Текст книги "Хрупкая душа"
Автор книги: Джоди Пиколт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
Амелия
Я давно жила как на пороховой бочке. Хорошо еще, что этот дурацкий суд родители затеяли в самом начале учебного года, когда всех гораздо больше интересовало, кто с кем начал встречаться. Только поэтому новости не разнеслись по школьным коридорам, как ток по проводнику. Прошло уже два месяца, мы все так же учили новые слова и функции нижних и верхних законодательных палат; все такие же скучные люди преподавали нам такие же скучные вещи и устраивали скучные контрольные. И каждый день, когда звонил последний звонок, я радовалась очередной отсрочке.
Понятное дело, с Эммой мы больше не дружили. В первый день в школе я приперла ее к стенке по дороге в спортзал. «Я не знаю, что там творят мои предки, – сказала я. – Я всегда говорила, что они у меня инопланетяне. Теперь убедилась лишний раз». В нормальной ситуации Эмма бы рассмеялась, но в тот день только покачала головой. «Ага, очень остроумно, Амелия. Напомни мне, чтобы я тоже пошутила, когда тебя предаст человек, которому ты доверяла».
После этого мне уже было стыдно с ней заговаривать. Даже если бы я сказала ей, что я на ее стороне, что мои родители ступили, подав в суд на ее мать, с какой стати она должна была мне верить? На ее месте я бы заподозрила в себе шпионку и решила, что всё, что я скажу, будет использовано против меня. Она никому не сказала, почему мы перестали общаться, – ей и самой было стыдно, – наверное, соврала, что мы серьезно поругались. И вот что я узнала, отдалившись от Эммы: что многие люди, которых я считала своими друзьями, на самом деле были друзьями Эммы, а мое присутствие просто терпели. Не скажу, что это меня удивило, но все-таки было обидно проходить с подносом мимо их столика в столовой. Никто и не думал подвинуться. Обидно было доставать свой сэндвич с вареньем и арахисовым маслом, как всегда, раздавленный учебником по математике (варенье сочилось, как кровь сквозь одежду жертвы), и не слышать привычного: «На, возьми половину моего бутерброда с тунцом».
За пару недель я практически привыкла быть невидимкой. Я этому, можно сказать, научилась. В классе я сидела так тихо и неподвижно, что на руки мне садились мухи; на заднем сиденье автобуса я пригибалась так низко, что водитель один раз развернулся и поехал обратно в школу, не подумав остановиться на моей остановке. Но однажды утром я вошла в холл – и сразу поняла, что что-то не так. Мама Джанет Эффлингэм работала секретаршей в какой-то юридической конторе и рассказала всем на свете, что мои предки закатили скандал на предварительной даче показаний. Вся школа узнала, что моя мать подала в суд на мать Эммы.
Казалось бы, это должно было усадить нас с ней в одну убогую шлюпку, но я забыла, что лучшая защита – это нападение. Шел урок математики, а для меня это самое сложное время, потому что сижу я там прямо за Эммой и мы обычно с нею переписывались («Правда, мистер Фанк похорошел после развода? Что, Вероника Томас поставила себе силикон на выходных?»). И вдруг Эмма решила сделать публичное заявление – и переманить симпатии всей школы на свою сторону.
Мистер Фанк поставил нам слайд.
– Итак, если мы говорим о двадцати процентах дохода миллионера Марвина, а за год он заработал шесть миллионов долларов, какие алименты он должен выплатить Плаксе Ванже?
Тут-то Эмма и сказала:
– Спросите Амелию. Она у нас из семьи золотоискателей. Мистер Фанк почему-то пропустил замечание мимо ушей, хотя все в классе захихикали. Я залилась румянцем.
– Может, твоей тупой мамаше нужно научиться делать свою работу как следует? – рявкнула я.
– Амелия! – резко перебил меня мистер Фанк. – Немедленно ступай к мисс Гринхаус.
Я встала и схватила свой рюкзак, но передний карман, где хранились карандаши и деньги на обед, был все еще открыт – и на пол посыпался дождь из центов, четвертаков и червонцев. Я хотела было встать на колени и собрать мелочь, но успела сообразить, как комично это будет выглядеть: дочка вымогательницы считает копеечки. Так что я плюнула на всё и выскочила из кабинета.
Ни к какой директрисе я идти не собиралась. Вместо того чтобы свернуть налево, я пошла направо – к спортзалу. Днем учителя оставляли двери открытыми: проветривали помещение. Я на миг заволновалась, что кто-то увидит, как я ухожу, но тут же вспомнила, что никто меня уже не замечает. Я утратила важность.
Выскользнув на улицу, я закинула рюкзак на плечо и побежала. Я бежала через футбольное поле и вдоль ближайшей аллеи. Я бежала до тех пор, пока не увидела основную трассу, пересекавшую наш городишко. Только тогда я позволила себе сбавить темп.
Последним зданием, которое вы видели на выезде из города (а я, поверьте, не раз размышляла над такой возможностью), была аптека. Какое-то время бесцельно побродив по рядам, я наконец сунула шоколадный батончик себе в карман. А потом увидела кое-что получше.
Когда тебя не видят в школе, единственная проблема – это вернуться домой и увидеть себя самой. Как бы быстро я ни бегала, от себя не убежишь.
Моим родителям, похоже, не нравились дети, которые у них родились. Что ж, посмотрим, что они скажут, когда у них появится совершенно другой ребенок.
Шарлотта
– Я сегодня утром зашла на один сайт, – увещевала я, – и прочла, как девочка с третьим типом сломала запястье, взяв полгаллона молока. Шон, как ты можешь говорить, что Уиллоу не понадобится специальный уход или постоянная сиделка? И откуда мы возьмем такие деньги?
– Значит, будет покупать молоко квартами, – сказал Шон. – Мы же всегда говорили, что не позволим болезни занять центральное место в ее жизни, – а ты именно это и делаешь!
– Цель оправдывает средства.
Шон свернул на подъездную дорожку.
– Ага. Гитлеру это скажи.
Он заглушил мотор, С заднего сиденья доносилось твое тихое, безмятежное похрапывание. Не знаю уж, чем ты сегодня занималась в школе, но это явно тебя утомило.
– Я больше не знаю тебя, – еле слышно сказал он. – Я не понимаю человека, который это делает.
Я всеми силами пыталась утихомирить его после той дачи показаний – собственно, несостоявшейся, – но он никак не шел на попятную.
– Ты говоришь, что на всё готов ради Уиллоу, но если ты не можешь сделать даже этого, то просто обманываешь себя.
– Я себя обманываю? – повторил за мной Шон. – Это я-то обманываю? Нет. Обманываешь ты. Во всяком случае, говоришь, что обманываешь и что Уиллоу всё поймет. Поймет, что ты обманывала судью. Во всяком случае, я надеюсь, что ты говоришь неправду, потому что окажется, что ты врала мне все эти годы. Врала, будто хотела родить этого ребенка.
Мы вышли из машины, и я хлопнула дверцей чуть громче, чем следовало.
– А удобно тебе живется, правда? Легко проявлять снисхождение, когда сам живешь прошлым. А что будет через десять лет? Когда у Уиллоу будет не инвалидное кресло, а настоящее произведение искусства, когда она поедет в летний лагерь для «маленьких людей», когда на заднем дворе у нас выроют бассейн, чтобы она могла наращивать мышечную массу, когда мы купим ей специально оборудованную машину не хуже, чем у сверстников, когда нам будет все равно, если страховка не покроет очередные скобы, потому что мы сами можем за них заплатить, а тебе даже не нужно будет работать в две смены. Ты хочешь сказать, что даже тогда она вспомнит, что мы говорили в суде, когда она была еще ребенком?
Шон посмотрел на меня и уверенно произнес:
– Да. Я хочу это сказать.
Я буквально отшатнулась от него.
– Я слишком люблю ее, чтобы упустить такую возможность.
– Значит, мы с тобой по-разному проявляем любовь.
Он открыл заднюю дверцу и расстегнул твой ремень безопасности. Ты, раскрасневшись, медленно выплывала из сна.
– Я пас, Шарлотта, – просто сказал он, неся тебя в дом, – Делай что хочешь, но меня в это не втягивай.
И я уже не в первый раз подумала, что, сложись обстоятельства по-другому, после такой ссоры я непременно обратилась бы за помощью к Пайпер. Позвонила бы ей и рассказала, что я думаю на этот счет, а не Шон. И мне стало бы лучше просто потому, что она меня выслушала.
И я поступила бы так, как научила меня ты: я стала бы ждать, пока разлом между мною и твоим отцом не зарастет. Потому что эта «косточка» болела от каждого движения.
– Какого черта?! – воскликнул Шон, и я, оторвав взгляд от земли, увидела на пороге Амелию.
Она как ни в чем ни бывало ела яблоко. Волосы у нее были выкрашены в неестественный синий электрик. Поймав мой взгляд, она ухмыльнулась.
– Рок-н-ролл жив, – сказала она.
Ты удивленно на нее уставилась.
– Почему у Амелии на голове сладкая вата?
Я с трудом перевела дыхание.
– Не сейчас, – пробормотала я. – Только не сейчас.
И я поднялась по лестнице, как будто каждая ступенька была стеклянной.
В последние восемь недель беременности я каждое утро испытывала блаженство – в течение ровно трех секунд. Я выплывала на поверхность сознания и на эти три прекрасные секунды забывала обо всем. Я чувствовала, как ты ворочаешься в моем животе, как отбиваешь барабанную дробь своими ножками, – и мне казалось, что всё будет хорошо.
Но реальность опускалась с непреклонностью театрального занавеса: эта барабанная дробь могла стоить тебе нового перелома ноги. Перевернувшись в моем теле, ты могла изувечить свое. Я неподвижно лежала в постели и думала, умрешь ли ты во время родов. Или в считанные минуты спустя после рождения. Или нам повезет – и мы сорвем джекпот: ты выживешь, но на всю жизнь останешься калекой. По иронии судьбы твои кости ломались с той же легкостью, с какой разбивалось мое сердце.
Однажды мне приснился кошмар. Мне снилось, что я родила, но никто со мной не разговаривает, никто не объясняет, что случилось. Акушерка, анестезиолог и все медсестры стоят ко мне спиной. «Где мой ребенок?» – спрашиваю я, но даже Шон пятится назад и качает головой. Я с трудом приподнимаюсь и смотрю себе между ног, но вместо ребенка вижу лишь груду битого хрусталя. Среди осколков я замечаю твои крохотные ноготки, розовый бутончик мозга, ушко и петельку кишки.
В ту ночь я проснулась с жутким воплем и уснуть смогла лишь через несколько часов. Наутро, когда Шон разбудил меня, я сказала, что не могу встать с кровати. И я не преувеличивала: я действительно была уверена, что любое мое обыденное действие ставит твою жизнь под угрозу. Каждый мой шаг может тебя ранить, но если я не буду делать никаких шагов, то ты, возможно, уцелеешь.
Шон позвонил Пайпер, и та сразу же примчалась к нам и стала объяснять мне природу беременности, словно неразумному дитяти: что есть амниотический мешок, околоплодная жидкость, прослойка между моим и твоим телом. Конечно, я всё это знала, но я знала и много всего другого, что на поверку оказалось ложью. Знала, что кости с течением времени крепнут, а не слабеют, например, или что ребенок, у которого не обнаружен синдром Дауна, – это здоровый ребенок. Она сказала Шону, что мне нужно просто отоспаться и она заглянет попозже. Но Шон всё равно волновался и, сказавшись больным на работе, позвонил нашему священнику.
Отец Грейди, как выяснилось, принимал вызовы на дом. Он сел на стул, который Шон специально приволок в спальню.
– Я слышал, вы чем-то взволнованы.
– Это еще мягко сказано.
– Господь не нагружает нас непосильными ношами, – заметил отец Грейди.
Это всё, конечно, чудесно, но чем моя дочь Его прогневила? Зачем ей терпеть страдания еще до появления на свет?
– Я всегда верил, что самых любимых детей своих Он отдает родителям, которым доверяет, – продолжил отец Грейди.
– Мой ребенок может умереть, – отрезала я.
– Ваш ребенок может покинуть этот мир, – поправил меня пастырь, – И уйти к Иисусу.
На глаза мои набежали слезы.
– Пускай заберет какого-нибудь другого ребенка.
– Шарлотта! – вспыхнул Шон.
Отец Грейди взглянул на меня большими ласковыми глазами.
– Шон подумал, что мне стоит благословить ваше дитя. Вы не возражаете? – И он занес руки над моим животом.
Я кивнула: не время было отказываться от благословения. Но пока он молился над холмиком моего тела, я про себя читала другую молитву: «Оставь мне ее – и можешь забрать всё прочее».
Он ушел, оставив библейскую открытку на прикроватной тумбочке и обещание молиться за нас. Шон спустился проводить его, а я всё не сводила глаз с этой открытки. Иисус, распятый на кресте. Я понимала, что Он познал боль. Он чувствовал, как гвозди рвут Его кожу и дробят Его кости.
Через двадцать минут, приняв душ и переодевшись, я вышла в кухню, где Шон сидел, уткнувшись лицом в ладони. Он казался таким усталым, таким беззащитным… А я столько переживала за себя и за ребенка, что перестала замечать его страдания. Представьте только, каково это: зарабатывать на жизнь спасением чужих людей – и не суметь спасти собственного нерожденного ребенка.
– Проснулась, – констатировал он.
– Думаю пойти прогуляться.
– И правильно. Свежий воздух. Я с тобой.
Он резко встал, и стол пошатнулся.
– Знаешь, – сказала я с вымученной улыбкой, – я бы хотела побыть одна.
– А… Хорошо. Конечно.
И все-таки я видела, что его это задело. Я не понимала физики нашего случая: мы разделили чудовищное горе, как оно могло нас разобщить?
Шон решил, что мне нужно подумать, навести порядок в мыслях. Но после визита отца Грейди я вспомнила одну женщину, около года назад переставшую ходить в церковь. Она жила на нашей улице, и я порой видела, как она выносит пакеты с мусором. Ее звали Энни. Я знала о ней лишь одно: что когда-то она была беременна, но так и не родила. И больше не появлялась на мессе. Ходили слухи, что она сделала аборт.
Меня воспитали католичкой. В моей школе преподавали монахини. В нашем классе были девочки, которые беременели, но они либо исчезали из классного журнала, либо уезжали учиться за рубеж, после чего возвращались присмиревшими и пугливыми. Но несмотря на это, я с восемнадцати лет неизменно голосовала за демократов. Возможно, я сама не сделала бы такой выбор, но выбор всё же должен быть.
И вот теперь я стала задумываться, почему сама никогда бы на это не пошла: потому ли, что росла в католической среде, или просто потому, что никогда прежде не сталкивалась с необходимостью принять решение. Потому что раньше мой «выбор» был чисто теоретическим.
Энни жила в желтом, будто бы пряничном домике с садом, где летом распускался лилейник. Я постучала к ней в дверь, не успев придумать, что скажу. «Привет, меня зовут Шарлотта. Зачем ты сделала аборт?»
Слава богу, мне не открыли. Я всё больше сомневалась, стоит ли это делать. Но едва я сошла с крыльца, за спиной послышался голос:
– Здравствуйте. А я думала, мне показалось.
На Энни были джинсы, красная блузка без рукавов и садовые перчатки. Волосы у нее были стянуты узлом на макушке, на губах играла приветливая улыбка.
– Мы же с вами соседи, верно?
– Мой ребенок болен, – выпалила я в ответ.
Она скрестила руки на груди, и улыбка ее мигом растаяла.
– Мне очень жаль, – бесцветным голосом сказала она.
– Врачи говорят, что если она выживет, – а шансы невелики, – то всю жизнь будет мучиться. Ужасно мучиться. Я знаю, что нельзя даже думать об этом, но мне все-таки непонятно, почему, если ты любишь человека и хочешь уберечь его от страданий, это считается грехом. – Я вытерла слезы рукавом. – Я не могу сказать об этом мужу. Не могу даже признаться, что эта мысль приходила мне в голову.
Она смущенно ковырнула землю носком кроссовки.
– Моему ребенку сегодня исполнилось бы два года, шесть месяцев и четыре дня, – сказала она. – У нее была какая-то генетическая болезнь. Если бы она родилась, то на всю жизнь осталась бы умственно отсталой. С развитием на уровне полугодовалого младенца. Меня уговорила мама. Она сказала: «Энни, ты о себе толком позаботиться не можешь. Как же ты будешь заботиться о таком ребенке? Ты еще молодая. Родишь другого». И я сдалась. Мне сделали искусственные роды на двадцать второй неделе. – Энни отвернулась, но я успела заметить, что глаза у нее блестят. – Вы не знаете всей правды, – продолжала она. – Когда плод извлекают, то выдают свидетельство о смерти. А свидетельства о рождении не дают. А потом идет молоко, и его никак не остановишь. – Она заглянула мне в глаза. – Победителем из этой ситуации не выйдешь. Родите – будете страдать открыто, сделаете аборт – и боль ваша останется внутри навсегда. Я знаю, что меня не осудят за то, что я сделала. Но и похвалить себя за верное решение я не в силах.
И тогда я поняла, что имя нам – легион. Матерям, которые позволили своим несчастным детям появиться на свет, а потом всю жизнь жалеют, что не помиловали их. Матерям, которые даровали своим несчастным детям забвение, – и теперь смотрят на своих сыновей и дочерей и видят лица, которых увидеть не довелось.
– Мне дали право выбора, – заключила Энни, – и я по сей день об этом сожалею.
Амелия
В тот вечер я разрешила тебе расчесать мне волосы и затянуть их разноцветными резинками. Обычно ты просто завязывала их в толстые узлы и раздражала меня, но ты так любила это делать: руки-то у тебя были слишком короткие, ты даже «хвост» нормальный собрать не могла. И пока все девочки играли с волосами, плели косички и наматывали ленты, ты вынуждена была довольствоваться мамиными скромными талантами. А у нее косичный опыт ограничивался, в основном, сдобными плетенками. Не подумай, что меня вдруг замучила совесть или еще что, – мне просто стало тебя жалко. Мама с папой, вернувшись домой, постоянно орали что-то насчет тебя, как будто ты глухая. Господи, да у тебя словарный запас больше, чем у меня! Неужели они думали, что ты ничего не понимаешь?
– Амелия, – сказала ты, докручивая косичку, которая повисла прямо у меня перед носом, – а мне нравится твой новый цвет волос.
Я придирчиво изучила свое отражение в зеркале. Как я ни старалась, крутой панкушки из меня не вышло. Я скорее напоминала Гровера из «Улицы Сезам».
– Амелия, а мама с папой разведутся?
Наши взгляды встретились в зеркале.
– Не знаю, Уиллс.
Я уже знала, какой вопрос ты задашь следом.
– Амелия, это я виновата во всем?
– Нет! – с чувством сказала я. – Честное слово! – Я сняла все заколки и резинки и стала распутывать узлы. – Всё, хватит. Королева красоты из меня никакая. Иди спать.
В тот вечер тебя забыли уложить – а чего было ожидать, учитывая, какими родителями они себя выставили? Ты забралась на кровать с открытого края: с одной стороны по-прежнему стояла решетка, хотя тебя это жутко злило. Ты считала, что решетки ставят только маленьким детям, пускай они и не дают тебе свалиться на пол. Я склонилась над тобой, подоткнула одеяло и даже неуклюже чмокнула тебя в лоб.
– Спокойной ночи, – сказала я и, запрыгнув под одеяло, выключила свет.
Иногда по ночам мне казалось, что я слышу сердцебиение нашего дома. Его пульс отзывался у меня в ушах: тук-тук-тук. Теперь он стал еще громче. Может, мои новые волосы – это какой-то сверхпроводник.
– Знаешь, мама постоянно говорит, что я могу стать кем угодно, когда вырасту, – прошептала ты. – А это ведь неправда.
Я приподнялась на локте.
– Почему?
– Я не смогу стать мальчиком.
Я хмыкнула.
– Ну, спроси об этом как-нибудь у мамы.
– И Мисс Америка стать не смогу.
– Почему это?
– Нельзя идти на конкурс красоты со скобами на ногах, – пояснила ты.
Я вспомнила всех этих конкурсанток – слишком красивых, чтобы быть настоящими, высоченных и тонюсеньких, похожих на кукол. И вспомнила тебя – низенькую, коренастую, кривенькую, как корень, ни с того ни с сего выскочивший из ствола дерева. На груди у тебя болталась почетная лента: «Самая умная! Самая понятливая! Самая нежеланная!»
От этих мыслей у меня разболелся живот.
– Спи уже давай, – сказала я грубее, чем хотела, и досчитала до тысячи тридцати шести, прежде чем услышала твое сопение.
На цыпочках спустившись в кухню, я открыла холодильник, но еды у нас, как обычно, не было. Наверное, придется есть на завтрак лапшу быстрого приготовления. Если дело так пойдет и дальше, маму с папой могут лишить родительских прав за то, что они морят детей голодом.
Ну ничего, прорвемся.
Порывшись в ящике для фруктов, я извлекла окаменелый лимон и закорючку имбиря.
А когда захлопнула холодильник, то услышала стон.
В ужасе подкравшись к двери (интересно, грабители насилуют синеволосых девочек?), я выглянула в гостиную. Когда глаза привыкли к темноте, я всё увидела: и плед на спинке дивана, и подушку, которую папа подложил под голову, перевернувшись на бок.
В животе что-то опять кольнуло – точь-в-точь как тогда, когда ты рассуждала о конкурсах красоты. Неслышно отползя обратно в кухню, я шарила рукой по столу, пока не нащупала рукоятку ножа. Я взяла его и поднялась к себе в ванную.
Первый порез был очень болезненным. Я наблюдала, как кровь пульсирует и стекает в локтевую впадину. Черт, что я натворила? Я включила холодную воду и сунула руку под струю. Вскоре кровотечение замедлилось.
Тогда я сделала новый разрез – параллельно первому.
Не на запястьях. Не подумайте, что я хотела покончить с собой. Я просто хотела, чтобы мне было больно и чтобы я знала причину этой боли. Это же логично: порезался – болит, вот и всё. Я чувствовала, как внутри меня скапливается пар, и просто поворачивала вентиль. Я вспоминала, как мама пекла пироги и протыкала корочку: «Чтобы тесто дышало».
Я тоже попросту дышала.
Я зажмурилась, предвкушая каждый порез и то облегчение, которое обволакивало меня после. Боже, до чего же приятно: нарастает и спадает… Вот только следы придется прятать, потому что я лучше умру, чем признаюсь в содеянном. Хотя, если честно, я собой немножко гордилась. Такие вещи делают безумные девчонки – те, что пишут стихи о смоле, наполняющей их внутренние органы, и наносят столько подводки на глаза, что становятся похожими на египтянок. Приличные девочки из хороших семей такого не делают. Значит, или я не «приличная девочка», или семья у меня не очень хорошая.
Сами выбирайте.
Я открыла сливной бачок и спрятала там нож. Может, еще пригодится.
Посмотрела на порезы, пульсирующие, как весь наш дом: тук-тук-тук. Они были похожи на рельсы. На лестницу, ведущую к сцене. Я представила шествие уродин вроде себя самой. Мы – королевы красоты, не способные ходить без ножных скобок. Зажмурившись, я попыталась представить, куда же мы шествуем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.