Читать книгу "Тайна булгаковского «Мастера…»"
Автор книги: Эдуард Филатьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
В конце августа, находясь в городе на Неве, Булгаков посетил ещё один театр. Вот как об этом событии сообщалось в письме Станиславскому:
«Недавно, во время моих переговоров с Большим Драматическим Театром в Ленинграде, я, связанный с ним давними отношениями, согласился, опять-таки срочно, написать для них пьесу по роману Л. Толстого „Война и мир“.
Сообщаю Вам об этом, Константин Сергеевич. Если только у Вас есть желание включить „Войну и мир“ в план работ Художественного театра, я был бы бесконечно рад предоставить её Вам».
В конце сентября 1931 годы МХАТ заключил с Булгаковым такой договор.
А 25 сентября состоялось очередное заседание Главного Репертуарного Комитета (ГРК). Вот фрагмент протокола:
«1. Слушали: Заявление драматурга Булгакова о пересмотре постановления ГРК о запрещении пьесы „Кабала святош“.
1. Постановили: Пьесу „Кабала святош „разрешить при условии переделок».
И 30 сентября 1931 года обрадованный Булгаков пишет гостившему в Советском Союзе Горькому:
«Многоуважаемый Алексей Максимович!
При этом письме посылаю Вам экземпляр моей пьесы „Мольер“ с теми поправками, которые мною сделаны по предложению Главного Репертуарного Комитета.
В частности, предложно заменить название „Кабала святош „другим. Уважающий Вас М. Булгаков».
Драматург, которого не жаловала власть, вновь обращался к «великому пролетарскому писателю» с просьбой замолвить о нём словечко. Горький замолвил. И 6 октября Главрепертком собрался вновь. Вот некоторые из вопросов, которые предстояло в тот день рассмотреть цензорам:
«…2. О пьесе „Турбина“ Вагранова (МХТ-2).
3. О пьесе „Теория вузовки Лютце“ Сельвинского (театр им. Вахтангова)…
5. О пьесе Булгакова „Мольер“.
Можно себе представить, каково было Булгакову обнаружить в этом перечне название «Турбина» во МХТ-2. Ведь в его душе продолжала ныть незаживающая рана, возникшая в результате запрещения «Дней Турбиных» во МХТ-1.
«Теорию вузовки Лютце» Главрепертком запретил. Да ещё с таким «треском», что перепуганный Сельвинский тут же сжёг все имевшиеся у него экземпляры пьесы и до конца дней своих старался не вспоминать о ней.
С «Мольером» реперткомовцы поступили помягче:
«5. Слушали: о литеровке пьесы Булгакова „Мольер“.
5. Постановили: Поручить т. Бляхину ознакомиться с пьесой „Мольер“.
В конце концов, Булгакову предложили сделать новые поправки. И как только пьеса была окончательно «выправлена», её, наконец-то, разрешили к представлению.
Вновь ощутив себя востребованным, драматург тут же предложил «Мольера» Ленинградскому Большому драматическому театру. Подписав 12 октября 2931 года – договор на её постановку, он стал оповещать всех своих друзей об одержанной победе. Евгению Замятину, который готовился покинуть страну, Булгаков не без гордости написал:
«„Мольер“ мой разрешён. Сперва Москва и Ленинград только, а затем и повсеместно (литера „Б“)».
Полетела весточка и к П.С. Попову:
«„Мольер „мой получил литеру Б (разрешение на повсеместное исполнение)».
В ответе Замятина, полученном через несколько дней, есть такие строки:
«Итак, ура трём Эм – Михаилу, Максиму и Мольеру!.. Стало быть, Вы поступаете в драматурги, а я в Агасферы».
Да, себя Замятин уже ощущал Агасфером, вечным странником. Булгаков намёк понял и написал уезжавшему счастливчику:
«Дорогой Агасфер!..
Из трёх эмов в Москве осталось, увы, только два – Михаил и Мольер».
Третий «Эм» (Горький) уже отбыл в Сорренто. 25 декабря Булгаков отправил ему письмо:
«Зная, какое значение для разрешения пьесы имел Ваш отзыв о ней, я от души хочу поблагодарить Вас. Я получил разрешение отправить пьесу в Берлин и отправил её в Фишерферлаг, с которым обычно я заключаю договоры по охране и представлению моих пьес за границей».
А год 1931-ый подходил к концу. Он принёс Булгакову немало светлого и даже радостного. Ещё бы, во МХАТе продолжались репетиции инсценированных им «Мёртвых душ», Ленинград принял к постановке «Мольера», а в Баку намеревались ставить «Адама и Еву». Полным ходом шло сочинение пьесы «Война и мир»…
Всё вроде бы складывалось удачно. И в душе начинала теплиться надежда, что наступающий год принесёт с собой немало приятного…
Ждать пришлось не особенно долго.
Неожиданные сюрпризыВ середине января 1932 года в квартире, где проживали супруги Булгаковы, был подан «воистину колдовской знак». Вот как описал это загадочное происшествие сам Михаил Афанасьевич в письме к П.С. Попову (от 25.1.1932 г.):
«У нас новая домработница, девица лет 20-ти, похожая на глобус. С первых же дней обнаружилось, что она прочно по-крестьянски скупа и расчётлива, обладает дефектом речи и богатыми способностями по счётной части, считает излишним существование на свете домашних животных – собак и котов („кормить их ещё, чертей“) и страдает при мысли, что она может опоздать с выходом замуж. Но кроме всего этого в девице заключается какой-то секрет, и секрет мучительный. Наконец он открылся: сперва жена моя, а затем я с опозданием догадались – девица трагически глупа. Глупость выяснилась не простая, а, так сказать, экспортная, приводящая весёлых знакомых в восторг».
Но при этом расчётливость новой булгаковской домработницы становилась весьма конкретной, когда речь заходила о драматургической деятельности её хозяина:
«… сколько метров ситца можно было бы закупить и включить в состав девицыного приданого, в случае ежели бы пьесы щедрого драматурга пошли на сцене».
С этой-то домработницей в середине января 1932 года… Впрочем, пусть об этом расскажет сам Булгаков (воспользуемся всё тем же его письмом к Павлу Попову):
«Итак: 15-го около полудня девица вошла в мою комнату и, без какой бы то ни было связи с предыдущим или последующим, изрекла твёрдо и пророчески:
– Трубная пьеса ваша пойдёшь. Заработаете тыщу.
И скрылась из дому.
А через несколько минут – телефон.
С уверенностью могу сказать, что из Театра не звонили девице, да и телефонов в кухнях нет. Что же этакое? Полагаю – волшебное происшествие».
Чтобы хоть как-то разгадать (или хотя бы прояснить) это необыкновенное волшебство, обратимся к другим свидетелям того странного происшествия. Все они в один голос утверждали, что да, мол, неожиданность была, и мы при этом лично присутствовали.
Вот тут-то нас и поджидает новая «закавыка». Проистекает она из-за давным-давно выясненного обстоятельства, заключающегося в том, что самыми ненадёжными свидетелями как раз и являются те, кто «присутствовал лично». То есть очевидцы.
В самом деле, в Московском Художественно театре действительно произошёл некий необычный инцидент. Однако одни его участники впоследствии говорили, что случилось он 24 декабря 1931 года на премьере спектакля по пьесе Афиногенова «Страх». Другие, напротив, чуть ли не клялись, что всё случилось 14 января 1932 года – сразу после спектакля «Горячее сердце» по пьесе Островского.
Рассказы и тех и других очевидцев опубликованы. И эти публикации сбивают с толку всех желающих знать истинную правду.
А правда эта – в документах. Хотя бы в том же письме Булгакова Попову, где чётко зафиксировано, что событие чрезвычайной важности произошло именно 14 января 1932 года. И состояло оно в том, что в театр приехал Иосиф Сталин.
В разговоре с руководителями МХАТа вождь спросил, почему давно не видит на сцене своего любимого спектакля – «Дни Турбиных».
Вопрос генсека многих озадачил, ошеломил, а кое-кого даже обескуражил.
Смущённый В.И. Немирович-Данченко, стараясь никого ненароком не подставить, стал осторожно разъяснять ситуацию, рассказав о шквале негативной критики, из-за которой в 1929-ом театр был вынужден снять спектакль с репертуара. Как вспоминали потом всё те же очевидцы, Сталин сделал вид, что впервые об этом слышит. И выразил неудовольствие в связи с тем, что Художественный театр больше «Турбиных» не играет.
На том инцидент и завершился.
Однако на следующий день в кабинете К.С. Станиславского во МХАТе раздался телефонный звонок. Звонил из Кремля секретарь ВЦИКа А.С. Енукидзе. Как воспоминал потом ответственный сотрудник театральной дирекции Ф.Н. Михальский, Авеля Сафроновича интересовал вопрос:
«– … сможет ли театр в течение месяца восстановить „Турбиных“?
– Да, да, конечно!
Созваны дирекция, Режиссёрская коллегия, Постановочная часть и – тотчас же за работу по возобновлению спектакля.
Я немедленно позвонил Михаилу Афанасьевичу домой. И в ответ после секундного молчания слышу упавший, потрясённый голос: „Фёдор Николаевич, не можете ли Вы сейчас же приехать ко мне? “»
А вот как сам Михаил Булгаков рассказал о неожиданном повороте событий (в письме П.С.Попову):
«15 января днём мне позвонили из Театра и сообщили, что „Дни Турбиных“ срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце!»
Далее – снова слово Михальскому:
«Вот я на Пироговской, вхожу в первую комнату. На диване лежит Михаил Афанасьевич, ноги в горячей воде, на голове и на сердце – холодные компрессы. „Ну, рассказывайте, рассказывайте!“ Я несколько раз повторяю рассказ о звонке А.С. Енукидзе и о праздничном настроении в театре. Пересилив себя, Михаил Афанасьевич поднимается. Ведь что-то надо делать. „Едем, едем!“ И мы отправляемся в Союз писателей, в Управление авторских прав и, наконец, в Художественный театр. Здесь его встречают поздравлениями, дружескими объятиями и радостными словами».
Вскоре известие о возобновляемой мхатовской постановке разлетелось по Москве, обрастая по пути самыми невероятными подробностями. Ещё бы, спектакль, прославляющий белогвардейщину и с таким треском закрытый три года назад, почему-то вдруг возвращают на сцену Почему?! Об этом Булгаков тоже сообщил Попову:
«30.1. Было три несчастья. Первое вылилось в форточку: „Поздравляю. Теперь Вы разбогатеете!“ Раз – ничего. Два – ничего. Но на сотом человеке стало тяжко. А всё-таки некультурны мы! Что за способ такой поздравлять!..
Номер второй: „Я смертельно обижусь, если не получу билета на премьеру“. Это казнь египетская.
Третье хуже всего: московскому обывателю оказалось до зарезу нужно было у знать: „Что это значит?!“ И этим вопросом они стали истязать меня. Нашли источник! Затем жители города решили сами объяснить, что это значит, видя, что ни автор пьесы, ни кто-либо другой не желает или не может этого объяснить. И они наобъясняли Павел Сергеевич, такого, что свет померк в глазах».
Докапываться до истинных причин возобновления своей пьесы Булгаков не имел никакого желания. Однако в том же письме Попову написал:
«Ну а всё-таки, Павел Сергеевич, что же это значит? Я-то знаю?
Я знаю:
В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны, и в рассмотрение которых я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение: пьесу „Дни Турбиных“ возобновить.
Для автора этой пьесы это значит, что ему – автору – возвращена часть его жизни. Вот и всё».
Чуть позднее Булгаков напишет Павлу Попову:
«… на этой пьесе, как на нити, подвешена теперь вся моя жизнь, и еженощно я воссылаю моления судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал».
Вспоминаются и другие строчки – из «Мастера и Маргариты». В них тоже речь идёт о жизни, которая «подвешена на волоске». Иешуа убеждённо заявляет Пилату:
«… согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил…»
Этим Булгаков как бы хотел сказать, что если Всевышний дал кому-то талант, чтобы создать какой-то шедевр, никакие силы на земле уже не смогут воспрепятствовать тому, чтобы с этим творением ознакомились миллионы. Так было и так будет всегда. Но неисповедимы пути Господни. И как трудно порою понять, почему столько преград встаёт на пути истины. Видимо, поэтому через год в «Жизни господина де Мольера» появились такие строки: «Кто осветит извилистые пути комедиантской жизни? Кто объяснит мне, почему пьесу, которую нельзя было играть в 1664 и 1667 годах, стало возможным играть в 1669-м?
В начале этого года король сказал, призвав к себе Мольера: – Я разрешаю вам играть „Тартюфа“.
Мольер взялся за сердце, но справился с собой, поклонился королю почтительно и вышел».
С таких вот неожиданных сюрпризов начался год 1932-ой.
Новые сюрпризыКак ни радостна была весть о возобновлении «Дней Турбиных», Булгаков продолжал пребывать в тревожной печали. Через два месяца, вспоминая об этих февральских днях, он с грустью напишет Павлу Попову:
«Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи! С детства я терпеть не мог стихи (не о Пушкине говорю, Пушкин – не стихи!), и если сочинял, то исключительно сатирические, вызывая отвращение тётки и горе мамы, которая мечтала об одном, чтобы её сыновья стали инженерами путей сообщения… И временами, когда в горьких снах я вижу абажур, клавиши, Фауста и её (а вижу я её во сне в последние ночи вот уж третий раз. Зачем меня она тревожит?), мне хочется сказать – поедемте со мною в Художественный Театр. Покажу Вам пьесу. И это всё, что могу предъявить. Мир, мама?»
Тем временем наступил день возобновления. 11 февраля 1932 года состоялся первый прогон, а 18-го… Об этом – в том же письме П.С. Попову:
«Пьеса эта была показана 18-го февраля. От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: „Нет ли лишнего билетика?“ То же самое было и со стороны Дмитровки.
В зале я не был. Я был за кулисами, и актёры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги…
Когда возбуждённые до предела петлюровцы погнали Пиколку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера, и этим мгновенно привёл в себя».
Драматурга, возомнившего было на мгновение, что возвратились добрые старые времена, и чуть ли не приготовившегося воспарить к небесам от внезапно нахлынувшего счастья, суровая повседневность (устами мудрейшего «Ка-Эс», Константина Сергеевича Станиславского) быстро вернула на бренную землю:
«Тут появился гонец в виде прекрасной женщины. У меня в последнее время отточилась до последней степени способность, с которой очень тяжело жить. Способность заранее знать, что хочет от меня человек, подходящий ко мне. По-видимому, чехлы на нервах уже совершенно истрепались, а общение с моей собакой научило меня быть всегда настороже.
Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, всё – известно. Я только глянул на напряжённо улыбающийся рот и уже знал – будут просить не выходить…
Гонец сказал, что Ка-Эс звонил и спрашивает, где я и как я себя чувствую?..
Я просил благодарить – чувствую себя хорошо, а нахожусь я за кулисами и на выходы не пойду.
О, как сиял гонец! И сказал, что Ка-Эс полагает, что это мудрое решение.
Особенной мудрости в этом решении нет. Это очень простое решение. Мне не хочется ни поклонов, ни вызовов, мне вообще ничего не хочется, кроме того, чтобы меня Христа ради оставили в покое…
Вообще мне ничего решительно не хочется.
Занавес давали 20 раз. Потом актёры и знакомые истязали меня вопросами – зачем не вышел? Что за демонстрация? Выходит так: выйдешь – демонстрация, не выйдешь – тоже демонстрация. Не знаю, не знаю, как быть».
Брату в Париж 1 марта полетело письмо:
«Дорогой Никол!
Пишу спешно и кратко…
В МХТвозобновлены „Дни Турбиных“.
Я спешу, жена моя припишет дальше».
Далее следовала приписка Любови Евгеньевны:
«Дорогой Коля…
Привет прекраснейшему городу от скромной его поклонницы.
Сейчас у вас сезон мимоз и начинают носить соломенные шляпы. У нас снег, снег и снег. Мы ещё добрых полтора месяца будем ходить на лыжах и носить шубы».
И всё же, несмотря на российские снега и морозы, на душе было по-весеннему приподнято – ведь событие, что посетило семью Булгаковых было из разряда радостных. Но…
Но Булгаков давно уже понял, что в этом мире всё уравновешено. Потому через несколько лет и написал в «Дон Кихоте»:
«Недаром говорится, что если перед кем-нибудь судьба закрывает дверь, то немедленно открывается какая-нибудь другая».
Иными словами, если на тебя вдруг обрушились дьявольские невзгоды, жди, что вот-вот объявятся божественная благодать. И наоборот. Булгаков, верил в то, что именно так всё и происходит.
И предчувствие его не обмануло – радость очень быстро сменилось печалью. 14 марта он получил из Ленинграда сообщение… О его содержании Булгаков на следующий же день сообщил в письме к Вересаеву:
«Вчера получил известие о том, что „Мольер“ мой в Ленинграде в гробу. Большой Драматический Театр прислал мне письмо, в котором сообщает, что худполитсовет отклонил постановку и что Театр освобождает меня от обязательств по договору.
Мои ощущения?
Первым желанием было ухватить кого-то за горло, вступить в какой-то бой. Потом наступило просветление. Понял, что хватать некого и неизвестно за что и почему. Бои с ветряными мельницами происходили в Испании, как Вам известно, задолго до нашего времени.
Это нелепое занятие.
Я – стар».
В тот момент ровно через месяц Булгакову должен был исполниться всего лишь 41 год. А он называл себя старым. И от этого – немощным:
«… мысль, что кто-нибудь со стороны посмотрит холодными и сильными глазами, засмеётся и скажет: „Ну-ну, побарахтайся, побарахтайся“… Нет, нет немыслимо!
Сознание своего полного, ослепительного бессилия нужно хранить про себя.
Живу после извещения в некоем щедринском тумане».
Через четыре дня этот «туман» немного рассеялся, и Булгаков стал делиться своими ощущениями с Павлом Поповым:
«А.) На пьесе литера „Б“ Главреперткома, разрешающая постановку безусловно.
Б) За право постановки Театр автору заплатил деньги.
В) Пьеса уже шла в работу.
Что же это такое?
Прежде всего это такой удар для меня, что описывать его не буду. Тяжело и долго.
На апрельскую (примерно) премьеру на Фонтанке поставил всё. Карту убили. Дымом улетело лето… ну, словом, что тут говорить!
О том, что это настоящий удар, сообщаю Вам одному…
Приятным долгом считаю заявить, что на этот раз никаких претензий к государственным органам иметь не могу. Виза – вот она…
Кто же снял? Театр? Помилуйте! За что же он 1200 рублей заплатил и гонял члена дирекции в Москву писать со мной договор?..
Что же это такое?
Это вот что: на Фонтанке, среди бела дня, меня ударили сзади финским ножом при молчаливо стоящей публике. Театр, впрочем, божился, что он кричал «караул», но никто не прибежал на помощь…
Просьба, Павел Сергеевич: может быть, Вы видели в ленинградских газетах след этого дела. Примета: какая-то карикатура, возможно, заметка. Сообщите!
Зачем? Не знаю сам. Вероятно, просто горькое удовольствие ещё раз глянуть в лицо подколовшему».
Вскоре выяснилось, что новую антибулгаковскую волну в городе на Неве действительно начала нагонять некая статья, появившаяся в одной из ленинградских газет ещё в ноябре 1931 года. Называлась она «Кто же вы?» и была подписана мало кому известной тогда фамилией Вишневский. Статья сурово критиковала Большой драматический театр за попытку протащить на сцену пьесу о замшелых временах французского абсолютизма. Автор статьи грозно вопрошал:
«… хочется спросить ГБДТ сегодня, узнав о некоторых новых фактах: кто же вы идейно-творчески? Куда же вы в конце концов идёте?
Театр… принял к постановке пьесы „Мольер“ Булгакова и „Завтра“ Равича… Может быть, в „Мольере“ Булгаков сделал шаг в сторону перестройки? Нет, эта пьеса о трагической судьбе французского придворного драматурга (1622–1673). Актуально для 1932-го!.. зачем тратить силы, время на драму о Мольере, когда к вашим услугам подлинный Мольер?
Или Булгаков перерос Мольера и дал новые качества? По-марксистски вскрыл „сплетения давних времён“?
Ответьте, товарищи из ГБДТ!»
Вскоре в Большом драматическом театре появился и сам автор заметки. Михаил Афанасьевич сообщил Попову его приметы: «Лицо это по профессии драматург. Оно явилось в Театр и так напугало его, что он выронил пьесу…
Внешне: открытое лицо, работа „под братишку“, в настоящее время крейсирует в Москве…»
Кто же он такой – этот «братишка», что так решительно встал на пути булгаковской пьесы?
В Большую Советскую энциклопедию образца 1927 года Всеволод Вишневский не попал. Более поздние издания БСЭ сообщали, что родился Всеволод Витальевич в 1900-ом. Участвовал в Октябрьском вооружённом восстании. В гражданскую войну сражался с белыми на кораблях Волжской флотилии, которой командовал Фёдор Раскольников. Был пулемётчиком бронепоезда, бойцом 1-ой Конной армии, затем служил на Балтике и на Чёрном море (отсюда и его примета – «работа «под братишку»). Сам про себя (в дневнике, хранящемся сейчас в Литературном архиве) он написал довольно откровенно: «… порядочно я порасстрелял людей».
Свою первую пьесу («Первая Конная») Вишневский создал в 1929-ом, через два года появилась вторая («Последний решительный»), в 1933-ем – третья («Оптимистическая трагедия»).
Вот этот-то человек и встал на пути невезучего «Мольера». И дирекция БДТ дрогнула. Сомнительная и, как им стало казаться, «вредная» для пролетарского зрителя «булгаковщина» была решительно отвергнута и заменена устраивавшей всех «вишневщиной». К ней критики претензий не имели.