282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Эдуард Филатьев » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 15 августа 2017, 18:20


Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Великий перелом

Пока Булгаков сочинял пьесу о Мольере, страна Советов переживала очередной «переломный» момент. 10 ноября 1929 года пленум ЦК ВКП(б) постановил:

«1. Т. Бухарина, как застрельщика и руководителя правых уклонистов, вывести из состава Политбюро.

2. Т.т. Рыкова, Томского и Угарова строго предупредить». Это означало, что борьба с «правым уклоном» вошла в решающую стадию. «Уклонистов» искали теперь всюду, даже среди литераторов. А опасная – и потому обидная вдвойне – кличка «правый» давно уже прочно закрепилась за Булгаковым.

А он 16 ноября как ни в чём не бывало пришёл на юбилейный «Никитинский субботник», отмечавший в тот день своё 15-летие. К торжественному событию было приурочено важное мероприятие: Фёдор Раскольников должен был читать только что написанную им пьесу «Робеспьер».

Чтение состоялось. Булгаков в пух и прах раскритиковал услышанное. И, как ни странно, очень многие его поддержали. Когда обсуждение завершилось, Михаил Афанасьевич…

«… поднялся и направился к выходу. Почувствовав на спине холодок, обернулся и увидел ненавидящие глаза Раскольникова. Рука его тянулась к карману…»

Булгаков…

«… повернулся к двери. „Выстрелит в спину? “»

Никакого выстрела, разумеется, не последовало. Но нанесённую обиду Раскольников запомнил надолго. Тогда его только что «перебросили» из Главреперткома в кресло редактора журнала «Красная новь» (вместо сосланного в Липецк троцкиста Воронского). И Раскольников тотчас заявил в интервью «Вечерней Москве»:

«Во всех своих отделах „Красная новь „будет вести непримиримую борьбу с обострившейся правой опасностью… В одном из очередных номеров журнала будет напечатана критическая статья, вскрывающая реакционный творческий путь такого типичного необуржуазного писателя, как Михаил Булгаков».

Это означало, что на драматурга, ставшего отныне «правым», объявлялась очередная охота. И происходило это в те же самые дни, когда специальным декретом ЦИКа (от 29 декабря) строго настрого была запрещена «неуважительная» критика Горького.

Между этими двумя событиями (началом «охоты» и выходом запретительного декрета) неожиданно наступило затишье. Все политические сражения были преданы забвению. Всеобщее внимание было направлено на более важное мероприятие. Как напишет чуть позднее Михаил Булгаков («Жизнь господина де Мольера»)…

«… в воздухе вдруг наступила зловещая тишина, которая обычно бывает перед большим шумом».

Шум действительно предстоял огромный – ведь страна готовилась торжественно отметить знаменательную дату: 21 декабря 1929 года Иосифу Виссарионовичу Сталину исполнялось 50 лет.

Булгаков оказался в числе тех немногих, кому было не до празднований. Он жил своей жизнью. 6 декабря был закончен первый вариант «Кабалы святош». И Михаил Афанасьевич тотчас позвонил Елене Сергеевне:

«… попросил, чтобы я перевезла на Пироговскую свой ундер-вуд. Начал диктовать…»

7 декабря пришла долгожданная справка из Драмсоюза. В ней Михаилу Афанасьевичу сообщалось, что присланный документ составлен…

«… для представления Фининспекции в том, что его пьесы:


1. „Дни Турбиных“,

2. „Зойкина квартира“,

3. „Багровый остров“,

4. „Бег“

запрещены к публичному исполнению».


Отныне прежних (ставших просто непосильными) налогов платить было не нужно. Но Булгакова это уже не волновало, его заботила лишь судьба только что написанной пьесы. Ожидая решения своей (и её) участи, он читал «Кабалу святош» друзьям и знакомым. Их реакция была восторженной. Но сомнений и опасений высказывалось тоже немало.

И вновь драматурга охватывали нехорошие предчувствия. 28 декабря он написал брату Николаю:

«Положение моё тягостно».

