Текст книги "Все романы в одном томе (сборник)"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 78 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Глава II
1
Из черноты глухого сна, словно ее долго тащило сквозь бездонный мрак к мутной и постепенно светлеющей поверхности, Дороти возвратилась в пределы сознания.
Глаза еще были закрыты. Но вот веки почувствовали свет, затрепетали и непроизвольно раскрылись. Она увидела улицу – бойкую неказистую улицу с рядами сплошных узких фасадов и мелких магазинчиков, с бегущими потоками людей, трамваев и машин.
Впрочем, неверно говорить, что она видела. Объекты зрения не опознавались как люди, автомобили или иные определенные предметы; даже не различались как предметы движущиеся и неподвижные, вообще как предметы. Пока она только смотрела, подобно созерцающим животным: не размышляя, почти не воспринимая. Уличные шумы – галдеж толпы, квакающие клаксоны, громыхание скрежещущих на поворотах трамвайных колес – текли общим сторонним гулом, отзываясь лишь в барабанных перепонках. У нее не было ни слов, ни понятия о словах, она не ведала ни времени, ни места, ни своего тела, ни даже собственного существования.
И все же постепенно восприятие пробуждалось, обострялось. Поток картин просачивался глубже зрительных отражений, собирался в некие образы. Она начала замечать и безымянно отмечать формы вещей. Какая-то продолговатость, подпертая четырьмя более узкими и длинными продолговатостями, двигалась и тянула за собой какую-то квадратность, которая покачивалась на двух кругах. Дороти смотрела и смотрела, как все это передвигается мимо нее, и вдруг в бездействующем сознании мелькнуло слово. Слово «лошадь». Оно мигом пропало, но вскоре вернулось в усложненном виде – это лошадь. Затем возникли новые слова: «дом», «улица», «трамвай», «велосипед»… За несколько минут образовались имена чуть ли не всего, что находилось в поле зрения. Нашлись также слова «мужчина», «женщина», и, пробуя проникнуть в их значение, Дороти обнаружила, что почему-то знает разницу между вещью и существом, людьми и лошадьми, женщинами и мужчинами.
Только сейчас, определив бо́льшую часть окружающего, Дороти ощутила и себя. Была до того просто парой глаз и чутким, хотя абсолютно безличным мозгом, но внезапно, с недоумением и легким шоком, открыла свою отдельность, единичность: почувствовала свою особенную жизнь, будто что-то внутри воскликнуло: «Я – это я!» И она уже неизвестно откуда знала, что новорожденное «я» живет давно, существовало прежде, хотя никакой памяти о прошлом не сохранилось.
Однако первое открытие себя заняло ненадолго. Быстро пришло чувство неполноты, неясности, беспокойного недовольства: показавшееся ответом «я есть я» обернулось вопросом «но кто я?».
Кто? Поворочав неподатливый вопрос в сознании, Дороти вывела из наблюдений за людьми и экипажами лишь одно – она человек, не лошадь. Вопрос переменился, встал иначе: «я» – это мужчина или женщина? Опять ни чувство, ни воспоминание не дали ключа к разгадке. Но тут, случайно коснувшись себя кончиками пальцев, Дороти поняла наличие тела и то, что это тело ее, что оно, собственно, ею самою и является. Она принялась изучающе себя ощупывать; руки наткнулись на две мягкие выпуклости – «груди». Стало быть, она женщина. Груди только у женщин. Неведомым образом было известно, что у всех проходящих перед глазами женщин есть эти груди, скрытые одеждой.
Теперь в ней появилось стремление опознать лично себя. Понадобилось осмотреть все свое тело, начав с лица, которое она и в самом деле пробовала разглядывать, пока не убедилась в бесплодности попыток. Тогда она взглянула вниз: довольно длинное, замызганное черное шелковое платье, телесного цвета чулки, тонкие, но испачканные, драные, и вконец сношенные атласные черные туфли на высоких каблуках – ничего сколько-нибудь знакомого. Дороти посмотрела на руки, странные и одновременно не вызвавшие удивления. Руки небольшие, с крепкими, твердыми ладонями, очень грязные. В конце концов Дороти догадалась, что странными руки сделала грязь, а сами они казались такими, какими им и следовало быть, хотя рук она тоже не узнала.
