Текст книги "Отныне и вовек"
Автор книги: Джеймс Джонс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 65 страниц)
6
Карен сосредоточенно расчесывала свои длинные светлые волосы, когда вдруг хлопнула дверь и на кухне послышались тяжелые шаги Хомса.
Она расчесывала волосы уже почти час, целиком отдаваясь этому бездумному занятию, дарившему ей чисто физическое наслаждение; наконец-то избавленная от неотвязных мыслей о свободе, она ощущала лишь свои волосы: пряди длинных золотистых нитей струились между жесткими зубьями гребня, погружая ее в желанное забытье, унося прочь от всего окружающего, в далекий мир, где не существовало ничего, кроме зеркала, в котором ритмично двигалась рука – единственное, что не умирало в Карен в эти минуты.
Поэтому-то она так любила расчесывать волосы. И любила готовить – по той же причине. Когда бывало настроение, она готовила удивительные блюда. И она запоем читала. Поневоле научилась получать удовольствие даже от плохих книг. Офицерские жены, как правило, скроены по несколько иному образцу.
Хомс ввалился в комнату, даже не сняв шляпы.
– Ты здесь? – виновато сказал он. – Привет. Я не знал, что ты дома. Я только переодеться.
Карен взяла со столика гребень и снова начала расчесывать волосы.
– Машина же во дворе, – сказала она.
– Да? Я не заметил.
– Я утром заходила в роту, искала тебя.
– Зачем? Ты же знаешь, я этого не люблю. Там солдатня, и тебе там нечего делать.
– Я хотела попросить тебя кое-что купить, – соврала она. – Думала, ты будешь на месте.
– Мне надо было сначала уладить несколько дел, – соврал Хомс. Он развязал галстук, бросил его на кровать и, взяв сапожный рожок, сел разуваться. Карен молчала. – Что в этом такого? Ты что, недовольна? – спросил он.
– Нисколько, – сказала она. – Я не имею права ни о чем тебя спрашивать. Я помню наш уговор.
– Тогда зачем об этом говорить?
– Чтобы ты понял, что я не такая дура, как ты думаешь. Ты ведь всех женщин считаешь дурами.
Хомс поставил сапоги у кровати, снял пропотевшую рубашку и бриджи.
– Ты это к чему? Сейчас-то в чем ты меня обвиняешь?
– Ни в чем. – Карен улыбнулась. – Сколько у тебя женщин, это давно не мое дело, верно? Но, господи, неужели так трудно хотя бы раз в жизни честно признаться?
– Началось! – Он раздраженно повысил голос. Половина удовольствия от предстоящего свидания и прогулки на лошадях была испорчена. – Перестань! Я зашел домой переодеться и поесть. Только и всего.
– Ты ведь, кажется, вообще не знал, что я дома, – сказала она.
– Да, не знал! Просто подумал, а вдруг ты дома, – неуклюже вывернулся он, злясь, что она поймала его на вранье. – Черт знает что! Какие женщины?! С чего ты опять завелась?! Сколько можно повторять – нет у меня никаких женщин!
– Дейне, я не полная идиотка.
Она засмеялась, глядя в зеркало, и тут же оборвала смех, пораженная ненавистью, исказившей ее лицо.
– Были бы у меня другие женщины, – сказал Хомс, надевая свежие носки, и голос у него дрогнул от жалости к себе, – думаешь, я бы сам не признался? Что мне за смысл от тебя скрывать? Тем более при наших теперешних отношениях, – с горечью добавил он. – Какое ты имеешь право все время меня обвинять?
– Какое право? – переспросила Карен, глядя на него в зеркало.
Хомс съежился под беспощадным взглядом ее глаз.
– О господи, – подавленно сказал он. – Опять ты о том же. Что мне теперь, всю жизнь себя казнить? Я тысячу раз тебе объяснял: это была случайность.
– И значит, можно считать, что все в порядке, – сказала она. – Значит, все прошло, и мы можем делать вид, что вообще ничего не было.
– Да не говорил я этого! – закричал Хомс. – Я же понимаю, чего тебе это стоило. Но откуда я мог знать? А когда узнал, было уже поздно. Да, виноват, прости. Что мне еще сказать?