Наступил год 1930-ый, второй год первой советской пятилетки. Её ещё не называли сталинской, но отдельные приметы «новой эпохи» люди уже начали примечать. К примеру, литератор Григорий Осипович Гаузнер (ещё не так давно входивший в возглавлявшийся Ильёй Сельвинским Литературный центр конструктивистов) записывал в дневнике:

«В Москве очереди у магазинов. И уличные драки из-за такси, которых катастрофически не хватает…»

Но мелкие жизненные неурядицы Булгакова не волновали, он почти не выходил из дома – шла перепечатка пьесы. 16 января она была отдана во МХАТ, и Михаил Афанасьевич написал брату в Париж:

«… Сообщаю о себе:

все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречён на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес… Мучения с ней уже продолжаются полтора месяца, несмотря на то, что это Мольер, 17-ый век, несмотря на то, что современности в ней я никак не затронул.

Если погибнет эта пьеса, средств спасения у меня нет. Совершенно трезво сознаю: корабль мой тонет, вода идёт ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть…

Если есть какая-нибудь возможность прислать мой гонорар (банк? чек? Я не знаю, как), прошу прислать: у меня нет ни одной копейки. Я надеюсь, конечно, эта присылка будет официальной, чтобы не вызвать каких-нибудь неприятностей для нас».

И вновь лукавил драматург, сообщая о том, что в его новой пьесе нет никакой «современности». Даже читая 19 января «Кабалу святош» во МХАТе, он уверял слушавших в том, что всего лишь…

«… хотел написать пьесу о светлом, ярком гении Мольера, задавленном чёрной кабалой святош при полном попустительстве абсолютной, удушающей силы короля».

Но сразу же после читки все в один голос заявили, что в Мольере легко угадываются черты самого Михаила Булгакова. Об этом же чуть позднее напишет и Горький. О том, чьи черты «легко угадывались» в образе короля Людовика, вслух говорить не решались.

Впрочем, что это были за «ценители», видно из агентурной сводки, посланной по начальству очередным осведомителем:

«Булгаков… говорил о своей новой пьесе из жизни Мольера: пьеса принята (кажется, МХАТ-1), но пока лежит в Главреперткоме и её судьба „темна и загадочна“. Когда он читал пьесу в театре, то актёров не было (назначили читку нарочно тогда, когда все заняты), но зато худполитсовет (рабочий) был в полном составе. Члены совета проявили глубокое невежество, один называл Мольера Миллером, другой, услышав слово „maitre“ (учитель, обычное старофранцузское обращение), принял его за „метр“ и упрекнул Булгакова в незнании того, что во времена Мольера „метрической системы не было“».

4 февраля в очередном письме брату Николаю прозвучала та же тоскливая тема:

«Положение моё трудно и страшно».

11 февраля Булгаков читал «Кабалу святош» в Драмсоюзе. Об этой «читке» тоже сохранился донос агента-осведомителя:

«Обычно оживлённые вторники в Драмсоюзе ни разу не проходили в столь напряжённом и приподнятом настроении большого дня, обещающего интереснейшую дискуссию, как в отчётный вторник, центром которого была не только новая пьеса Булгакова, но и, главным образом, он сам – опальный автор, как бы возглавляющий (по праву давности) всю опальную плеяду Пильняка, Замятина, Клычкова и К. Собрались драматурги с жёнами и, видимо, кое-кто из посторонней публики, привлечённой лучами будущей запрещённой пьесы (в том, что она будет обязательно запрещена – почему-то никто не сомневается даже после прочтения пьесы), в цензурном смысле внешне невинной».

Агент-доносчик как в воду смотрел. Ровно через неделю, 18-го февраля, Булгаков получил официальное уведомление, в котором говорилось, что его пьеса к постановке в советских театрах не рекомендуется.

21 февраля он написал в Париж:

«Судьба моя была запутанна и страшна. Теперь она приводит меня к молчанию, а для писателя это равносильно смерти…

Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности пытался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена… По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средства к спасению. Но ничего не видно. Кому бы, думаю, ещё написать заявление?..

15 марта наступит первый платёж фининспекции (подоходный налог за прошлый год). Полагаю, что, если какого-нибудь чуда не случится, в квартирке моей маленькой и сырой вдребезги (кстати, я несколько лет болею ревматизмом) не останется ни одного предмета. Барахло меня трогает мало. Ну, стулья, чашки, чёрт с ними. Боюсь за книги! Библиотека у меня плохая, но всё же без книг мне гроб! Когда я работаю, я работаю очень серьёзно – надо много читать.

Всё, что начинается со слов “ 15 марта“, не имеет делового характера – это не значит, что я жалуюсь или взываю о помощи в этом вопросе, сообщаю так, для собственного развлечения».

А агентурные сводки в это время сообщали о Булгакове, что «он проедает часы, и остаётся ещё цепочка».

Именно тогда писатель сжёг большую часть своих рукописей и всерьёз раздумывал о том, чтобы покончить жизнь самоубийством.

Так в жизни Михаила Булгакова завершилась полоса, которую с полным правом можно назвать «На вершине Олимпа». Большевики сбросили его со священной горы. Оставшуюся жизнь он вынужден был провести у её подножья.

Часть третья
У подножья Олимпа

Глава первая
Смена профессии
Полная безнадежность

Год 1930-ый продолжал удивлять литератора Григория Гаузнера своими неожиданностями, и в его дневнике появились новые приметы времени:

«Трамвай… Двое или трое стоя читают, ухватившись за петли…

Чиновники в учреждениях носят как вицмундир русскую рубашку и сапоги. А дома с облегчением переодеваются в европейский костюм. Сродни петровским временам, когда было наоборот…

Ломают церкви. Все проходят мимо. Церкви ломают повсюду…

Вокруг бестолковые и преданные люди. Странное соединение энтузиазма и равнодушия».

На эти приметы тогдашнего советского быта Булгаков вряд ли обращал внимание – ведь вот уже пять лет он нигде не служил. И заработной платы не получал. А после запрещения «Кабалы святош» положение опального драматурга стало просто отчаянным. Последние надежды на возможность хоть какого-то заработка рухнули окончательно. Татьяна Николаевна вспоминала, что Михаил Афанасьевич, изредка заходивший к ней, появился и тогда, когда…

«… у него самого дела пошли не очень. Говорил:

– Никто не хочет меня, не берут мои вещи. В общем, ненужный человек».

В письме брату Николаю в Париж (от 21 февраля) есть такие строки:

«По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средство к спасению. Но ничего не видно. Кому бы, думаю, ещё написать заявление?..

Я, правда, не мастер писать письма: бьёшься, бьёшься, слова не лезут с пера, мысли своей как следует выразить не могу…»

В агентурной сводке, составленной в ОГПУ по донесениям осведомителей, говорилось, что Булгаков…

«… снова пытается писать фельетоны… в какой-то медицинской газете или журнале его фельетон отклонили, потребовав политического и „стопроцентного“. Булгаков же считает, что теперь он не может себе позволить писать „стопроцентно“: „неприлично“».


Михаил Булгаков


О той же поре в жизни Булгакова рассказывала впоследствии и Елена Сергеевна Шиловская:

«Ни одной строчки его не печатали, на работу не брали не только репортёром, но даже типографским рабочим. Во МХАТе отказали, когда он об этом поставил вопрос.

Словом, выход один – кончать жизнь».

Попавшего в опалу драматурга власти просто не замечали. Но при этом имя его с газетных полос не исчезло: в статьях то и дело вспоминали «правобуржуазного» писателя, проникшего в пролетарскую литературу, разнося в пух и прах его пьесы, повести и даже неопубликованный роман. Иными словами, огонь по «булгаковщине» продолжали вести прицельный и очень интенсивный. Вот тогда-то и наступила та самая «третья» стадия, о которой в «Мастере и Маргарите» сказано:

«… наступила третья стадия – страха. Нет, не страха этих статей…, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или к роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты. Словом, наступила стадия психического заболевания. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу. И спать мне пришлось с огнём».

И ещё у Булгакова стало дёргаться плечо. Время от времени накатывался страх одиночества, появилась боязнь многолюдных сборищ. По его же собственным словам, в тот момент ему…

«… по картам выходило одно – поставить точку, выстрелив в себя».

Аналогичная ситуация, как мы помним, у него уже возникала – в самом начале 1921-го. Вспомним, что написано о ней в рассказе «Сорок сороков»:

«… и совершенно ясно и просто передо мною лёг лотерейный билет с подписью – смерть».

Именно в этот момент в квартире Булгакова и появился спаситель. Это был писатель В.В. Вересаев, между прочим, тоже врач по профессии. Сохранилось свидетельство о том, как проходила та встреча собратьев по лекарскому диплому и по перу:

«– Я знаю, Михаил Афанасьевич, что вам сейчас трудно, – сказал Вересаев своим глухим голосом, вынимая из портфеля завёрнутый в газету свёрток. – Вот, возьмите. Здесь пять тысяч. Отдадите, когда разбогатеете.

И ушёл, даже не выслушав слов благодарности».

На какое-то время финансовый вопрос был, как говорили в те годы, снят с повестки дня. Немного успокоившийся Булгаков принялся составлять послание на самый «верх». Оно стало для него своеобразным подведением итогов творчества и состояло из одиннадцати небольших главок.

Вот некоторые фрагменты:


«ПРАВИТЕЛЬСТВУ СССР

Михаила Афанасьевича Булгакова

(Москва, Пироговская, 35 а, кв. 6)

Я обращаюсь к Правительству СССР со следующим письмом:

1

После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет: сочинить „коммунистическую пьесу “ (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащем в себе отказ от прежних моих взглядов, уверения в том, что отныне я буду работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.

Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.

Этого совета я не послушался… Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.

2

Произведя анализ своих альбомных вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных – было 3, враждебно-ругательных – 298…

Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, единодушно и С НЕОБЫКНОВЕННОЙ ЯРОСТЬЮ доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать.

И я заявляю, что пресса СССР СОВЕРШЕННО ПРАВА».


Далее Булгаков заявлял о том, что главной своей задачей как писателя считал и считает «борьбу с цензурой». Отсюда, дескать, и все его постоянные призывы к «свободе печати»: «Я не шёпотом в углу выражал эти мысли».

Затем следовала четвёртая главка:

«Вот одна из черт моего творчества и её одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: чёрные и мистические краски (я – МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное – изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М.Е. Салтыкова-Щедрина.

Нечего и говорить, что пресса СССР и не подумала серьёзно отметить всё это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что в сатире М.Булгакова – „КЛЕВЕТА“…

Мыслим ли я в СССР?»

Приведя несколько характерных примеров своей (неугодной стране Советов) крамолы, Булгаков завершал собственный «литературный портрет»:

«7

Ныне я уничтожен.

Уничтожение это было встречено советской общественностью с полною радостью и названо „ДОСТИЖЕНИЕМ“…

18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса „Кабала святош“ („Мольер“) К ПРЕДСТАВЛЕНИЮ НЕ РАЗРЕШЕНА.

Скажу коротко: под двумя строчками казённой бумаги погребены – работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы – блестящая пьеса…

Погибли не только мои прошлые произведения, по и настоящие, и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа „Театр“.

Все мои вещи безнадёжны.

8

…Я прошу принять во внимание, что невозможность писать для меня равносильно погребению заживо.

9

Я ПРОШУ ПРАВИТЕЛЬСТВО СССР РАЗРЕШИТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР В СОПРОВОЖДЕНИИ МОЕЙ ЖЕНЫ ЛЮБОВИ ЕВГЕНЬЕВНЫ БУЛГАКОВОЙ.

10

Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу».


И, наконец, следовала заключительная часть письма. В ней Булгаков выносил свой приговор ситуации, предлагая свой вариант её решения:

«Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу но специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссёра.

Я именно и точно и подчёркнуто прошу О КАТЕГОРИЧЕСКОМ ПРИКАЗЕ, О КОМАНДИРОВАНИИ, потому что все мои попытки найти работу в той единственной области, где я могу быть полезен СССР как исключительно квалифицированный специалист, потерпели полное фиаско…

Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста режиссёра и автора, который берётся добросовестно ставить любую пьесу сегодняшнего дня.

Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссёром в 1-ый Художественный Театр – в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко.

Если меня не назначат режиссёром, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены.

Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдёт нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, – нищета, улица и гибель.

Москва 28 марта 1930 года».


Послание отчаявшегося писателя было изготовлено в нескольких экземплярах. Елена Сергеевна Шиловская впоследствии вспоминала:

«Сколько помню, разносили мы их (и печатала ему эти письма я, несмотря на жестокое противодействие Шиловского) по семи адресам. Кажется, адресатами были: Сталин, Молотов, Каганович, Калинин, Ягода, Бубнов (нарком тогда просвещения) и Ф.Кон. Письмо в окончательной форме было написано 28 марта, а разносили мы его 31-го и 1 апреля (1930 года)».


В архиве Булгакова сохранилось коротенькое письмо, написанное 2 апреля 1930 года:

«В Коллегию Объединённого Государственного Политического Управления

Прошу не отказать направить на рассмотрение Правительства СССР моё письмо от 28.III.1930 г., прилагаемое при этом.

М.Булгаков».

