить место в каком-нибудь из крупнейших университетов. При нем был том Мартина Хайдеггера, и Беньямин не осуждал его за это (хоть и весьма презирал Хайдеггера не только за его писания, но и за то, как он околдовал и обольстил его юную родственницу, студентку-философа Ханну Арендт[43]43
Ханна А́рендт (1906–1975) – немецко-американский философ еврейского происхождения, политический теоретик и историк, основоположница теории тоталитаризма.
[Закрыть]). Пройдет время, и он покажет Хейману Штейну (и Ханне) неправоту Хайдеггера, жульническое присвоение которым идей Канта и Гегеля возмущало его еще с тех пор, когда он ознакомился с «Понятием времени в исторической науке», вступительной лекцией, прочитанной Хайдеггером во Фрайбурге весной 1916 года и позже опубликованной в «Zeitschrift für Philosophie und philosophische Kritik»[44]44
«Журнал философии и философской критики» (нем.) – академический журнал, основанный в 1837 г. под названием «Журнал философии и спекулятивной теологии» и переименованный в 1847 г. Выходил до 1918 г.
[Закрыть].
Сержант, которому были вверены «добровольцы», разбудил всех в половине седьмого и дал всего полчаса на то, чтобы до выхода в лагерь одеться и проглотить по чашке кофе с кусочком черствого хлеба, намазанным джемом.
– Все съесть, парни! – крикнул он. – Больше хорошей еды не будет.
Штейн недовольно поморщился.
– Встать, лечь, сесть, все съесть, – проворчал он. Его белые волосы торчали, как наэлектризованные. На левом крыле его крупного носа выступала бугорком темная бородавка. Штейн всегда ходил без галстука, подчеркивая, что относит себя к трудящимся. – Орать, видимо, будут постоянно. Покомандовать – это они обожают.
– Да и пусть, – сказал Беньямин. – Это очень упрощает жизнь. Делаешь, что тебе велят. Как в школе.
Штейну это не показалось убедительным.
– Я знаком с вашим братом Леоном, – сообщил Беньямин.
– Леоном-книготорговцем.
Беньямин и правда купил у Леона Штейна множество книг – его магазинчик на рю дю Вьё-Коломбье[45]45
Улица Старой Голубятни (фр.).
[Закрыть] стал за последнее десятилетие прибежищем для немецких эмигрантов. Но, что существеннее, и Леон приобрел немало книг у Беньямина, часто платя за них больше, чем они в действительности стоили, когда тот отчаянно нуждался в деньгах.
– В чем смысл загонять в лагерь таких людей, как мы? – не мог понять Беньямин.
– И на старой кляче можно пахать. Настоящим рабочим им нечем платить, вот они и тащат рабочую силу откуда могут.
– Да вы циник, Хейман.
– А вы подождите – сами увидите. Мы – пленные французской армии, ни больше ни меньше. Давайте называть вещи своими именами.
Беньямин быстро оделся в свой мешковатый коричневый костюм, протертый на локтях, мятую белую рубашку с застарелыми пятнами под мышками и повязал отцовский красный в горошинку галстук. Не слишком ли тяжел черный кожаный портфель, беспокоился он, – там лежали не только объемистые заметки для труда о пассажах, но и окончательный вариант его последнего эссе «О некоторых мотивах у Бодлера», да еще несколько книг. Он не представлял себе, как можно куда-нибудь отправиться без книг.
Но пеший переход в Невер, находившийся километрах в десяти, стал для него полной неожиданностью: их всех, тридцать семь мужчин, повели, как скот, по проселку под зычные крики солдафона-сержанта, сопровождавшего их отряд, как овчарка стадо.
– Хорошо бы на этого пса намордник надеть, – процедил Штейн. – У него, вероятно, бешенство.
Три раза Беньямин, теряя силы, падал на покрытую гравием и гудроном дорогу. Первые два раза ему с трудом, но удалось подняться на ноги, а в третий его положили на носилки и доставили прямиком в лагерный лазарет. Портфель и чемодан покоились у него на животе, как пресс-папье.
– Работать вам не разрешат, – сказал ему врач лагеря доктор Гильмото. – У нас же не концлагерь, как в Германии. Убивать вас не входит в наши планы.
– Почему бы тогда не отправить меня домой? Пусть меня заберут нацисты. Так всем проще будет.
– Это шутка? – Брови у врача подскочили, превратившись в кавычки. – Вижу, что шутка. Я ценю чувство юмора.
– Все это так нелепо, – вздохнул Беньямин.
Врач несколько снисходительно улыбнулся:
– Мы как раз не хотим, чтобы нацисты забрали вас. Ради этого ведь все и делается, доктор Беньямин.
– Но вы думаете, что среди нас есть шпионы…
Врач изучал свои руки, избегая взгляда Беньямина.
– Другими словами, вы нас боитесь, – продолжал тот.
– Вы правы, есть люди, которых это беспокоит. Одна из наших задач – отсеять тех, от кого можно ожидать неприятностей в случае вторжения нацистов. Кто знает, что может произойти?
– Но нацисты уже вторглись.
Врач послушал стетоскопом сердце Беньямина и сказал:
– Ну что с вами делать, доктор Беньямин? К работе вы не годны.
– Видите ли, я по природе своей ленив. Буду целыми днями читать и писать. Если бы только здесь была библиотека…
Врач рассмеялся:
– Может, вам еще и секретаря предоставить? Я поговорю с начальством. Мы, французы, как вам известно, высоко ценим интеллектуалов. Ведь и само слово «интеллектуал» придумали у нас, во Франции.
Беньямин прекрасно знал непростую историю происхождения этого слова во Франции. Во время скандала, связанного с «делом Дрейфуса», мужественных людей (во главе с Золя), выступивших в защиту разума и просветительских ценностей и поддержавших ни в чем не повинного еврея, называла интеллектуалами разъяренная пресса. В народе, особенно в Англии, так продолжали именовать посрамляемых и осуждаемых. (Бывшая жена Беньямина Дора в письмах ему горько сетовала на англичан за снобизм и нежелание размышлять хоть о чем-нибудь серьезном. Если верить Адорно, в Америке дело обстояло еще хуже: там образованным и умным людям якобы приходилось притворяться тупыми и невежественными лишь для того, чтобы зарабатывать себе на жизнь.)
Отлежавшись два дня в больнице c выбеленными стенами, где прилично кормили, Беньямин присоединился к Хейману Штейну и еще двадцати восьми мужчинам, которых разместили в строении с железной крышей, служившем когда-то птицебойней. Спали они на прелых раскладушках без матрасов. «Добровольцам» выдали по одному шерстяному одеялу, которое, как правило, оказывалось настолько изъеденным молью, что если посмотреть через него на луну, то просвечивало что-то вроде Млечного Пути. Ели на площадке во дворе, под рваным навесом из промасленного брезента, громко именовавшейся «столовой», на длинных самодельных столах, сооруженных из ломаных сосновых досок и ржавых железных бочек.
Работа в лагере состояла по большей части из уборки отхожих мест и готовки. Еда пахла отвратительно, но давали ее в количествах, достаточных, чтобы жизнь в лагере окончательно не угасла. Со дня прибытия Беньямина в Невер зарядили дожди, и к работе никто пока так по-настоящему и не приступил. Охранникам самим не хотелось мокнуть на улице, надзирая за работающими. Дождь, который почти все принимали как подарок судьбы, не прекращался первые три недели пребывания Беньямина в лагере, стальная морось, казалось, превращала сентябрь в декабрь.
Как и большинство интернированных, Беньямин не мог согреться, как ни старался. Под тощим одеялом ночью становилось только хуже: оно лишь напоминало, для чего люди укрываются. Спал он скверно, в позе зародыша, дуя в сжатые кулаки, чтобы стало хоть немного теплее. По утрам ему казалось, что суставы у него проржавели до полной неподвижности. Больно было даже просто встать, наклониться.
Беньямин упорно называл своих товарищей по плену коллегами – и вполне заслуженно: многие из них были ненасытными книгочеями, а кое-кому удалось захватить с собой в лагерь классические художественные и философские книги. Одной особенно холодной ночью молодой человек из Баварии добыл через сочувственно настроенного охранника вязанку хвороста, и они затопили печку, притаившуюся в одном из ледяных углов барака. Арестанты собрались вокруг нее, чтобы обсудить, как им выживать.
Хейман Штейн сказал:
– А знаете, нам, вообще-то, повезло.
– Как это, Штейн? – удивился один самоуверенный молодой человек. – В чем же мое везение? Может, я чего-то не понимаю.
– Среди нас находится блестящий писатель и философ – доктор Беньямин.
Беньямин смутился от этого щедрого, пусть и несколько елейного комплимента – отчасти оттого, что ни в чем не считал себя блестящим. Возможно, когда опубликуют работу о пассажах, он будет достоин какого-то внимания, но не сейчас. Его ошеломило, когда несколько человек зааплодировали. Они вот прямо так согласны с Хейманом Штейном?
– Дорогие мои друзья, – едва слышно произнес он. – Я очень вам признателен.
– Так прочитайте нам лекцию, доктор Беньямин! – попросил Штейн. – Давайте что-то улучшим в нашем положении. Вы могли бы преподавать нам что-нибудь – например, философию. Мы можем превратить Невер в маленький университет!
Он театрально взмахнул рукой. Настоящее представление, подумал Беньямин. Штейн внимательно смотрел на Беньямина, как бы пытаясь его убедить:
– Вы должны сделать это ради всех нас.
Беньямин поблагодарил Штейна, но согласиться не мог. Он был далеко не так хорош, как объявил Штейн. Да и столько воды утекло с тех пор, как он в последний раз заходил в аудиторию. Даже получив докторскую степень, он совсем мало преподавал.
– Я бы тоже лекции послушал, – сказал седобородый человек по имени Меир Винклеман, перед Первой мировой войной учившийся в Одессе на раввина. – Особенно на религиозные темы.
Многообещающая карьера Винклемана, видимо, была пущена под откос неудачной женитьбой, и он пошел в коммивояжеры, благодаря чему так легко пересекал границы, что теперь отдельных стран для него уже не существовало.
К уговорам присоединились и другие, а в их числе – Ганс Фиттко, только что прибывший из другого лагеря. Он был здесь одним из немногих, с кем Беньямин был знаком, и само присутствие Ганса вселяло в него надежду. Было в Фиттко что-то такое, от чего каждый начинал верить: все можно поправить.
– Нам нужно с пользой провести здесь время, – сказал Фиттко. – Герр Штейн прав.
И он стал рассказывать, как во время гражданской войны в Испании республиканцы, попавшие в плен, отлично сумели скрасить свое пребывание в лагерях, печально известных своими бесчеловечными условиями, устраивая поэтические чтения и лекции по философии.
Бывший учитель из Лейпцига Коммерель, несколько лет проведший в одном из английских университетов, достал из рюкзака книжку «Диалогов» Платона в английском переводе оксфордского профессора Бенджамина Джоуитта. Еще у кого-то оказались сочинения Руссо и Канта. Сам Штейн взял с собой зачитанную книгу Мартина Бубера с таким количеством подчеркиваний, что многие страницы можно было прочесть лишь с большим трудом. Беньямин привез «Опыты» Монтеня, сочинения которого давно служили ему источником утешения. Кроме того, он захватил с собой Тору в прекрасном (пусть несколько чинно-старомодном) переводе Мендельсона.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?