Он посмотрел на нее в зеркало, притворяясь, что возмущен, но тотчас опустил глаза. Сброшенная на пол форма темнела пятнами пота, и ему стало стыдно, что его тело выделяет эту грязную влагу.
– Прошу тебя, Дейне, не надо. – В голосе Карен зазвенело отчаяние. – Ты знаешь, я не выношу эту тему. Я стараюсь забыть.
– Ладно, – сказал Хомс. – Ты сама начала. Я тоже не люблю об этом вспоминать, но ни тебе, ни мне все равно не забыть. Я живу с этим уже восемь лет.
Он устало поднялся и, сознавая, что проиграл этот раунд, пошел за свежей формой в чулан. О свидании он думал уже без всякого удовольствия, заранее жалея потерянное время.
– Я тоже с этим живу, – бросила Карен ему вслед. – Ты-то еще легко отделался. На тебе хоть следов не осталось.
Украдкой, чтобы он не увидел, она опустила руку себе на живот, скользнула пальцами вниз и нащупала твердый рубец шрама.
Переодеваясь, Хомс решил, что все-таки поедет на свидание, черт с ним, с плохим настроением, и вообще катись все к черту – он прихватит с собой бутылку. Борясь с неприятным предчувствием, он храбро улыбнулся в пустоту.
Когда он вернулся в спальню в свежем белье, происшедшая в нем перемена была разительна. Чувство вины и уныние исчезли, сменившись уверенностью. Он напустил на себя грустный вид побитой собаки – такая тактика обороны всегда помогала ему обратить собственное поражение в победу.
Карен тотчас разгадала его обычный ход. В зеркало ей было видно Хомса: крепкий, волосатый, ноги карикатурно кривые от многих часов, проведенных в седле – в Блиссе он был капитаном команды поло, – курчавые черные волосы на груди упруго оттопыривают нижнюю рубашку, точно мягкая набивка. В окаймленном густой бородой лице грубая плотская чувственность похотливого монаха и та же страдальческая гордыня. Он брил шею только под воротничком, и черные завитки волос устремлялись с груди к выбритой шее, как языки пламени к воронке дымохода. Тошнота большой скользкой рыбиной трепыхнулась у нее в желудке от вида этого человека, ее мужа. Она подвинулась на край банкетки перед туалетным столиком, чтобы не видеть в зеркале его отражение.
– Я утром был у Делберта, – сказал Хомс. – Он спрашивал, будем ли мы на вечере у Хендрика.
Его массивный подбородок был решительно выпячен. Спокойно наблюдая за ней и надевая бриджи, он как бы случайно встал так, чтобы она снова видела его в зеркале.
Карен следила за его движениями и, хотя уже знала, что будет дальше, не могла совладать со своими нервами, вибрирующими, как струны под пальцами гитариста.
– Нам придется пойти, – продолжал он. – Никак не отвертеться. Его жена снова устраивает дамский чай, но от этого я сумел тебя избавить.
– От вечера у генерала тоже можешь избавить, – сказала Карен, но ее голос утратил твердость и звучал неуверенно. – Если тебе так хочется, иди один.
– Я не могу каждый раз ходить один, – уныло сказал Хомс.
– Можешь. Скажешь им, что я больна, тем более что это правда. Пусть думают, что я еле жива – это тоже недалеко от истины, и твоя совесть может быть чиста.
– Симмонса сняли с футбола, – сказал он. – Освободилась майорская должность. Старик сначала мне на это намекнул, а уж потом спросил, пойдешь ты на вечер или нет.
– Ты же помнишь, последний раз он чуть не разорвал на мне платье.
– Он тогда слегка перепил. Он ничего такого не имел в виду.
– Надеюсь, – язвительно сказала Карен. – Если бы мне захотелось с кем-то переспать, я бы нашла себе настоящего мужчину, а не эту пивную бочку.
– Я серьезно. – Хомс перекалывал значок пехоты с грязной рубашки на чистую. – Будь ты со Стариком поприветливее, это многое бы решило, особенно сейчас, когда убрали Симмонса.
– Я и так помогаю тебе чем могу. Ты сам знаешь. Меня воротит от всех этих офицерских вечеринок. Я хожу на них только ради тебя. Играю роль любящей жены, как мы и договаривались. Но ради твоей карьеры спать с Делбертом! Не надейся.