Сравнение посланий

Ни одному (даже самому затейливому) выдумщику не пришёл бы в голову такой необыкновенный драматургический поворот, который придумала и осуществила выдумщица-жизнь. Всего через две недели после того, как Булгаков написал своё письмо, точно такое же сочинил и Маяковский. Оба послания составлены в критические моменты жизни каждого. И предназначались одному и тому же адресату – правителям страны.

Литературоведы давно уже сравнили оба письма и сделали весьма любопытные выводы.

Вспомним ту часть предсмертной записки поэта, где он обращается на самый «верх»:

«Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сёстры и Вероника Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

 
Как говорят —
инцидент исперчен, любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчёте
и не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
 

Счастливо оставаться.


Владимир Маяковский.

12/IV-30 г».


Как непохожи они друг на друга – лаконичная предсмертная записка поэта, ничего не требовавшего для себя, и пространное послание драматурга, с длинным «перечнем» своих заслуг, нанесённых ему обид, к которым ещё добавлен целый ворох упрёков и претензий. Мало этого, завершается булгаковское письмо «категорической» просьбой о трудоустройстве в лучший театр страны – во МХАТ.

И ещё. Булгаков запальчиво сообщал о том, что, доведённый до отчаяния, он-де уничтожил свои произведения, собственноручно бросив «в печку» некоторые черновики.

Факт «уничтожения» подтверждала и Елена Сергеевна (в письме от 17 октября 1960 года, адресованном в Париж Николаю Афанасьевичу Булгакову):

«Вообще до нашей с ним встречи он уничтожал все свои рукописи, оставляя только машинопись».

Ничего особо страшного, значит, не произошло – были уничтожены всего лишь рукописные записи, то есть бумаги, казавшиеся самому Булгакову ненужными. А к черновикам (рукописям) своих произведений он относился без всякого пиетета, считая их совершеннейшим хламом. Машинописные экземпляры – другое дело! Вот почему все бумаги, с его точки зрения важные, были им сохранены. А ненужные уничтожены. Притом задолго (более чем за год) до написания письма правительству – «до нашей с ним встречи», как писала Елена Шиловская. А встретились они, как известно, в конце февраля 1929 года.

Ещё один нюанс. Не все черновики были уничтожены. Один, по крайней мере, уцелел – та самая тетрадь, что была передана Елене Сергеевне Шиловской. Ведь неоконченная повесть «Тайному другу» это и есть «начало второго романа „Театр“».

Может возникнуть и другой вопрос. Булгаков подробно перечислил должности, на которых ему хотелось бы работать, и где он мог «быть полезен СССР». Но почему при этом ни словом не упомянул свою основную профессию – медик? Разве в качестве «лекаря с отличием» он не был бы «полезен» стране и её народу?

В этом случае долго искать ответ не придётся. Потому как медицина (как, впрочем, и любая другая профессия) давно уже была вычеркнута из жизни Булгакова. Чуть позднее (в «Жизни господина де Мольера») он напишет:

«Этот человек не мог сделаться ни адвокатом, ни нотариусом, ни торговцем мебелью».

Булгаков на себе самом испытал, прочувствовал, сколь притягательной силой обладает самый мощный из известных миру наркотиков, именуемый творчеством. Он вкусил литературной славы. Вот почему никем другим в этой жизни он быть уже не мог. Только писателем.

Но вернёмся к письму и записке.

Лаконичность предсмертного послания Маяковского можно объяснить ещё и тем, что поэт обращался к своим соратникам, с которыми много лет шёл в одном строю, делал общее дело. Строители светлого социалистического будущего понимали друг друга с полуслова, им ничего не надо было разъяснять.

Письмо же Булгакова было адресовано недругам, преследователям, тем, кто считал его непримиримым классовым врагом. Он говорил с ними на разных языках. К тому же его и слушать не хотели.

В записке Маяковского объявляется о его выходе из «игры».

Булгаков же открыто заявлял о том, что он как сатирик «посягает на советский строй». И ни о каком прекращении подобных «посягательств» в письме не говорилось ни слова. Он не складывал оружия, он заявлял о своём поражении («Ныне я уничтожен»). И предлагал своим противникам разойтись миром, то есть изгнать его (писателя-сатирика, писателя-антисо-ветчика) за пределы страны Советов.

Прав он был или не прав, не нам судить.

Чуть позже (в «Жизни господина де Мольера») Булгаков сам обратится к грядущим поколениям с просьбой о снисхождении:

«Потомки! Не спешите бросать камнями в великого сатирика! О, как труден путь певца под неусыпным наблюдением грозной власти!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 5 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации