Электронная библиотека » Джордж Элиот » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Адам Бид"


  • Текст добавлен: 20 ноября 2017, 21:00


Автор книги: Джордж Элиот


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

А сестры мистера Ирвайна, как могли засвидетельствовать все семейные люди, жившие на расстоянии десяти миль в окружности Брокстона, были такие глупые, неинтересные женщины! Не было ли действительно жаль, что умная мистрис Ирвайн имела таких обыкновенных дочерей? Чтоб увидеть эту великолепную старую леди, стоило приехать из-за десяти миль: ее красота, ее хорошо сохранившиеся умственные способности, ее старомодное достоинство давали ей возможность быть весьма приятным предметом беседы наряду с разговором о здоровье короля, прелестных новых образцах платьев из бумажной материи, о новых событиях в Египте, о процессе лорда Деси, который бедной леди Деси надоел до смерти. Но никому не приходило на ум упоминать о двух мисс Ирвайн, за исключением бедных людей в деревне Брокстон, которые считали их весьма сведущими в медицинской науке и неопределенно называли их господами. Если б кто-нибудь спросил старика Джоба Деймило, кто подарил ему байковую куртку, он непременно ответил бы: «Господа, прошлою зимою»; и вдова Стин с увлечением расхваливала отличные качества «вещи», которую «господа» дали ей против кашля. Также под этим именем о них упоминали с большим эффектом для того, чтоб укрощать непослушных детей: при виде желто-бледного лица бедной мисс Анны некоторыми из маленьких мальчишек овладевал ужас, так как они предполагали, что ей известны все их самые дурные проступки и что она знает точное число камней, которыми они намеревались угостить уток фермера Бриттена. Но для всех видевших обеих мисс Ирвайн сквозь менее мифический медиум они были совершенно излишними существами, не артистическими фигурами, обременявшими канву жизни без достаточного эффекта. Мисс Анна могла бы возбудить романтический интерес, если б ее хроническая головная боль могла быть объяснена какой-нибудь патетическою историей обманутой любви, но никакой подобной истории, которая бы касалась ее, не было известно или изобретено, и общее впечатление вполне согласовалось с фактом, что обе сестры оставались старыми девами по той прозаической причине, что никогда не получали выгодного предложения.

Несмотря на то, говоря парадоксально, существование ничтожных людей имеет весьма важные последствия в мире. Оно, как можно доказать, служит к тому, чтоб иметь влияние на цену хлеба и на величину вознаграждения за труд, чтоб вызвать дурные поступки в эгоистах и героические в людях с чувством, имеет и в других отношениях не незначительную роль в жизненной трагедии. И если б этот прекрасный, великодушный пастор, почтенный Адольфус Ирвайн, не имел этих двух сестер, лишенных всякой надежды выйти когда-либо замуж, жизнь его сложилась бы иначе: он, очень вероятно, взял бы в своей молодости пригожую жену, и теперь, когда его волосы уж начинали седеть под пудрою, имел бы статных сыновей и цветущих здоровьем и красотою дочерей – короче сказать, обладал бы тем, что, как обыкновенно думают люди, вознаграждает их за все труды, понесенные ими под солнцем, но при настоящих обстоятельствах, мистер Ирвайн, получая со всех трех духовных мест не более семисот фунтов стерлингов ежегодного дохода и не видя никакой возможности содержать величественную мать и больную сестру, не считая второй сестры, о которой говорили обыкновенно без всякого прилагательного, как леди, как приличествовало их происхождению и привычкам, и в то же время заботиться о своем собственном семействе, оставался, как вы видите, сорока восьми лет от роду холостяком. И он не ставил себе в заслугу этого самоотвержения, но, смеясь, говорил, если кто-нибудь намекал ему об этом, что это служило ему предлогом делать многие вольности, которых никогда не дозволила бы ему жена. Может быть также, он был единственным на свете лицом, не думавшим, что его сестры были неинтересны и совершенно излишни, ибо он был одною из тех благодушных, любящих натур, которые никогда не знают узкой или завистливой мысли. Он был, если хотите, эпикуреец, не знавший ни энтузиазма, ни себя карающего чувства долга, а между тем, как вы видели, обладал достаточно тонкою моральною фиброю, которая позволяла ему чувствовать освежающую нежность к темному и однообразному страданию. Это же самое благодушное снисхождение заставляло его как бы не знать жестокости матери к дочерям, жестокости, поражавшей еще более потому, что она так резко противоречила с почти безумною нежностью матери к нему, ибо он не считал добродетелью хмуриться на недостатки, которые исправить он не был в состоянии.