Слегка помешкав и поколебавшись, Дороти повернула влево, медленно побрела вдоль тротуара. Осколок знания таинственно прорезался из мглы неведомого прошлого – есть зеркала с особенным их свойством, они бывают в витринах магазинов. Через минуту Дороти приблизилась к окну невзрачной ювелирной лавочки, где в глади наклонного зеркального стекла мелькали отражения прохожих, и она тотчас отличила свое лицо от дюжины других, сразу его узнала. Правда, опять-таки «узнала» не то слово: воспоминаний о своей внешности не было. Зеркало показало ей лицо – женское и довольно молодое, худое, с паутинками у глаз, весьма бледное, несколько чумазое; волос почти не видно, так как на голову нахлобучен черный фетровый котелок. Лицо нисколько не знакомое, однако вовсе не неожиданное. То есть до этого момента она не знала, каким оно появится, но, увидав, поняла, что именно вот такого и можно было ждать. Оно ей подходило. Как-то внутренне соответствовало.
Отвернувшись от зеркала, в витрине магазина напротив Дороти разглядела слова «Шоколад „Фрай”» и обнаружила, что ей известно назначение письменности, а также, после моментального усилия, и то, что ей дано умение читать. Взгляд побежал по фасадам, фиксируя и расшифровывая клочки текстов: названия торговых заведений, рекламы, газетные афиши. Она с трудом, по буквам разобрала красные заголовки двух плакатов у входа в табачный магазин. Один гласил: «СВЕЖИЕ НОВОСТИ О ДОЧЕРИ РЕКТОРА», другой: «ДОЧЬ РЕКТОРА. ПО СЛУХАМ В ПАРИЖЕ». Дороти подняла глаза и прочитала на углу дома белую надпись: «Нью-Кент-роуд». Внимание напряглось. Она сумела осознать, что находилась на улице с таким названием и (тут подоспел еще один обрывок загадочно сокрытых знаний) что «Нью-Кент-роуд» – улица Лондона. Итак, она в Лондоне.
Холодком пробежавшей дрожи отозвался в ней этот вывод. Сознание наконец вполне проснулось, и с четкостью, которой прежде не было, Дороти ощутила неловкую, пугающую странность своего положения. Что же все это значит? Почему она здесь? Как сюда попала? Что с ней произошло?
Ответ явился почти сразу. Она сказала себе – и как будто целиком поняла смысл сказанного: «Конечно! Я потеряла память!»
Девушка и двое парней, тащивших на спине большие рогожные узлы, притормозили, поглядели с любопытством, затем, мгновение помедлив, пошли дальше, но ярдов через пять, у фонаря, снова остановились. Дороти видела, как они, переговариваясь, оглядываются на нее. Один из юношей, щуплый, темноволосый и румяный красавчик лет двадцати, одетый в ветхие остатки модного голубого костюма и клетчатую кепку, имел вид самого типичного, во все сующего свой нос лондонца-кокни. Другой был лет на пять постарше и шире раза в полтора – мощный, приземистый, проворный, на свежем розовом лице курносый нос и между губ, толстенных как сосиски, подкова крепких желтых зубов. Этот выглядел настоящим оборванцем и вместо шапки носил на голове растущий чуть не от бровей, густой короткий ворс огненно-рыжих волос, дававший ему поразительное сходство с орангутангом. Девушка представляла собой глуповатое пухленькое создание в наряде почти таком же, как у Дороти. Довольно отчетливо слышался их разговор.
– Девка-то, видать, расхворалась, – сказала пухленькая.
Рыжий, бархатным баритоном звучно тянувший «Санни-бой», оборвал песенку:
– Да не хворь это. На мели она, точняк. Ну прям как мы.
– А че, сгодилась бы для Нобби такая птичка? – ухмыльнулся темноволосый.
– Ох, ты-то! – укоризненно взвизгнула пухленькая, влюбленно махнув его по затылку.
Парни, скинув поклажу, привалили узлы под фонарем. Потом все трое медленно, не особенно решительно начали приближаться. Рыжий, которого, как выяснилось, звали Нобби[64]64
«Нобби» – от жаргонного «ноб» – башка, умник, ловкач.
[Закрыть], выступал впереди полномочным представителем. Он шел пружинисто, по-обезьяньи переваливаясь, и так широко, добродушно скалился, что невозможно было не улыбнуться ему в ответ. К Дороти Нобби обратился очень дружески:
– Привет, детка!