– Никто тебя об этом не просит. Разве так трудно быть с ним чуть-чуть поласковее?
– С этим старым бабником? Меня от него тошнит.
Она машинально взяла со стола гребень и снова начала рассеянно водить им по волосам.
– Ну потошнит немного, потерпи – майорская должность того стоит, – просительно сказал Хомс. – Мы вот-вот вступим в войну, а когда она кончится, нынешние майоры с дипломами Вест-Пойнта будут генералами. От тебя всего лишь требуется улыбаться ему и слушать байки про его деда.
– Ему улыбнешься, а он думает, это приглашение залезть под юбку. У него жена есть. Чего ему не хватает?
– Действительно, чего? – ядовито заметил Хомс.
Карен вздрогнула, хотя и понимала, что обвинение носит чисто теоретический характер. Он изображал сейчас несчастного, страдающего любовника, и от этого внутри у нее все дрожало.
– Но ведь у нас с тобой уговор, – грустно напомнил Хомс.
– Хорошо, – сказала она. – Хорошо. Я пойду на этот вечер. Все. Давай о чем-нибудь другом.
– А что у нас на обед? Я голодный как черт. И день сегодня был жуткий. У Делберта просидел бог знает сколько. Он кого хочешь заговорит до полусмерти. Потом еще три часа воевал с поваром и с этим переведенным, Пруитом. – Он внимательно посмотрел на нее. – Меня такие вещи совершенно выматывают.
Она подождала, пока он кончит говорить.
– Сегодня у прислуги выходной, ты же знаешь.
Хомс досадливо поморщился:
– Разве? Фу ты, черт! А какой сегодня день? Четверг? Я думал, среда. – Он с надеждой посмотрел на часы, потом пожал плечами: – Что же делать, в клуб идти уже поздно. А может, еще успею?
Карен под его пристальным взглядом продолжала расчесывать волосы, чтобы заглушить в себе чувство вины – она даже не предложила приготовить ему поесть. Он никогда не обедал дома, в их уговор не входило, чтобы она готовила ему обед, но все равно она сейчас чувствовала себя бессердечной преступницей.
– Что ж, придется перехватить какой-нибудь паршивый бутерброд в гарнизонке, – покорно сказал Хомс, переминаясь с ноги на ногу. Еще немного постоял, потом сел на кровать. – А ты что будешь есть? – опросил он с видом человека, стыдливо напрашивающегося в гости.
– Себе я обычно варю только суп. – Карен тяжело вздохнула.
– Вот как. Я суп не ем, ты же знаешь.
– Ты меня спросил, я ответила, – сказала она, стараясь не сорваться на крик. – Я действительно готовлю себе только суп. Зачем мне врать?
Хомс поспешно встал.
– Ну что ты, что ты, дорогая, не нервничай. Я вполне могу поесть в гарнизонке, ничего страшного. Ты же знаешь, тебе вредно волноваться. Не нервничай, а то опять разболеешься и будешь лежать.
– Я здорова, – возразила она. – Не делай из меня инвалидку.
Он не имел права называть ее «дорогая», не имел права произносить при ней это слово, думала она. И тем не менее, когда они ссорились, он каждый раз делал это, и слово «дорогая» булавкой прикалывало ее к сукну рядом с другими бабочками его коллекции. Она представила себе, как поднимается из-за туалетного столика, говорит ему все, что о нем думает, собирает вещи и уходит – она будет жить собственной жизнью, будет сама себя содержать. Она найдет работу, снимет квартиру… Какую работу? На что ты способна в твоем нынешнем состоянии? Да и что ты умеешь? Только быть женой.
– Ты же знаешь, дорогая, какие у тебя слабые нервы, – говорил в это время Хомс. – Прошу тебя, не надо волноваться. Главное, не расстраивайся.
Он подошел к ней сзади, успокаивающим жестом положил руки ей на плечи, легонько сжал их и ласково заглянул в глаза, отраженные в зеркале.
Карен чувствовала на себе его руки, чувствовала, как они удерживают ее на месте, сковывают, точно так же как давно сковали всю ее жизнь, и на нее накатил панический ужас, как когда-то в детстве: однажды в лесу она зацепилась за колючую проволоку и, хотя знала, что сейчас подоспеет мать и выручит ее, рвалась и металась, пока наконец не сумела освободиться, оставив на проволоке половину платья.
– Вот так, молодец, – улыбнулся Хомс. – Ты приготовь себе что хочешь, как будто меня здесь нет. А я с тобой поем. Договорились?
– Я могу сделать тебе гренки с сыром, – безвольно сказала она.
– Отлично, – улыбнулся он. – Сыр – это прекрасно.
Он пошел за ней на кухню и, пока она готовила, сидел за кухонным столом и не отрываясь смотрел на нее. Когда она отмеряла ложкой кофе, его глаза следили за ней с заботливым участием. Когда она смазывала сковородку маслом и ставила в духовку, его глаза бережно охраняли ее. Карен гордилась своим умением готовить, это было единственное искусство, которым она владела: стряпала она вкусно и быстро, без лишней суеты. Но сейчас почему-то забыла про кофе, и он убежал. Схватила горячий кофейник и обожгла руку.
Хомс молнией метнулся с посудным полотенцем к плите вытереть лужу.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Наплевать. Я сейчас все вытру. Сядь. Ты устала.
Карен поднесла руки к лицу:
– Я не устала. Дай, я вытру. Извини, кофе перекипел. Я сварю новый. Прошу тебя, отойди. Я сама.
Внезапно она почувствовала, что пахнет горелым. Рывком вытащила сковородку из духовки – еще немного, и гренки сгорели бы окончательно. Одна сторона уже почернела.
– Пустяки, – отважно улыбнулся Хомс. – Ты только не расстраивайся, дорогая. Не огорчайся. Все прекрасно.
– Давай я счищу горелое.
– Нет, нет. И так отлично. Очень вкусно, честное слово.
Он энергично впился зубами в гренок, чтобы она видела, как ему нравится. Он съел его со смаком. Кофе пить не стал.
– По дороге заскочу в нашу забегаловку и там выпью чашку, – улыбнулся он. – Мне все равно надо вернуться в роту подписать кой-какие бумаги. А ты пойди приляг. Я отлично перекусил, уверяю тебя.
Карен стояла в дверях кухни и сквозь проволочную сетку смотрела, как он идет по дорожке через двор. Когда он скрылся из виду, она пошла в спальню. Уронив руки, попыталась расслабиться. Раз, другой с мучительным усилием кашлянула, но удержалась и не заплакала. Заставила себя дышать глубже. Ей удалось снять напряжение с мышц, но внутри все по-прежнему лихорадочно дрожало.
Рука, словно самостоятельное разумное существо, крадучись, подобралась к животу и потрогала плотный рубец шрама, и от ужаса, который вселяло в нее собственное тело, от страшных мыслей о сочащихся гноем белесых язвах снова накатила дурнота. Виноградную кисть распотрошили, выдавили из нее косточки и оставили, бесплодную, медленно жухнуть на лозе.
Но это же неправда, возразила она себе, ты сама знаешь, что неправда. Ты родила ему наследника, кто вправе говорить, что твоя жизнь никчемна? Почему ты называешь себя «бесплодной»? Ты же стала матерью, у тебя есть сын.
Нет, должен быть в жизни и другой смысл, высокий, важный, непременно должен быть, подсказывал ей неведомый голос, ведь не может все сводиться к формуле «замужество + деторождение + внуки = добропорядочность, сознание выполненного долга и дальше – смерть».
7
Когда горнисты седьмой роты Эндерсон и Кларк вошли в большую, по-казенному неприветливую спальню отделения, Пруит сидел на койке и в ожидании обеда раскладывал пасьянс, стараясь забыть, что он здесь пока чужой. Он уже перевез свои вещи из первой роты, разобрал их, постелил белье и превратил голый матрас в безупречно заправленную койку, повесил чистую форму в стенной шкаф, свернул снаряжение в ладную скатку бывалого солдата, поставил ботинки в сундучок на подставке возле койки – все, теперь его дом здесь. Надев свежую, сшитую на заказ голубую рабочую форму, он уселся за пасьянс. Меньше чем за полчаса он управился с делами, на которые у первогодка вроде Маджио ушло бы, наверно, полдня, но ему неприятно было ими заниматься, и сейчас он не испытывал никакого удовлетворения. Подобные переезды всегда тягостны, они заставляют тебя лишний раз понять, что ты и такие, как ты, по сути, неприкаянные бродяги, вечно кочуете, нигде надолго не задерживаетесь, нигде не чувствуете себя по-настоящему дома. Но за пасьянсом можно хотя бы на время забыть обо всем; пасьянс – игра эмигрантов.
Он отложил карты и смотрел, как Эндерсон и Кларк идут через спальню. Он знал их в лицо. Вечерами он нередко видел их на плацу и слышал, как они играют на гитарах, – это у них получалось гораздо лучше, чем трубить в горн…
Сравнение возникло подсознательно, и следом нахлынули воспоминания о жизни в команде горнистов, его охватила острая тоска. Запах деревянных трибун бейсбольного поля на утренних занятиях горнистов, когда солнце ярким светом заливает ветхие скамейки. Громкое блеяние разноголосых горнов плывет в воздухе, долетает с ветром до площадки для гольфа, металлическими переливами докатывается до кромки леса. Горны спорят между собой, уверенно взятые первые йоты робко повисают в пустоте недопетыми. И вдруг все перекрывает безупречно выведенная фраза – звонкая, напористая, она вбирает в себя настроение этой утренней минуты и доносит его до слуха тех, кто далеко отсюда, кого не видно. Он почувствовал, что изголодался по резкому запаху свежеотполированного металла, который исходил от горна, когда он подносил его к губам.
Почти с завистью смотрел он на двух парней, идущих между койками. Одиннадцать утра, и горнисты уже отзанимались. Теперь они свободны до конца дня. В команде над Эндерсоном и Кларком всегда подшучивали, потому что на занятиях эти двое то и дело смотрели на часы. С трибун они неизменно уходили первыми и опрометью мчались в казарму, чтобы успеть до возвращения своей роты часок поупражняться на гитаре.
Они не любили горн, просто он спасал их от строевой и у них оставалось больше времени для гитары. Им хотелось стать гитаристами, но полковой оркестр был полностью укомплектован. Этим двоим досталось все то, что так ценил Пруит, а они мечтали совсем о другом. Судьба, словно назло, не хотела лишать их заведомо ненужного, а ему пришлось расстаться с горном именно потому, что горн – любовь всей его жизни. Несправедливо.
Увидев Пруита, Эндерсон остановился. Казалось, он колеблется, идти дальше или повернуть назад. Наконец он принял решение и молча прошел мимо, угрюмо опустив глубоко посаженные глаза. Когда Эндерсон замешкался, Кларк тоже остановился и выжидательно посмотрел на своего наставника. Потом, следом за Эндерсоном, он тоже прошел мимо Пруита, но у него не хватило духу отвести глаза. Он смущенно кивнул Пруиту, и длинный итальянский нос почти закрыл робкую улыбку.
Они вытащили гитары и яростно ударили по струнам, словно сознавали, что, лишь вложив в игру всю душу, смогут забыть о гнетущем присутствии чужака. Но постепенно их запал стал слабеть, вскоре они замолкли и покосились на Пруита. Потом шепотом о чем-то засовещались.
Слушая, как они играют, Пруит впервые понял, до чего здорово это у них получается. Раньше он почти не обращал внимания на этих ребят, но сейчас, оказавшись в той же роте, неожиданно для себя увидел их по-новому и каждого в отдельности. Ему казалось, что даже лица у них чуть изменились, он видел лица двух разных людей, которые никак не опутаешь. Он и прежде замечал: бывает, живешь рядом с человеком много лет, а не имеешь о нем никакого представления и, только когда случай сведет тебя с ним вплотную, обнаруживаешь, что он не просто Джон или Боб, а личность, со своим характером, со своей жизнью.
Эндерсон и Кларк кончили шептаться и убрали гитары. Потом, не сказав ни слова, опять прошли мимо Пруита – в уборную в конце галереи. Они нарочно не замечали его. Пруит закурил и рассеянно уставился на кончик сигареты, остро ощущая, что он здесь чужой.
Жаль, что они перестали играть. Они играли блюзы, народные баллады – все то, что было ему близко; бывшие бродяги, сезонники и фабричные рабочие, сбежавшие от нудной, бессмысленной жизни в армию, понимали и любили такую музыку. Пруит взял с койки карты и, начав новый пасьянс, услышал голоса – гитаристы проходили по галерее к лестнице.
– А тогда какого черта ему надо? – донесся сквозь открытую дверь обрывок гневной тирады Эндерсона. – Он же лучший горнист во всем полку, сам подумай!
– Да, но не станет же он… – растерянно возразил Кларк. Дальше Пруит не разобрал, они уже прошли мимо двери.
Пруит отложил карты и швырнул сигарету на пол. Он выскочил из спальни и догнал их уже на лестнице.
– А ну, вернитесь! – крикнул он им сверху.
Голова Эндерсона, отделенная лестничной площадкой от туловища, повернулась к нему и застыла в замешательстве, точно парящий воздушный шар. Угрожающе-настойчивый тон Пруита подействовал – разум еще не успел принять решение, а ноги уже подняли Эндерсона назад на галерею. У Кларка не оставалось выбора, и он нехотя поплелся за своим идейным поводырем.
– Я не собираюсь никому подкидывать подлянку, – без околичностей сказал Пруит глухим, злым голосом. – Если бы я хотел остаться горнистом, то сидел бы на прежнем месте и не рыпался. Сам подумай, на кой черт мне было переходить к вам и отнимать у тебя работу?
Эндерсон нерешительно переступил с ноги на ногу.
– Может быть, – смущенно заметил он. – Но ты же так играешь, тебе меня выжить – раз плюнуть.
– Знаю, – сказал Пруит. Белая, холодная, как полярный лед, пелена гнева застлала ему глаза. – Я своими козырями другим игру не перебиваю. Разве что в картах. У меня не те правила, ясно? Мне твое паршивое место даром не нужно, а было бы нужно, я бы шел в открытую.
– Понял, – примирительно сказал Эндерсон. – Все понял. Ты не злись. Пру.
– Чтоб больше меня так не называл!
Кларк молча стоял рядом и сконфуженно улыбался, переводя широко раскрытые кроткие глаза с одного на другого, – так свидетель автокатастрофы смотрит на истекающего кровью человека и не двигается с места, потому что не знает, как быть, и боится сделать не то.
Поначалу Пруит хотел рассказать, что Хомс предложил ему место ротного горниста, а он отказался, но что-то в глазах Эндерсона заставило его передумать, и он промолчал.
– Кому охота служить на строевой? – Эндерсон опасливо запинался. От такого психа, как Пруит, можно было ждать чего угодно. – Мне до тебя далеко, я знаю. Ты вон даже в Арлингтоне играл. Тебе занять мое место ничего не стоит, только это было бы нечестно. – Слова повисли в воздухе, будто он что-то не договорил.
– Можешь больше не трястись, – сказал Пруит. – А то еще заболеешь.
– Это… спасибо. Пру, – с трудом выдавил Эндерсон. – Ты, пожалуйста, не думай, что я… ну… это…
– Катись к черту. И запомни, тебе я не Пру, а Пруит.
Он резко повернулся и пошел назад в спальню. Подобрал с цементного пола тлеющую сигарету и глубоко затянулся, прислушиваясь к затихавшим на лестнице шагам. Потом с неожиданной досадой схватил с койки несколько карт и порвал пополам. Клочки бросил обратно на постель. Но обида по-прежнему кипела в нем, он собрал оставшиеся карты и стал методично рвать их одну за другой. Теперь уже все равно, колода и так никуда не годится. Нечего сказать, хорошее начало! Надо же придумать – будто он собрался отнять их вонючую работу!
Он достал из кармана мундштук, сел на койку и, поглаживая большим пальцем воронку, взвесил мундштук в руке. Отличная вещь: тридцать долларов, самая удачная его покупка на карточный выигрыш.
Скорее бы суббота, он бы тогда вырвался из этого гадюшника и поехал в Халейву к Вайолет. В полку многие ребята похвалялись, что у них, мол, есть постоянная баба, а то и две. На деле очень немногим пофартило завести хотя бы одну. Пытаясь убедить других и себя, все они смачно рассказывали, с какими роскошными женщинами живут, а сами мотались в «Сервис румс» или в «Нью-Конгресс» и разговлялись там за три доллара. Ему повезло, что у него есть Вайолет, он это понимает.
Он сидел на койке, мрачный, злой, и ждал сигнала на обед, ждал субботы.
По дороге в гарнизонную лавку Кларк искоса поглядывал на Эндерсона. Несколько раз он открывал рот, но заговорить не решался.
– Ты, Энди, зря так про него подумал, – наконец выпалил он. – Он хороший парень. Видно же сразу.
– Знаю. Отстань! – взорвался Энди. – Заткнись! Хватит об этом. Я сам знаю, что он хороший парень.
– Все, – сказал Кларк. – Все. Мы на обед опоздаем.
– Ну и черт с ним, – ответил Энди.
Когда раздался сигнал на обед, Пруит вышел из спальни на лестницу и оказался в шумной толпе, валившей в столовую. Солдаты теснились на ступеньках и топтались на нижней галерее перед дверью, которая не могла пропустить всех сразу. Сияющие в улыбке лица, чистые руки, забрызганные водой рабочие голубые рубашки – эти парни будто сошли с плакатов, призывающих записываться в армию; посторонний, не очень внимательный наблюдатель мог бы и не заметить размывы грязи на запястьях и серые дорожки пыли, спускающиеся за ушами на шею. Они галдели, шутливо пихали друг друга в бок, орали: «Сам и жри!» Но Пруит оставался от всего этого в стороне.
Двое-трое, которых он знал по имени, без улыбки, очень сдержанно перекинулись с ним несколькими словами и тут же снова включились в общее веселье. Седьмая рота была единым организмом, составленным из многих людей, но Пруит не входил в их число. Под звон вилок и ножей, под гул разговоров он молча ел, то и дело чувствуя на себе любопытные изучающие взгляды.
После обеда они поплелись по двое, по трое наверх, уже угомонившиеся, с набитыми животами; прилив бодрости перед часовым обеденным перерывом сменился неприятным ожиданием сигнала на построение и унылой перспективой работы на полный желудок. Кое-кто еще пытался дурачиться, но презрительные взгляды остальных пресекали эти попытки в зародыше.
Пруит взял свою тарелку и встал в очередь. Подойдя к кухне, счистил объедки в помойное ведро, поставил тарелку и кружку в мойку – лихорадочно копошившийся в куче грязной посуды Маджио на секунду разогнулся и подмигнул ему, – потом вышел из столовой и вернулся в спальню. Закурил, бросил спичку в служившую ему пепельницей жестянку из-под кофе и растянулся на койке, погрузившись в разноголосый шум большой комнаты. Он лежал, закинув руку за голову, курил и вдруг увидел, что в его сторону идет Вождь Чоут.
Здоровенный индеец, чистокровный чокто, неспешный в разговоре и движениях, со спокойными глазами и непроницаемым лицом – преображался он лишь в трудные минуты на спортивном поле и тогда бывал стремителен и ловок, как пантера, – подсел к нему на койку и коротко, застенчиво улыбнулся. Обстоятельства были необычные, и они бы охотно обменялись рукопожатием, но их смущала общепринятость этого ритуала.
От медлительного великана всегда веяло спокойной уверенностью, и Пруит вспомнил, как по утрам они втроем – Вождь, он и Ред – часто сидели в ресторанчике Цоя и за завтраком спорили о разных разностях. Обидно, что нельзя поделиться воспоминаниями без слов, думал он, глядя на Вождя, и ему хотелось сказать вслух: «Я рад, что попал в твое отделение», но он понимал, что им обоим от этого станет неловко.
Всю прошлую осень в разгар футбольного сезона, когда Вождь был освобожден от строевой, они чуть не каждое утро брали с собой Реда и завтракали втроем у Цоя – два горниста-нестроевика и высоченный индеец, освобожденный от строевой на время футбольного чемпионата. Познакомившись с огромным круглолицым чокто поближе, Пруит стал ходить на те соревнования, в которых участвовал Вождь, то есть фактически на все соревнования в гарнизоне, потому что Уэйн Чоут выступал за полк в разных видах спорта круглый год. Осенью это был футбол – Вождь играл защитником и единственный в команде выдерживал без замены все шестьдесят минут американского футбола сурового армейского образца. Зимой – баскетбол. Вождь и здесь играл в защите и был третьим снайпером полка. Летом – бейсбол, многие считали, что в бейсболе Вождю нет равных во всей армии. А весной – легкая атлетика: Вождь всегда занимал первое или второе место в толкании ядра и метании копья, а кроме того, приносил команде немало очков в забегах на короткие дистанции. В молодости, когда пиво еще не наградило его животом типичного сверхсрочника, он на Филиппинах поставил рекорд в беге на сто ярдов, и этот рекорд держался до сих пор. Но это было давно.
За четыре года в седьмой роте его ни разу не назначали в наряды, и, согласись он выступать в команде Хомса, его бы через два дня повысили в штаб-сержанты. Никто не знал, почему он не переводится в другую роту и почему отказывается идти к Хомсу в боксеры, – он ничего никому не объяснял. Вместо того чтобы искать где лучше, он навечно застрял в седьмой роте капралом и каждый вечер напивался у Цоя так, что тот должен был минимум три раза в неделю вызывать патруль: пятеро солдат выволакивали бесчувственного Вождя из ресторана и на пулеметной повозке катили в казарму.
Его сундучок был набит золотыми медалями с Филиппин, из Панамы и Пуэрто-Рико, и, когда Вождь сидел на бобах, а нужны были деньги на пиво, он продавал или закладывал свои регалии гарнизонной шушере, рвущейся в звезды спорта; а переходя в другой гарнизон, он всякий раз оставлял за собой целый мусорный ящик спортивных грамот. Его почитателей и болельщиков – а их в Гонолулу было множество – хватал бы удар, если бы они увидели, как из вечера в вечер он осоловело сидит у Цоя, выставив тугим барабаном живот, в который влито чудовищное количество пива.
Пруит смотрел на него, размышляя обо всем этом, и, так как не мог сказать вслух то, что ему хотелось, ждал, когда Вождь начнет разговор сам.
– Старшой говорит, ты будешь в моем отделении, – с важной медвежьей неспешностью произнес Вождь. – Я и подумал, надо подойти, рассказать, какие тут у нас порядки.
– Валяй, – сказал Пруит. – Рассказывай.
– Айк Галович у нас помкомвзвода.
– Я про него кое-что слышал, – кивнул Пруит. – Уже успел.
– И еще много чего услышишь, – все так же размеренно и важно сказал Вождь. – Он человек особый. Сейчас временно за комвзвода. Вообще-то комвзвода у нас – Уилсон, но его на время чемпионата освободили от строевой, До марта его не жди.
– А что он за парень, этот Уилсон?
– Он ничего, – медленно сказал Вождь, – только его понять надо. Разговоров не любит, ни с кем особо не водится. Ты его на ринге видел?
– Да. Крепкий боксер.
– Если ты видел, как он дерется, значит, знаешь про него столько же, сколько все. Он по корешам с Хендерсоном. Это который за лошадьми Хомса смотрит. Они вместе служили в Блиссе.
– Я видел, как он дерется, – сказал Пруит. – По-моему, он с дерьмецом.
Вождь невозмутимо смотрел на него.
– Может быть. Но если его не задевать, он ничего. Ему на всех наплевать, лишь бы с ним не спорили. А схлестнешься с ним, может и зубы показать. Он при мне двух ребят упек прямым ходом в тюрягу.
– Ясно. Спасибо.
– Меня ты здесь будешь видеть не часто, – продолжал Вождь. – Во взводе за все отвечает Галович. Когда Уилсон на месте. Старый Айк все равно везет на себе всю работу. Передо мной будешь только отчитываться за имущество, потому что я каждую неделю обязан устраивать проверку перед субботним командирским обходом. Правда, Старый Айк потом все равно еще раз проверяет, так что один черт.
– А у тебя тогда какая же работа? – усмехнулся Пруит.
– В общем-то никакой. Все делает Старый Айк. В этой роте капралы никому не нужны, потому что здесь и отделений-то толком нет. Тут все по взводам. Мы и на занятия разделяемся только по взводам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.