Посмотрите, какая разница существует между впечатлением, которое производит человек на вас, когда вы идете с ним рядом, занятые обыкновенным разговором, или когда вы видите его в его же доме, между фигурою, которую он представляет, когда смотреть на него с возвышенного исторического уровня, или даже когда смотреть на него глазами критикующего ближнего, думающего о нем не как о человеке, а скорее как об олицетворенной системе или мнении. Мистер Ро, странствующий проповедник, посланный в Треддльстон, включил мистера Ирвайна в свой общий отчет о духовных лицах в области. Этих лиц он описывал людьми, которые предаются плотским страстям и жизненной суете, охоте и стрельбе, украшают свои собственные дома, спрашивают: «Что мы будем есть и что будем пить и во что будем одеваться?», которые вовсе не заботятся о раздаче хлеба жизни своей пастве, проповедуют лишь о светской нравственности, приводящей в оцепенение душу, и торгуют душами людей, получая деньги за исполнение пастырской службы, в приходах, где все их занятие состоит только в том, что они один раз в год заглядывают туда. Также и духовный историк, рассматривая парламентские отчеты того периода, находит, что достопочтенные члены весьма ревнуют о церкви, не заражены ни малейшею симпатию к колену лицемерящих методистов и строят разряды едва ли менее меланхолического свойства, нежели разряды мистера Ро. И мне невозможно сказать, что мистер Ирвайн был совсем оклеветан родовою классификацией, к которой он был отнесен – он в действительности не имел ни весьма возвышенных целей, ни богословского энтузиазма. Если б меня стали слишком настойчиво спрашивать, то я был бы обязан признаться, что он не чувствовал серьезного беспокойства о душах своих прихожан и считал бы только потерею времени поучительным и убеждающим образом разговаривать со старым дедушкой Тафтом или даже с Чадом Кренеджем, кузнецом; если б он имел обыкновение говорить теоретично, он, может быть, сказал бы, что единственная здоровая форма, которой религия могла бы проявляться в этих душах, состояла бы в некоторых темных, но сильных волнениях, которые освященным влиянием разлились бы на чувства привязанности к семейству и на обязанности к ближним. Он считал крещение более важным, нежели самое учение о нем; он думал, что религиозная польза, приобретаемая поселянином от церкви, в которой молились его отцы, и священный участок земли, где они погребены, только слабо зависели от ясного понимания литургии или проповеди. Ясно, что приходский священник не был тем, что в настоящее время называется серьезным человеком: он более любил церковную историю, нежели богословие, и более вникал в характеры людей, нежели интересовался их мнениями; он не был трудолюбив, не был явно самоотвержен, не был весьма щедр в подавании милостыни, и его феология, как вы заметили, была слаба. Его мысленный вкус действительно несколько отзывался язычеством и находил больше прелести в отрывках из Софокла или Теокрита, нежели в текстах из Исаии или Амоса. Но если вы кормите вашу молодую легавую собачку сырою говядиною, можете ли вы удивляться, если ей впоследствии будет приходиться по вкусу нежареная куропатка? Все воспоминания мистера Ирвайна об энтузиазме и желаниях юности смешивались с поэзией и этикою, лежавшими далеко от Священного Писания.

С другой стороны, я должен сказать в пользу приходского священника, ибо я имею самое искреннее пристрастие к его памяти, что он не был мстителен, а некоторые филантропы были мстительны; что он терпел иноверцев, а ведь молва говорит, что некоторые ревнивые богословы не были свободны от этого порока; что хотя он, вероятно, не согласился бы на то, чтоб его тело сожгли на костре ради какой-нибудь общественной цели, и был далек от того, чтоб раздать все свое имущество бедным, он, однако ж, имел эту любовь к ближнему, которой иногда недоставало какой-нибудь знаменитой добродетели – он был снисходителен к недостаткам других и неохотно приписывал людям зло. Он был один из тех людей – и нельзя сказать, чтоб они были самые обыкновенные, – которых мы можем узнать лучше всего, если последуем за ними с рынка, с помоста и с кафедры, войдем с ними в их собственную семью, услышим их голос, которым они говорят молодым и пожилым у их собственного очага, и будем свидетелями рассудительной заботы о ежедневных нуждах ежедневных товарищей, принимающих все их расположение за дело обыкновенное, а не за предмет похвального слова.

Такие люди, к счастью, жили в те времена, когда процветали великие злоупотребления, и иногда бывали живыми представителями злоупотреблений. Мысль эта может несколько утешить нас при противоположном факте, что лучше иногда не следовать за большими реформаторами злоупотреблений за порог их домов.

Но что б вы ни думали теперь о мистере Ирвайне, если вы встретили его в том июне после обеда, когда он ехал на своей серой лошади с собаками, бежавшими около него, осанисто, прямо, мужественно, и на его изящно очерченных губах показывалась добродушная улыбка в то время, как он разговаривал со своим пылким молодым товарищем на гнедой кобыле, то вы должны были чувствовать, что, как бы дурно он ни гармонировал с сильными теориями духовного служения, он все-таки очень хорошо гармонировал с этим мирным ландшафтом.

Посмотрите на них при явном солнечном свете, прерываемом по временам набегающими массами облаков, посмотрите, как они поднимаются на холм со стороны Брокстона, где высокие крыши и вязы священнического дома господствуют над крошечною выбеленною церковью. Они скоро приедут в геслопский приход; серая колокольня и деревенские крыши лежат перед ними с левой стороны, а далее, с правой стороны, они могут видеть трубы господской мызы.

VI. Господская мыза

Очевидно, эти ворота не отворяются никогда, ибо у самых ворот растет длинная трава и высокая цикута; и если б их отворили, то они так заржавели, что сила, которая потребовалась бы для того, чтоб повернуть их на их петлях, весьма вероятно, сломила бы квадратные каменные столбы, к немалому вреду двух каменных львиц, с сомнительною плотоядною вежливостью скалящих зубы над гербовым щитом, помещающимся над каждым из столбов. При помощи зарубок в каменных столбах можно было бы довольно легко перелезть через кирпичную стену с ее гладкою каменною крышею, но если мы близко приложим глаза к ржавой решетке ворот, то мы довольно ясно можем видеть дом и все прочее, кроме самых углов поросшей травою ограды.

Старый дом имеет весьма приятный вид. Он выстроен из красного кирпича, цвет которого смягчается бледным пушистым мхом; этот мох рассыпался с удачною небрежностью, так что приводит красный кирпич в отношения дружеского товарищества с известняковыми орнаментами, окружающими три фронтона, окна и дверь. Но окна заплатаны деревянными вставками вместо стекол, а дверь, я полагаю, так же, как и ворота, не отворяется никогда – как застонала и заскрипела бы она по каменному полу, если б вздумали отворить ее, ибо она массивная, тяжелая, красивая дверь и, вероятно, некогда имела обыкновение с резким шумом запираться позади ливрейного лакея, который только что проводил своего господина и свою госпожу, уехавших со двора в карете, запряженной парою.

Но теперь можно было бы вообразить себе, что дом находится на первой степени канцелярского процесса и что плод с этого большого двойного ряда ореховых деревьев на правой стороне ограды падает и гниет в траве, если б мы не слышали шумного лая собак, отдающегося от больших строений назад. А вот и только что переставшие сосать молоко телята, скрывавшиеся в выстроенной из терна лачужке у стены с левой стороны, выходят из своего убежища и начинают глупо отвечать на этот страшный лай, без сомнения предполагая, что лай имеет какое-нибудь отношение к ведрам с молоком, которые им обыкновенно приносят.

Да, дом должен быть обитаем, и мы посмотрим кем, ибо воображение – привилегированный нарушитель чужих пределов: оно не знает страха к собакам и безнаказанно может перелезать через стены и украдкой заглядывать в окна. Приложите лицо к одной из стеклянных вставок окна с правой стороны; что же вы там видите? Большой открытый камин с ржавыми таганами и некрашеный деревянный пол; на отдаленном конце – большие хлопья шерсти, сложенные в кучи; на середине пола несколько пустых хлебных мешков. Это мебель столовой. А что вы видите в окно с левой стороны? Несколько платяных вешалок, женское седло, самопрялку и старый, открытый настежь сундук, доверху набитый пестрым тряпьем. На краю сундука лежит большая деревянная кукла, которая, если принять во внимание изувечение, имеет большое сходство с лучшим произведением греческой скульптуры, в особенности же по совершенной потере носа. Неподалеку от ящика – небольшое кресло и ручка от длинного кожаного хлыста, употребляемого обыкновенно мальчиками.

Итак, история дома теперь ясна. Некогда он был местопребыванием деревенского сквайра, фамилия которого, имея, вероятно, своею последнею представительницею женщину, исчезла в более территориальном имени Доннигорн. Он назывался некогда Hall[10]10
  Halle называется дом того помещика, который исправляет должность мирного судьи; это название остается за домом навсегда.


[Закрыть]
; теперь он называется господскою мызою. Подобно тому как переменяется жизнь в каком-нибудь приморском городе, который был некогда модным местом для купанья, а теперь стал портом, где красивые улицы безмолвны и поросли травою, а доки и кладовые шумливы и полны жизни, жизнь в Голле переменила свой фокус, и в нем радиусы исходят уже не из гостиной, а из кухни и с хуторного двора.

И как все там полно жизни, хотя это самое сонливое время в году, перед уборкой хлеба; это также самое сонливое время дня, ибо теперь скоро три часа по солнцу и половина четвертого по красивым недельным часам мистрис Пойзер. Но природа всегда становится оживленнее, когда после дождя солнце начинает снова сиять; а теперь оно изливает свои лучи, блестит между сырою соломою, освещает каждое местечко ярко-зеленого мха на красных черепицах коровьего хлева и изменяет даже грязную воду, которая торопливо бежит по желобу в водосточную канаву, в зеркало для желтоклювых уток, которые стараются воспользоваться благоприятным случаем и напиться воды погуще. Там совершенный концерт разнородного шума: большой бульдог, посаженный на цепь около конюшен, находится в неистовом раздражении, потому что беспечный петух слишком близко подошел к отверстию его конуры и издает громогласный лай, на который отвечают две гончие собаки, запертые в коровьем хлеву на противоположном конце; старые хохлатые курицы, царапаясь с своими цыплятами по соломе, начинают симпатически клокотать, когда присоединяется к ним смущенный петух; свинья, с поросятами, все запачканные около ног грязью, с закрученными кверху хвостами, участвуют в общем хоре, издавая глубокие отрывистые ноты; наши знакомцы – телята блеют из-за своей изгороди; и между всем этим тонкое ухо различает непрерывный говор человеческих голосов.

Ибо двери большой риги отворены настежь, и люди занимаются там починкой шор под надзором мистера Гоби, шерного мастера, который рассказывает им новейшие треддльстонские сплетни. Алик, пастух, выбрал, конечно, неудачный день: призвал шорников тогда, как утро было дождливое; и мистрис Пойзер довольно строго выразила свое мнение о грязи, которую лишнее число башмаков людей нанесло в дом в обеденное время. Действительно, ее душевное спокойствие не установилось еще вполне, хотя теперь с обеда прошло уже около трех часов и пол опять совершенно чист, и так чист, как чисто все прочее в этом чудном доме, где, для того чтоб собрать несколько пылинок, вы должны, может быть, влезть на сундук с солью и опустить пальцы на высокую полку над камином, на которой блестящие медные подсвечники наслаждаются летним отдыхом, ибо в это время года, конечно, все идут спать, пока еще светло или, по крайней мере, светло настолько, что можно различить контур предметов, когда вы уже ударились о них ногами, уж конечно, дубовый часовой футляр и дубовый стол нигде не могли получить такого лоска от руки, настоящий «локтяной лоск», как говорила мистрис Пойзер, ибо она благодарила Бога, что в своем доме никогда не имела никакой лакированной дряни. Хетти Соррель, пользуясь случаем, когда тетка оборачивалась к ней спиною, смотрела на приятное отражение своей фигуры в этих отполированных поверхностях, ибо дубовый стол был обыкновенно поднят, как ширмы, и служил более для украшения, нежели для пользы; она иногда, могла видеть себя также в больших круглых оловянных блюдах, которые стройно стояли на полках над большим сосновым обеденным столом, или в ступицах каминной решетки, блестевшей всегда, как яшма.

Все было в своем полнейшем блеске в эту минуту, ибо солнце светило прямо на оловянные блюда, и от их отражающих поверхностей веселые брызги света падали на светлый дуб и блестящую медь и на предметы, еще приятнее этих. Некоторые лучи падали на прелестно очерченные щеки Дины и изменяли бледно-красный цвет ее волос в каштановый, когда она наклонялась над тяжелым домашним бельем, которое чинила для своей тетки. Никакая сцена не могла бы быть такая мирная, если б мистрис Пойзер, гладившая несколько вещей, оставшихся еще от понедельничной стирки, не стучала часто своим утюгом, не ходила взад и вперед, когда ей нужно было остудить его, и своими серо-голубыми глазами быстро не посматривала с кухни на сырню, где Хетти сбивала масло, и с сырни на кухню, где Нанси вынимала пироги из печки. Не предполагайте, однако ж, что мистрис Пойзер казалась на вид пожилою: она имела приятную наружность, не более тридцати восьми лет, красивый цвет лица, песочного цвета волосы, хорошие формы и легкую походку. Самым заметным предметом в ее одежде был обширный пестрый полотняный передник, всегда покрывавший ее платье. Но чепец и платье были самые обыкновенные и не отличались ничем, ибо ни к какой другой слабости не была она так жестока, как к женскому тщеславию и к предпочтению украшения пользе. Семейное сходство между ею и ее племянницею, Диною Моррис, и контраст между ее проницательностью и серафимскою кротостью выражения в Дине могли бы прекрасно вдохновить живописца для изображения Марфы и Марии. Их глаза были одного цвета, но поражающий признак разницы в их действии был виден в поведении Трина, черно-желтой таксы, каждый раз, когда эта во многом подозреваемая собака неожиданно подвергалась леденящему арктическому лучу взгляда мистрис Пойзер. Ее язык был так же резок, как и глаз, и каждый раз, как какая-нибудь из девушек подходила на расстояние, откуда ей можно было слышать хозяйку, то казалось девушке, что мистрис Пойзер продолжала неоконченный упрек, подобно тому как шарманка всегда начинает играть песню именно с того места, на каком она остановилась.

Факт, что день этот был назначен для сбивания масла, был другою причиною, по которой было неудобно иметь шорников и почему, следовательно, мистрис Пойзер бранила Молли, горничную, с необыкновенною строгостью. Как видно было по всему, Молли исполнила свое послеобеденное дело примерным образом, приоделась с большою поспешностью и теперь покорно пришла спросить, должна ли она сесть за свою прялку до того времени, когда надобно будет доить коров. Но это безукоризненное поведение, по мнению мистрис Пойзер, прикрывало тайные непристойные желания, которые она вывела наружу из Молли и представила ей с едким красноречием.

– Прясть, право! Тебе не прясть хочется, я уверена, а тебе хочется погулять. Я не знаю ни одной девушки, которая была бы хитрее тебя. Если подумать, что девушка твоих лет все вот хочет идти и сидеть с толпою мужчин!.. Мне было бы совестно говорить, если б я была на твоем месте. Ты находишься у меня с последнего Михайлова дня, и я наняла тебя по треддльстонским статутам без всякого свидетельства, я тебе говорю, ты должна быть благодарна, что тебя наняли таким образом в почтенное место; когда ты пришла сюда, то знала о деле столько же, сколько полевая работница. Ты знаешь, что я никогда не видала такого бедного двурукого существа, как ты? Я хотела бы знать, кто выучил тебя мыть пол. Ведь ты оставляла сор кучами в углах, так что всякий мог бы подумать, что ты не выросла между христианами. А что касается твоего пряденья, то ты испортила льна столько, сколько стоит все твое жалованье, когда ты училась прясть. И ты должна чувствовать это, а не ротозейничать и ходить, ни о чем не думая, как будто ты не обязана никому… Чесать шерсть для шорников, право! Вот что хотелось бы тебе делать, не правда ли? Так вы понимаете дело, все вы хотели бы идти по этому пути, стремясь к своей погибели. Вы до тех пор не бываете спокойны, пока не получите любовника, который так же глуп, как вы; вы думаете, что далеко ушли, когда вышли замуж и достали стул о трех ножках, на котором можете сидеть, а одеяла-то у вас нет, которым вы могли бы покрыться, изредка только найдется у вас кусок овсяного пирога к обеду, из-за которого подерутся трое детей.

– Мне, право, незачем идти к шорникам, – сказала Молли плаксивым голосом, совершенно пораженная дантовским изображением ее будущности. – Мы только всегда чесали шерсть для них у мистера Оттлея, оттого я вас и спросила. Я вовсе не хочу еще раз посмотреть на шорников. Пусть я не сдвинусь с места, если сделаю это.

– У мистера Оттлея, право! Хорошо вам толковать, что вы делали у мистера Оттлея! Может быть, ваша хозяйка там любила – не знаю, по каким причинам, – чтоб шорники пачкали грязью ее полы. Ведь нельзя знать, что могут любить люди, когда они привыкнут к тому… Уж я наслышалась таких вещей. Ко мне в дом не приходило ни одной девушки, которая знала бы, что значит чистота. Я, с своей стороны, думаю, что люди живут как свиньи. Что же касается этой Бетти, которая перед тем, как пришла ко мне, была коровницей у Трента, она не поворачивала сыров с конца недели до конца другой недели, а столы в сырне были так покрыты пылью, что я могла бы пальцем написать на них свое имя, когда я сошла вниз после моей болезни… по словам доктора, у меня было воспаление… и это была милость Божия, что я выздоровела. И если подумаешь, что ты не научилась лучшему, Молли, тогда как ты находишься здесь девять месяцев и тебя беспрестанно учат… Что ж ты стоишь тут, словно сбежавший вертел? Что ж ты не вынесешь своей прялки? Ты очень редкая работница: садишься за работу тогда, когда уже пора оставить ее.

– Мама, мой утюг совсем простыл. Поставь его, пожалуйста, нагреться.

Небольшой чирикающий голосок, произнесший эту просьбу, принадлежал маленькой девчушке с лучезарными волосами, лет трех или четырех, которая, сидя на высоком стуле на конце гладильного стола, ревностно сжимала ручку миниатюрного утюга своею крошечною пухленькою ручкою и гладила тряпки с таким прилежанием, что ей надобно было высовывать свой красный язычок, насколько лишь позволяла анатомия.

– Простыл, моя милочка? Господь с тобою! – сказала мистрис Пойзер, которая с замечательною легкостью могла переходить из своего официального укорительного тона в любезный или дружеский. – Ничего, душечка! Маменька кончила теперь свое глаженье. Она уже намерена убрать все вещи.

– Мама, мне хочется сходить в ригу к Томми и посмотреть на шорников.

– Нет, нет, нет! Тотти может промочить свои ножки, – сказала мистрис Пойзер, убирая утюг. – Сбегай в сырню и посмотри, как кузина Хетти сбивает масло.

– Мне хотелось бы кусочек сладкого пирожка, – возразила Тотти, которая, по-видимому, имела большой запас различных перемен просьб.

В то же время, пользуясь своею минутною свободою, она опустила свои пальцы в чашку с крахмалом и опрокинула ее, так что вылила почти все, что было в чашке, на гладильную покрышку.

– Ну, скажите, кто же на свете делает такие вещи? – воскликнула мистрис Пойзер, подбегая к столу в ту самую минуту, когда ее взор упал на синюю струю. – Ребенок всегда наделает бед, если вы повернетесь спиною к нему только на одну минуту. Что мне с тобой делать, баловница ты этакая?

Тотти, однако ж, спустилась со стула с большою поспешностью и уже отступала в сырню, несколько переваливаясь с боку на бок; жир, образовавший на ее шее сзади складки, придавал ей вид белого поросенка, подвергнувшегося метаморфозе.

Когда крахмал был подобран с помощью Молли и принадлежности глаженья унесены, то мистрис Пойзер взяла в руки свое вязанье, которое всегда находилось у нее под рукой и было любимою ее работою, ибо она могла заниматься этою работою машинально, когда ходила то за тем, то за другим. Но теперь она подошла и села против Дины; занимаясь вязаньем серых шерстяных чулок, она по временам задумчиво посматривала на племянницу.

– Ты очень похожа на твою тетку Юдифь, Дина, когда сидишь и шьешь. Я довольно живо могу себе представить, хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, когда я была дома маленькою девчонкой и смотрела на Юдифь, как она сидела за работой, приведя все в доме в порядок. Только это была небольшая изба, изба отцовская, а не большой разбегающийся дом, который грязнится в одном углу в то время, когда ты чистишь в другом углу. Но, несмотря на то, когда я гляжу на тебя, я представляю себе твою тетку Юдифь; только ее волосы были гораздо темнее, да и сама она была плотнее и шире в плечах. Юдифь и я всегда были привязаны друг к другу, хотя она имела очень странные привычки, но твоя мать и она никогда не сходились друг с другом. Ах, твоя мать уж вовсе не думала, что у нее будет дочь, ни дать ни взять Юдифь, и также что она оставит ее сиротой и на попечении Юдифи, которая и вырастила ее в то время, когда она уже была на кладбище в Стонитоне. Я всегда говорила о Юдифи, что она сама готова нести фунт только для того, чтоб избавить другого от тяжести в одну унцию. И она всегда оставалась такою с тех самых пор, как я знала ее. В ней, сколько я могла видеть, не произошло никакой перемены, когда она перешла к методистам, только она стала говорить несколько иначе и носила чепчик другого фасона. Но она никогда в жизни не хотела истратить пенса на себя для того, чтоб сделать какой-нибудь лишний наряд.

– Она была добродетельная женщина, – сказала Дина. – Бог одарил ее любящим, самоотверженным характером и своею милостью усовершенствовал ее прекрасные качества. И она, с своей стороны, также очень любила вас, тетушка Рахиль! Я часто слышала, как она отзывалась о вас, и всегда в этом смысле. Когда она захворала своею злою болезнью, а мне было только одиннадцать лет, то она, бывало, говорила: «Ты будешь иметь друга на земле в твоей тетке Рахили, если я буду взята от тебя, ибо она имеет любящее сердце». И я убедилась, что слова ее были справедливы.