– Привет.
– Что, детка, на мели?
– На мели?
– Табак, говорю, дела?
– Табак?
– Ой! Да она чокнулась! – пробормотала пухленькая, дергая за рукав свое субтильное темноволосое сокровище.
– Я, детка, говорю: деньга-то хоть какая имеется?
– Не знаю.
Молодые люди переглянулись, дружно решив, что девица впрямь спятила. Но тут Дороти, обнаружившая минуту назад боковой карман платья, сунула туда руку и нащупала большую толстую монету.
– Один пенни, по-моему, имеется.
– Пенни! – презрительно хмыкнул красавчик. – Крутой навар!
Дороти вынула монету. Вид полукроны мигом прояснил три пасмурных лица. Нобби, разинув пасть от наслаждения, выразил чувства серией обезьяньих прыжков, после чего взял руку Дороти с нежнейшей доверительностью.
– Вот это люля-кебаб! – пропел он восхищенно. – Нам приплескало! Тебе тоже, детка, поверь. Благословишь день нашей первой встречи, станешь у нас богачкой, да и мы с тобой. Ну как, идешь в долю?
– Что? – не поняла Дороти.
– То есть, я говорю, готова ты сплотиться со мной, Чарли и Фло? Партнеры, понимаешь? Товарищи, плечом к плечу, в единстве – сила! Наши мозги – твоя монета. Ну, пойдет? Так входишь, детка, или выбываешь?
– Заглохни, Нобби! – вмешалась пухленькая девушка. – Она же, видишь, не сечет. Ты, что ль, не можешь выражаться по-нормальному?
– Все в норме, Фло, – заверил Нобби, – это ты заглохни, а балаболить предоставь мне. Нобби знает подходы к девочкам, Нобби – парнишка с опытом. Ну, детка, слушай… Зовут-то тебя, меж прочим, как? Собравшись вновь сказать «не знаю», Дороти чутко, вовремя остановилась. Из полудюжины мгновенно замелькавших в уме имен она выбрала и произнесла:
– Эллен.
– Эллен! Люля-кебаб! Без никаких фамилий, коль кинуло на мель. Так вот послушай, Эллен, милушка, мы тут втроем решили на хмель податься, чтобы, значит…
– На хмель?
– Хмелюгу драть! – сердито вставил темноволосый, потеряв терпение от бесконечной тупости Дороти. Вообще держался красавчик мрачно и заносчиво, а его уличный лондонский говор звучал грубее, жестче, чем у Нобби. – Хмеля щас в Кенте собирают! Че, ясно те иль те неясно?
– О, хмель! Для пива?
– Во, люля-кебаб! Она понятливая. Давай, детка, врубайся дальше: мы, значит, шлепаем на хмель, уже нам место там обещано и все как надо – ферма Блессингтона, Нижний Молсворт. Но вышел маленький люля-кебабчик, понимаешь? Грошей у ребятишек нету, так что ногами тридцать пять миль трюхать, да еще настрелять дорогой на котелок, и чтобы шкиперить[65]65
Сленг «шкиперить», или «найти кип», – ночевать; далее в абзаце: «Коптильня» – Лондон, «боб» – шиллинг, «рыжак» – шестипенсовик, полшиллинга.
[Закрыть]. А это уж тухлый люля-кебаб, притом когда дамы в компании. Но если ты вот, для примеру, с нами, а? До Бромли можно на двухпенсовом трамвае – считай, пятнадцать миль долой и кип всем на одну бы только ночку. Пойдешь при нашем хмелевом мешке – вчетвером мешок сыпать лучше нечего, – Блессингтон кладет два пенса за бушель – ты без напряга зашибаешь за неделю свои десять бобов. Что скажешь, детка? Тут, в Коптильне, твои два боба с рыжаком ништяк, но поступаешь в нашу фирму – тебе койка на месяц и приварок, а нам рельсы до Бромли и хоть какой харч.
Из всей речи Дороти уразумела не больше четверти. Но наугад спросила:
– Харч – это что?
– Харч? Ну, жратвельник, котелок – кормежка. Ты, детка, я гляжу, ток что на мель подсела?
– О, я… Ты хочешь, чтобы я пошла собирать с вами хмель? Да?
– Точно, Эллен, дорогуша! Так ты при нас, без нас?
– Хорошо, – торопливо согласилась Дороти, – я пойду.
Решение было принято с легкостью совершенно бездумной. Имей Дороти время осмыслить ситуацию, она, конечно, поступила бы иначе, обратилась бы, вероятно, за помощью в полицию – взяла бы, так сказать, разумный курс. Но троица друзей во главе с Нобби явилась в самый критический момент, и ей, такой сейчас беспомощной, казалось вполне естественным довериться первому встречному. Тем более что предложение идти в Кент как-то необъяснимо успокаивало. Кент почему-то чудился местом приятным и желанным.
Дальнейшего любопытства новые сотоварищи не проявили, вопросов больше не задавали. Нобби лишь одобрительно кивнул: «Порядок, люля-кебаб!» – и деликатно переместил полкроны с ладони Дороти в свой собственный карман – «чтоб случаем не затерялось», пояснил он. Темноволосый юноша (судя по разговору, Чарли) ворчливо буркнул:
– Ну, двинули? Полтретьего. Кабы не зевануть еще этот… трамвай. Где садят-то в его, а, Нобби?
– На Элефанте, – ответил Нобби. – И ноги в руки, после четырех они задаром не катают.
– Так че ж трепаться! Клевую работку мы поимеем, когда до Бромли пешкодралом, а после в темнотище кип шустрить. Пшли давай, Фло!
– Равнение на знамя, шагом марш! – скомандовал Нобби, закидывая узел за плечо.
Пошли быстро, без лишних слов. Дороти, все еще растерянная, но в несравненно лучшем самочувствии, нежели полчаса назад, шла рядом с Фло и Чарли, которые ее не замечали, общаясь исключительно между собой. Они с первых минут сторонились Дороти, вполне готовые делить ее полкроны, но вовсе не желавшие дружить. Нобби маршировал впереди, будто не замечая тяжелой ноши, торопливо прибавляя шаг, с энтузиазмом имитируя полковой оркестр и распевая солдатскую песню, печатными словами которой были, кажется, только:
…! И это все, что знали музыканты.
…!..! И для тебя того же!
2
События эти происходили двадцать девятого августа, а тяжкий сон свалил Дороти ночью в оранжерее двадцать первого. То есть период междуцарствия длился около восьми дней.
Вообще, такие случаи не редки, газеты чуть не каждую неделю сообщают нечто подобное. Человек исчезает из дома, сутками или более где-то плутает, затем оказывается либо в полиции, либо в больнице без малейшего представления о том, кто же он и откуда. Обычно остается неизвестным, как проходили дни скитальца, бродившего в каком-то трансе, но сохранявшего, по-видимому, достаточно нормальный вид. Насчет Дороти лишь одно было бесспорно – ее во время этих странствий обобрали. Из одежды ни единой своей вещи, пропал и золотой нательный крестик.
Когда Нобби завел с ней разговор, Дороти уже явно поправлялась; бережное попечение могло вернуть ей память за считанные дни, может, даже часы. Мелочи бы хватило в тот момент (случайная встреча с лицом знакомым, фотография дома, несколько точно составленных вопросов), но вышло так, что столь необходимого стимула ее разум не получил. Она затормозилась в состоянии умственного хаоса: мозг полностью готов к работе, но безволен, бессилен разрешить загадку управляющей им личности.
И разумеется, как только Дороти пошла за Нобби с его друзьями, шанс на успех самостоятельных раздумий был потерян. Попросту времени не стало спокойно решать головоломки. На диковатом, страшноватом дне, куда ее вмиг сбросило, для интеллектуальных упражнений не находилось и пяти минут. Дни пробегали в непрерывной кошмарной деятельности. Именно сплошной кошмар. Не тот, который из внезапных грозных ужасов, а тот, который из постоянного недоедания, убожества, усталости и бесконечной пытки зноем или холодом. Когда ей позже вспоминалось то время, все дни и ночи так сливались, что Дороти никогда не смогла выяснить, сколько же все-таки это продолжалось. Знала лишь, что какой-то период ходила с вечно стертыми ногами и вечной мыслью о еде. Голод и боль при каждом шаге – самое яркое. И еще холод по ночам, а также тупость и рассеянность из-за хронической нехватки сна, из-за жизни на улице, без крыши над головой.
Прибыв в Бромли, компания вначале уселась «побарабанить» (попить чаю) на гнусной свалке, закиданной всякой бумажной рванью и провонявшей отбросами скотобоен. Потом ночь провели в высокой сырой траве у края спортплощадки, стуча зубами, не имея иных постельных принадлежностей, кроме мешков. Утром отправились на хмельники. Уже тогда Дороти обнаружила, что насчет ожидавшей их работы Нобби просто-напросто обманул. Все наврал (сам, хохоча, в этом признался), только бы заманить ее в поход. Чтобы найти работу, предстояло идти к плантациям и там на каждой ферме выспрашивать, нужны ли еще где-нибудь сборщики хмеля.
Умей они, как птицы, следовать к пункту назначения по прямой, пройти бы оставалось миль тридцать пять, но через трое суток им едва удалось приблизиться к границам хмельников. Необходимость в пропитании вела извилистым маршрутом. Не будь этой заботы о кормежке, дистанцию бы одолели за пару дней, за день бодрой ходьбы. А так порой некогда было соображать, к хмельникам они движутся или как раз наоборот. Все диктовалось хлебом насущным. Полкроны Дороти растаяли в течение первых же часов, пришлось активно попрошайничать. Опять загвоздка: одинокому бродяге насобирать в дороге милостыню довольно просто, вдвоем тоже возможно, но когда клянчат сразу четверо! Тут выживешь, если начнешь охотиться за пищей не менее упорно и свирепо, чем дикий зверь. Еда – три дня только о ней, все ради нее. Только еда и нескончаемые трудности ее добычи.
Бродили сутками. Зигзагом прочесали просторы всего графства. Шатались от деревни до деревни, от дома к дому; «скулили» возле каждой мясной и булочной, клянчили возле каждого приличного на вид коттеджа, хищно кружили вокруг сельских пикников, махали (и всегда напрасно!) катящим мимо автомобилям, плели для старых сентиментальных джентльменов трагические саги о вдруг свалившихся несчастьях. Частенько делали крюк в добрый пяток миль, чтобы разжиться хлебной коркой или горсткой обрезков бекона. Без конца попрошайничали. Дороти наравне со всеми, не помня ни норм, ни правил, призванных устыдить. Но даже общими усилиями они не справились бы с пустотой в желудках, если б помимо нищенства не воровали. В сумерках либо спозаранку лазили по садам, крали яблоки, груши, орехи, терновые сливы, осеннюю малину, но чаще, прежде всего – картошку.
Нобби считал за грех пройти вдоль поля, не набив хотя бы карманы. Главная часть грабительского дела лежала именно на нем, остальные караулили. Нобби был настоящим наглым вором; похвалялся, что стащит любую неприкованную вещь, и, не удерживай его порой товарищи, довел бы всех, конечно, до тюрьмы. Однажды он уже схватил гуся, но гусь страшно загоготал, и Чарли с Дороти еле успели оттащить вожака, пока хозяин выходил на крыльцо узнать, в чем дело.
За день они покрывали миль двадцать – двадцать пять. Брели по выгонам, через заброшенные деревни с неслыханными названиями, плутали по тропинкам, ведущим никуда, без сил отлеживались в сухих канавах, сладко пахнувших фенхелем и пижмой, забирались в глубь частных лесных угодий и от души там «барабанили», благо вода и хворост под рукой, стряпали что придется в двухфунтовых жестянках из-под табака, этих своих кастрюлях на все случаи. Когда везло, ели отличное рагу из выклянченного бекона и краденой цветной капусты, а иногда шло постное обжорство – поглощались горы печенного в золе картофеля, а то варили в табачной жестянке джем из ворованной малины, пожирая его чуть не кипящим. Единственным неиссякаемым продуктом был чай. Даже когда еды не оставалось ни крошки, ни полкрошки, он был всегда – перекипевший, мутный, черный и живительный. Ничего не давали так легко. «Звините, мэм, не найдется ль щепоточки чайку?» – просьба, редко встречающая отказ даже у черствых кентских домохозяек.
Днем адски пекло, сверкали и слепили белые раскаленные дороги, из-под колес в лицо летела обжигающая пыль. Шумя чужой веселой жизнью, проносились грузовики с семействами сезонников, забивших кузова матрасами, детьми, собаками, птичьими клетками. А ночью резко холодало. Англия не то место, где понежишься в тепле после полуночи. У всей четверки для ночлега имелось только два больших мешка. Одним владели Фло и Чарли, другой достался Дороти, Нобби устраивался прямо на земле. Муки неудобства не уступали мукам холода: лечь на спину – голова без подушки запрокинется, выламывая шею, на бок – отчаянно заноет упертый в жесткий грунт сустав бедра; если ж под утро и сморит дремота – озноб пролезет в самый глубокий сон. Не мучился ночами только Нобби. В гнезде мокрой травы ему спалось, как в детской колыбели; грубое обезьянистое лицо, обросшее редкой щетиной, будто щеткой из медных проволочных обрезков, все так же благодушно розовело. Нобби принадлежал к породе рыжих, которые не только светятся огнем, но, кажется, и воздух вокруг греют.
Бродяжничество, бесприютность Дороти приняла как должное, очень тускло сознавая, вернее смутно ощущая, что в неизвестном прошлом было, возможно, не совсем так. Через пару дней чувство легкой несообразности исчезло. Она сжилась со всем: с грязью, усталостью и голодом, с бесконечным мотанием взад-вперед, с плавящей дневной жарой и знобящей ночной бессонницей. Во всяком случае, сил не осталось, чтобы о чем-то волноваться. Под вечер второго дня подавленная, изнуренная команда падала с ног, один Нобби держался молодцом. Даже гвоздь в башмаке, буравивший пятку с момента выступления в поход, его как-то не беспокоил. Дороти засыпала на ходу, иногда часами шагала в сонном забытьи. Ее тоже пригнула ноша. Поскольку парни уже до предела навьючились, а Фло неколебимо отвергала всякий груз, Дороти вызвалась нести мешок с ворованной картошкой, которой обычно впрок припасали фунтов десять. По примеру парней Дороти перекинула поклажу за спину, и веревка тут же начала распиливать плечо, а колотивший в поясницу мешок вскоре набил кровавую отметину. Ее матерчатые туфли вышли из строя буквально сразу. Уже на следующий день отвалился правый каблук, заставив ковылять; Нобби, крупный специалист в таких делах, посоветовал оторвать и левый. Дороти поменяла хромоту на плоскостопие, теперь казалось, будто ступни привинчены к земле железной штангой, если же приходилось идти в гору, икры сводило судорогой.
Но еще худшим было состояние Фло и Чарли. Их совершенно ошеломила и сразила не столько тяжесть, сколько дальность дневных дистанций. По двадцать миль пешком – они о таком и не слыхивали. Коренным кокни, им выпало несколько месяцев побродяжить в Лондоне, но дороги топтать еще не доводилось. Чарли совсем недавно потерял хорошую работу, Фло тоже до момента родительского проклятия за непутевость и изгнания жила в приличном доме. Столкнувшись с Нобби на Трафальгарской площади[66]66
Традиционное место сборища лондонских бродяг.
[Закрыть], они порешили вместе идти на хмель, воображая забавную прогулку. И разумеется, эти бродяги-новички гнушались своих попутчиков. В Нобби, ценя его обширные практические знания и воровскую лихость, видели некую полезную обслугу при господах, не более. Дороти же, истратив ее монету, вообще перестали замечать.
Кураж у этой пары за сутки исчез бесследно. Они тащились сзади, непрерывно ныли, требовали себе куски побольше и получше. К третьему дню стали просто обузой. Изнывали в тоске по Лондону, знать не желали эту работу, эти хмельники; все, чего им хотелось, – повалиться в любом удобном месте и жадно лопать добытые объедки. В конце привала их нельзя было поднять без долгих нудных препирательств.
– Подъем, ребята! – объявлял Нобби. – Сгребай вещички, Чарли, пошли!
– Ага…. пошли! – не шевельнувшись, огрызался Чарли.
– Ну, тут-то мы же шкиперить не можем, так ведь? Уговорились же дотопать к вечеру до Сэвенокса, так?
– Ага, до…! Сэвенокс иль какая другая сучья дыра, по мне без разницы.
– Кончай… Чарли! Надо же завтра местечко-то словить? Стал быть, по фермам для начала покрутиться.
– Ага, фермы твои…! Послать бы их с этим твоим… хмелем! Не приучен я вродь тебя шлындрать да шкиперить. По горло мне, понял, – по самое… горло!
– Уж прям этот поганый хмель, – подвизгивала верная Фло, – меня уж тоже прямо рвет с его.
Нобби конфиденциально высказал Дороти мнение, что Чарли с Фло наверняка «отвалят», если найдут, кто их подбросит обратно в Лондон. А самого Нобби ничто не угнетало и не лишало бодрости, ничто, включая гвоздь, превративший драное подобие носка в скользкий, черный от крови ошметок. В пятке со временем выдолбилось столь устрашающее дупло, что через милю приходилось останавливаться и наводить порядок.
– Звини, детка, – пояснял Нобби, – пора подбить проклятое копыто. Ну и гвоздок, люля-кебаб!
Он искал круглый камешек, садился у обочины на корточки и аккуратно забивал железный шип.
– Хорош! – оптимистично заключал он, щупая стельку внутри башмака. – Этот… – в могиле!
Могиле, однако, очень подошла бы католическая эпитафия «Resurgam»[67]67
Воскреснешь (лат.).
[Закрыть]. Гвоздь через четверть часа снова вылезал.
Нобби, естественно, пытался приставать к Дороти, но отказ принял без обид. Имел счастливый дар не принимать личные неудачи слишком всерьез. Всегда веселый, обходительный, всегда рокочущий сочным баритоном одну из трех любимых песен: «Санни-бой», или «Эх, погуляем мы в приюте!» (на мотив псалма «О, Церкви верная опора!»), или же «…! И это все, что знали музыканты», непременно дополняя вокальную партию звуками духового оркестра. В свои двадцать шесть лет Нобби являлся вдовцом, поочередно испытавшем себя на поприщах бойкого продавца газет, воришки, воспитанника исправительного заведения для юных правонарушителей, солдата, взломщика, бродяги. Впрочем, составить это жизнеописание мог кто угодно, кроме Нобби, органически не способного связать факты в стройный биографический отчет. Только фрагменты живописных воспоминаний: полгода в линейном полку с досрочной демобилизацией вследствие поврежденного глаза; мерзкий вкус баланды в тюрьме Холлуэй; детство в сточных канавах Дептфорда; смерть умершей при родах восемнадцатилетней жены, когда ему сравнялось двадцать; необычайная гибкость прутьев в колонии для малолетних; глухой взрыв нитроглицерина, высадивший дверцу сейфа на обувной фабрике Вудворда, где Нобби взял сто двадцать пять фунтов, до фартинга их промотав менее чем за месяц.
На третий день близость хмельников проявилась в тащившихся навстречу людях, по преимуществу бродягах, сообщавших, что ничего не светит: хмель не уродился, платят гроши, все места заграбастаны «своими» да цыганами. Чарли и Фло раскисли окончательно, лишь правильно отмеренной микстурой из уговоров и угроз Нобби их проволок еще несколько миль. В маленькой деревушке Уэль состоялось знакомство с миссис Макэллигот, старой ирландкой, накануне пристроившейся на соседней ферме. Махнулись толикой краденых яблок на кусок мяса, который она «выскулила» часом раньше. Старуха могла много чего подсказать насчет работы и где за ней охотиться. Всей компанией растянулись на лужайке перед пестревшей с фасада газетными афишами сельской лавчонкой.
– Дак вы иттите-ка вперед, к Чалмерсу, – советовала миссис Макэллигот, коверкая слова на манер дублинского простонародья. – Ето за пять милей отсюдова. Он вроде как хотит еще сезонных брать. Приймет вас, верно, как не приймет, иттить бы токо спозаранку.
– Пять миль! Ни хрена! Ближе нету? – заворчал Чарли.
– Ну, Норман исть. У мне тоже вот от его работа, в утро зачну. А вам бы не иттить к ему. Он из сезонных ток домашних набирает и вроде как замысливает полхмелей своих вовсе на цвет пустить.
– Каких еще «домашних»? – удивился Нобби.
– А таки вот, которы тута при своем хозяйстве или с тутошней крышей. В ином разе хозяину обязано тебе хибару на прожитье давать. Ето вот нынче уж така законность стала. В стары-то годы приходи да дрыхай где хотишь, хоть на конюшне, и никаки допросы про то не строили. Ето все либористы-дьяволы, поганцы клятые, подвели таку драную законность, чтобы сезонных нельзя брать, коли хозяин им удобствия не делат. Так Норман и примает токо которых что при доме.
– Ты, что ль, такая, что при доме?
– Да не при черте! А вот Норман думат, что така! Назаливала ему, как бы недалече угол сымаю, а сама в коровник шкиперить. Не худо, хоть малость воняво, ток вот до свету вытряхайся, чтоб скотникам неприметно.
– Че тут воще работать-то положено? – спросил Нобби. – Я в одиночку бы и не узнал хмель этот драный. Но надо ж для пользы дела опытный вид показывать, а?
– К лешему! Не надо никака опытность. Порви да покидай в ведро, вота и все с ими, с хмелями.
Дороти почти спала. Сквозь дрему до нее долетали обрывки разговора, который шел сначала об уборке хмеля, затем вокруг какой-то сенсационной газетной истории о пропавшей девушке. Фло и Чарли, прочтя афиши, висевшие напротив, несколько оживились: пахнуло ароматом родных лондонских удовольствий. Девушка, вызвавшая столь заинтересованное внимание к своей судьбе, именовалась журналистами «Дочерью Ректора».
– Во, Фло, видала? – приговаривал Чарли, смачно зачитывая вслух: «ТАЙНЫ ИНТИМНОЙ ЖИЗНИ ДОЧЕРИ РЕКТОРА. ПОТРЯСАЮЩИЕ ОТКРОВЕНИЯ». Эка! Была б монета, пенни бы не пожалел на газетку!
– А? Ты про что, чего?
– Чего! Не знаешь? В новостях навалом было. «Дочь Ректора» то, «Дочь Ректора» се. Такую похабель расписывали!
– Классная, видно, старушка, – глядя в небо, мечтательно промолвил Нобби. – Хоть бы сейчас к ней под бочок. Уж я бы знал, как обойтись, уж это точно.
– Ето деваха, котора с дому сбегла, – вставила миссис Макэллигот, – котора баловалась с мужиком годов на двадцать ее старее, а нынче сгинувши и где уж токо вот ее не рыщут.
– Уперла ночью на автомобиле, без ничего, в одном бельишке! – восхищенно перебирал детали Чарли. – Вся улица видала, как они с хахалем отчаливали.
– Некторы сказывают, что в Паррижу он ее свез, запродал тама в ихние кафешантаны, – добавила миссис Макэллигот.
– В одном бельишке дернула! Ну во, видать, зараза!
Разговор мог открыть массу других волнующих подробностей, но перебила Дороти. Обсуждавшаяся тема вызвала смутное любопытство. Особенно как-то задело слово «ректор». Дороти, приподнявшись, спросила Нобби:
– Ректор – это кто?
– Ректор? Старшой как бы над приходскими, боцман церковный. Парень, что проповеди чешет, псалмы навешивает и в том роде. Вчера ж видали одного: просквозил на своем зеленом велосипеде, воротник сзаду-наперед. Пастор, значит, ну, из попов. Ты точно знаешь.
– Да… Наверное, знаю.
– Попы! Каки поганцы драные, особо некторы из их, – задумчиво качая головой, отозвалась миссис Макэллигот.
Однако и теперь Дороти мало что поняла. Хотя благодаря Нобби чуть просветилась, но лишь чуть-чуть. Все связанное с «попами», «церковью» странно темнело и туманилось – один из нескольких подобных же провалов в ее знаниях, уцелевших от былого.
Настала третья ночь пути. Они уже привычно скользнули шкиперить в заросли, но вскоре полил сильный дождь. Час мучились, тыкались, спотыкались в темноте, ища укрытия, пока не натолкнулись на защищающий от ветра стог, под которым, тесно сбившись, ждали рассвета. Фло, проревев всю ночь самым невыносимым образом, к утру была полужива. Отмытое потоками дождя и слез, пухлое глуповатое лицо стало похоже на оплывший ком свиного жира, если можно вообразить ком жира в припадке жалобных рыданий. Нобби порядком повозился под живой изгородью, набрал более-менее сухих веток, развел огонь, сварил утренний чай. Природа не изобрела еще стихии, способной помешать Нобби накипятить его жестянку чаю. У него среди прочего всегда имелись обрезки шины, дававшие вспышку и на мокрых дровах, он даже обладал редчайшим, известным лишь немногим мастерам искусством вскипятить воду над свечкой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?