– Не знаю, дитя мое, в чем ты видела это. Я думаю, всякий умел бы сделать что-нибудь для тебя. Ты похожа на птиц в воздухе и живешь, никто не знает как. Я была бы очень рада поступать с тобою так, как должна поступать сестра матери, если б ты захотела прийти и жить в нашей стране, где и люди, и скот находят себе убежище и пропитание и где люди не живут на голых холмах, как куры, царапающиеся по песчаному берегу. А потом ты могла б выйти замуж за порядочного человека, и нашлось бы много, которые захотели бы жениться на тебе, если б только ты бросила это проповедование, ибо это в десять раз хуже всего, что делала твоя тетка Юдифь. И если б ты даже вышла за Сета Бида, хотя он и бедный, рассеянный методист и вряд ли будет когда-нибудь иметь лишний пенни, то я знаю, что твой дядя помог бы тебе, дал бы свинью и, очень вероятно, корову, ибо он всегда был добр и расположен к моим родным, несмотря на то что все они бедны, и радушно принимал их в своем доме. Я уверена, он сделал бы для тебя столько же, сколько он сделал для Хетти, хотя она и его родная племянница. У нас в доме есть полотно, которое я очень хорошо могла бы уступить тебе, ибо у меня много простынного холста, столового белья, полотенец, и все это лежит так. Я могла бы дать тебе кусок простынного холста, сотканного этою косою Китти… о! она была редкая девушка, что касается тканья, несмотря на то что она косила и что дети не могли ее терпеть… а ты знаешь, что у нас ткут беспрерывно, и новое полотно поспевает гораздо скорее, нежели успевает износиться старое… Но к чему тут толковать, если ты не хочешь убедиться и завестись домом, как все другие умные женщины, вместо того чтоб изнурять себя, путешествовать и проповедовать и отдавать всякую копейку, которую ты только получишь, так что не сберегаешь ничего на случай своей болезни, и все, что ты только приобрела в мире, войдет, по моему мнению, в узел, который не больше двойного сыра. И все это потому, что ты знаешь о религии больше того, что находится в катехизисе и молитвеннике.

– Но не больше того, что находится в Священном Писании, тетушка! – сказала Дина.

– Да, и в Священном Писании, конечно, – возразила мистрис Пойзер довольно резко. – Иначе, как могли бы делать то же самое, что ты делаешь, те, которые лучше всего знают, что такое Священное Писание: священники и лица, которым только и дела, что учить Писание? Но наконец, если б все поступали, как ты, свет должен был бы прийти в застой, ибо если б все старались не устраивать собственного дома, ограничивались скудною пищей и питьем и всегда говорили, что мы должны презирать предметы этого мира, как ты говоришь, то я желала бы знать: куда можно было бы девать лучший скот, и хлеб, и лучшие свежие молочные сыры? Все были бы принуждены есть хлеб, сделанный из остатков, и все бегали бы друг за другом, чтоб проповедовать друг другу, вместо того чтоб воспитывать свои семейства и принимать меры против дурного урожая. Очевидно, это не может быть настоящая религия.

– Нет, дорогая тетушка, вы никогда не слыхали от меня таких слов, будто все призваны к тому, чтоб оставлять свое дело и семейства. Совершенно справедливо то, что до лжно пахать и засевать землю, сохранять драгоценный хлеб и заботиться о мирских делах, и справедливо то, что люди должны наслаждаться в своих семействах и заботиться о них, и делать это в страхе Божием, и что они не должны не радеть о потребностях души в то время, как заботятся о теле. Все мы можем быть служителями Бога, как бы ни выпала наша участь, но он дает нам различные дела, согласно с тем, к какому делу он сделает нас способными и призовет нас. Я нисколько не виновата, стараясь сделать то, что могу, душам других, как вы не виноваты в том, что побежите, услышав крик крошки Тотти на другом конце дома. Голос дойдет до вашего сердца, вы подумаете, что дорогой вам ребенок находится в беспокойстве или в опасности, и вы не успокоитесь до тех пор, пока не побежите, чтоб помочь ему или утешить его.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации