Текст книги "Пашня. Альманах. Выпуск 2. Том 1"
Автор книги: Елена Авинова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Наталия Янтер
ГорошиныТест: заветные две полоски. Необъятно круглый живот, приятная, обещающая боль, первый крик малыша, пеленки, распашонки, кормления по часам, бессонные ночи, первые зубки, первые шаги – вот оно, женское счастье. Простое, даже банальное, но такое понятное, доступное каждой. Или нет.
Я плакала от радости. Вот они, мои полосочки. Розовенькие. Две. А это значит, во мне новая жизнь – так странно, так удивительно и волшебно.
Почему-то была уверена, что будет девочка. Представляла, как буду ее баловать, плести ей косы, наряжать словно куколку. Моя принцесса. Я гладила свой уже чуть выпуклый живот и говорила: «Мама здесь, мама очень-очень тебя ждет.»
На восьмой неделе моя принцесса ушла. Растворилась в месиве боли и крови. А за ней следом еще одна, и еще. Пять моих нерожденных дочерей. Пять куколок с забавными косичками, в прелестных платьицах. Пять моих девочек. Слез не хватало, изнутри душили рыдания, спазмы раздирали грудь, тугой ком стоял в горле, но глаза – глаза оставались сухими, и день за днем в них копилось невыплаканное отчаяние. Но всему есть предел…
Я решила, что хватит. Хватит хоронить детей. Нет больше ни девочек, ни мальчиков. Все это чушь, бабские бредни. В тебе нет жизни. Не прорастает. Не дано. Только горох везде приживается. Жизнь – нет.
– Вы беременны, – улыбаясь всем лицом, сказала мне девушка-врач.
Я кивнула. Мне это было неинтересно. Я ничего не чувствовала.
– Вот, смотрите, это ваш малыш.
Она ткнула пальцем в белесую, похожую на горошину, точку на сером экране монитора. В голосе звучали нотки умиления.
У меня внутри горошина, а докторша, глупая, радуется. Я откинулась на кушетке, изучая идеально белый больничный потолок. Неинтересно.
– Ой, их двое… У вас будет двойня! Смотрите скорее!
Докторша возбужденно указывала на еще одну белесую точку рядом с первой.
«Не описайся от восторга!» – подумала я. Надо же, не одна, а целых две горошины, большое дело!
– У нас две горошины, – сказала я вечером мужу.
– Что? – не понял он.
– Неважно.
Действительно, какая разница. Скоро их не будет.
Проснулась посреди ночи – на простыне кровь. Тоскливо и знакомо тянуло где-то внутри, там, где горошины. Не испугалась, даже почувствовала какое-то облегчение – вот и все. Муж вызвал «скорую».
Дальше по накатанной: холодное зеленоватое мерцание больничных ламп, койка в палате на шестерых, озабоченные лица врачей в выглаженных на скорую руку халатах, катетер в вену и уколы, уколы…
– Когда меня выпишут?
Осмотр проводила дородная заведующая в коротком халате, до предела натянутом на самых выдающихся местах ее пышной фигуры. Взгляд у заведующей добрый, понимающий, как у воспитательницы в детском саду.
– Пока, милая, придется полежать. Но детки целы, а это самое главное.
Вяло огрызнулась про себя на ее «деток», и потом только удивленно подумала: это что же, получается, горошины на месте. Никуда не делись…
Осеклась.
– Ну и ладно.
– Вы не торопитесь. Я вот здесь уже в третий раз, теперь, наверное, до самых родов. У меня мальчик, нам двадцать восемь неделек.
Пациентка на соседней кровати – не в меру говорливая маленькая брюнетка с острым, но миловидным личиком. С идиотскими советами и расспросами пристает по очереди ко всем в палате, то и дело оглаживая худенькой, цепкой ручкой свой выпирающий живот, похожий на баскетбольный мяч. Добралась и до меня:
– А вы кого ждете?
– Никого.
На птичьем лице брюнетки отразилось трогательное недоверие, и тут же по палате разнесся ее неуместно-звонкий смех:
– Какая вы шутница! И скрытная тоже. Но я-то знаю! Слышала, как заведующая с вами разговаривала: у вас двойняшки! Счастье-то какое! Божий дар!
– У меня горошины, – процедила я сквозь зубы.
Вот же дуреха, что за наказание. Но брюнетка не унималась:
– Ну да, они у вас сейчас маленькие совсем, и правда с горошинку. Но скоро-скоро подрастут, с божьей помощью, и превратятся в очаровательных ангелочков!
– У меня горошины, дура ты несчастная! И они не подрастут! И никаких твоих чертовых ангелочков не будет! Не будет, и не надо! Ты поняла?!
Брюнетка обиженно зашмыгала носом.
– Девочки, ну что я такого сказала, а?
– Оставь ты ее. Не до тебя человеку, – ответила ей другая беременная, кто именно, я уже не видела. Отвернувшись к стене, я ожесточенно строчила мужу смс: «Делай что хочешь, но завтра у меня должна быть отдельная палата!»
По дороге домой после двухнедельного добровольно-одиночного больничного плена меня вырвало в машине, видимо, от радости.
Вырвало в метро по дороге на работу – я забилась в угол у самых дверей, сидела на корточках, отчаянно зажимая рукой рот, а сквозь пальцы лезли утренние, недопереваренные мюсли.
Вырвало на прогулке в парке – перепугала всех местных собачников. Вырвало дома от сквозняка, занесшего с лестницы запах соседского курева. Чуть не вырвало от приторно-сладкого аромата духов подруги – сбежала от нее на балкон, пообещав перезвонить.
От одного вида свежесваренных пельменей – муж приготовил на ужин – вырвало немедленно прямо на кухне. На этот раз на балкон вместе с тарелкой сбежал муж.
Яблоки. Крепкие, хрустящие, зеленые. От них было особенно плохо. Но буквально вывернутая наизнанку, обессилено отползая от унитаза, вдруг с ужасом поняла, что снова хочу этих дурацких яблок.
Тошнота прошла, словно и не было вовсе, но живот распух, раздулся, как от горохового супа. По форме он стал похож на небольшую дыню, «торпеда» называется. Дыню с горошинами внутри.
Вечером что-то почувствовала.
Нет, показалось.
Наутро снова. Теперь точно. Как будто что-то сдвинулось внутри и уперлось на секунду в мой левый бок. Разбудила мужа.
– Потрогай. Чувствуешь что-нибудь?
Он положил свою большую, теплую ладонь поверх моей «дыни», замер и вдруг прошептал:
– Да… Чувствую…
Улыбнулся, посмотрел на меня пристально и так странно. С умилением? Нет, не то. С благоговением. Невыносимо.
– Ладно, хватит! – оттолкнула его руку, отвернулась. Подумаешь, горошины перекатываются, эка невидаль!
– Как себя чувствуете?
– Теперь нормально.
Девушка-врач просияла.
– Это хорошо. Пол деток узнавать будем?
Я пожала плечами, откинулась на кушетку изучать потолок.
– Все равно.
У горошин нет пола, я-то знаю.
– Смотрите: это девочка. А вот тут пока непонятно, но похоже, что тоже девочка будет. Сестренки, значит.
Сердце екнуло, пропустило удар и вдруг помчалось галопом. Отрезвили глаза докторши, лучившиеся раздражающим счастьем. Захотелось ее придушить. Захотелось крикнуть этой вечно улыбающейся дуре: «Какая девочка? Какие, к черту, сестренки? Ты не видишь, идиотка несчастная, это просто горошины!»
Но я вежливо попрощалась и вышла из кабинета.
За ужином сказала мужу:
– Говорят, горошины подросли.
Он посмотрел на меня с беспокойством, но, промолчав, просто кивнул.
Проснулась от тупой, тянущей боли. Ощупала живот – никакого движения. Попыталась заснуть – не смогла. Боль усилилась, накатывая волнами, сжимая внутренности как в тисках. Испугалась. Муж вызвал «скорую».
Дальше по накатанной: холодное зеленоватое мерцание больничных ламп, озабоченные лица врачей в выглаженных на скорую руку халатах, катетер в вену и уколы, уколы…
Внутренний голос истошно вопил: «Рано! Слишком рано!» Не хотела его слышать, сопротивлялась, но понимала – он прав. Рано! Боже, как же рано!
Мужа выгнали, а вокруг меня столпились врачи, перекидываясь страшными фразами:
– Преждевременные роды. Двойня.
– Срок?
– Тридцать недель.
– Раскрытие?
– Полное.
– Нельзя терять ни минуты!
– Недоношенные, риск слишком велик!
– Будем кесарить! Готовьте операционную! – И уже мне: – Женщина, у вас начались преждевременные роды…
– Что?
Я тупо уставилась в наполовину скрытое маской лицо врача, пытаясь осмыслить, понять…
– Вы рожаете, и…
Быстро-быстро заговорил, я не успевала, не могла разобрать.
Спросила невпопад:
– А как же мои горошины?
Но никто уже не слушал. Меня раздели, уложили на каталку, в непослушные пальцы всунули ручку и какие-то листки – на автомате подписала их ватной, налившейся свинцовой тяжестью, как в кошмарном сне, рукой, – и меня повезли.
Пучеглазая круглая лампа уставилась на меня, ослепляя. Руку выше локтя сжал широкий жгут тонометра. Я старалась отгородиться от ужаса происходящего, не думать и просто дышать. Но просто не получалось – легкие сжала чья-то невидимая и сильная рука. Я задыхалась, жадно, как рыба, хватая ртом воздух – без толку. Вот и все – подумала устало и, с укором посмотрев на маячившее рядом равнодушное лицо в маске, уплыла в темноту.
Очнулась в предрассветном сумраке незнакомой палаты. Голая, с пересохшими до кровавых трещин губами, с подкатывающей к горлу тошнотой. Живот осел, словно сдулся, внизу саднила, пронзая болью все тело, скрытая от моих глаз рана. Внутри глухая пустота.
Подхватилась медсестра, смочила губы, что-то спрашивала, и я что-то отвечала, а в сознании крутился вопрос, который надо было задать, но я не могла, не смела.
По длинным безликим коридорам, печально позвякивая колесиками каталки на порожках, перевезли в другую палату. Муж уже ждал здесь. С серым от усталости и нервов лицом, с запавшими глазами, вместо губ – суровая тонкая линия. Увидев меня, попытался улыбнуться. Не вышло.
Дальше суета: выдали ночнушку и нелепые панталоны в сетку, сменили повязку на животе, на мгновенье обнажив уродливую, багрово-синюю поперечную гряду шва, вкололи обезболивающее, заставили встать, сделать шаг, другой…
– Деток, наверное, не терпится увидеть?
Голос медсестры прозвучал словно через ватную стену. Поняла не сразу. Кивнула. А в голове вертелось: «Горошинки… мои горошинки… ГОРОШИНКИ!»
И мы пошли.
В двух прозрачных кюветах, в путах тонких, извивающихся трубок лежали два маленьких, красных тельца. Голенькие грудки трепыхались, как две птички в силках – вверх-вниз, вверх-вниз.
Глаза заволокло соленой влагой. Дыхание, оборвавшись на миг, зашлось всхлипом. Но нельзя, нельзя… Вот и врач – высокий, сухопарый, с гривой седых кудрей, говорит спокойно так, буднично:
– Никаких гарантий мы дать не можем. Девочки очень слабенькие, хотя вес у обеих неплохой. Но угроза инфекции, общая недоношенность… Да вы и сами все понимаете.
Смотрю снова на два тельца с грудками—птичками. Нет, не верь глазам – это горошины, все те же, просто похожи на деток, но все-таки горошины. Горошин нельзя любить, нельзя потерять, горошины не умирают.
– Смотри, наши горошины, – неуверенно оглянулась на мужа.
– Нет! – почти крикнул, во взгляде суровая жестокость. – Хватит! Не горошины, поняла меня! Не горошины – дети! Наши дети! Их нужно любить, понимаешь, нужно!
Разревелась. Кивнула. Уже.
И будь, что будет…
Проза. Мастерские Марины Степновой (весна – осень 2017)
Ирина Базалеева
Да обитают в нем ангелы…Вот старый дом. В нем печка,
дым ластится к земле.
Два добрых человечка,
и догорает свечка
в бокале на столе.
Старый дом
И бурчит, и ворчит себе старый дом, не находя покоя. То, мучаясь, поскрипит половицами, то хлопнет с досады форточкой, то на крыше переберет в раздумьях шифер. «Ну, не горюй», – полоща листву на ветру, уговаривают его шумные ветлы. «Да забей», – роняет яблоня пригоршню пепинов, и те красными мячиками отскакивают от земли и прыгают вниз по террасам огорода. «Давай, отвлекись», – округлившаяся за лето сирень, охнув, размахивается, дотягивается и скребет в оконное стекло отцветшей веткой. «Не могу», – в ответ вздыхает дом, осыпая известку на неповинные макушки ноготков.
У дома беда. Двое, чье счастье и быт он хранил четыре года, в конце лета поссорились. Поругались мучительно, грубо и даже грязно. Наговорили такого, от чего душок из углов нескоро выветрится, что будет цеплять взгляды, тут и там навязчиво подбрасывая вещи, то до боли любимые, то до раздражения ненужные. Двое, став одинокими, теперь разбегаются по утрам на работу, к друзьям, в неприютные осенние улицы. К ночи возвращаются и всякий раз, чувствуя этот душок, перебивают его уговорами и обещаниями. И будто верят. До утра. А дом знает, что этих двоих он вскоре выпустит по одному, и останется ему лишь вспоминать их нежность и недоверчиво приглядываться к новым жильцам.
«О себе заботься», – обмахивают влажной прохладой вётлы осевший от печали дом. «Новые хозяева лучше будут», – обещает яблоня, стараясь стряхнуть пепины ближе к крыльцу. «И не то переживали», – напоминает сирень, выпрастывая обрезанные по весне культи, теперь обросшие свежими побегами. «Не могу я», – плачет дом, размазывая дождевые капли по стеклам.
Чтобы себя занять, она варит душистое варенье из пепинов вперемешку со слезами и зачем-то подписывает банки, хоть эту осень ей не забыть и так. Он выводит пальцем снаружи на запыленном окне кухни «ЛЮБЛЮ», а потом со всех сил пинает стену и выплевывает – «сука». Неполная банка с вареньем остается забытой на подоконнике прямо под его признанием. А когда стихают звуки отъездов, дом порывом ветра захлопывает ставень, оставляя себе в подарок и банку, и надпись, и погружается в томительный сон до весны.
История из домовой книги
Дом на краю заросшего вётлами оврага был построен еще в начале прошлого века. Прошлый у нас теперь двадцатый. Дом сладили крепко: большая печь, окна на все стороны, небольшой двор и сад, тут же хозяйственные постройки, колодец, – все чин чинарем. Одно только было не понято в поселке: зачем ставить дом у вечно осыпающегося, по весне переполненного мусорной водой оврага, когда вокруг полно свободного места – хоть в самом поселке, хоть выше по горе. Не иначе, что-то нечисто – и местные после во всех бедах подозревали неправильный дом. То в нем белые останавливались, то красные разграбили. По правде, разграбили тогда всю деревню – до пятидесятых поселок считался еще отдельной деревней – но вспоминали только про дом у оврага.
В войну дом стоял заколоченный, однако и тогда местные находили «ненашенским» то, что место пропадает, а эвакуированных некуда девать. А после войны в него вселилась семья: отец-фронтовик, мать, школьник-сын и малая дочь. О них и история.
Когда же присоединили деревню к городу и назвали поселком, зашла в верхах речь, чтобы овраг засыпать, дом снести, и на их месте разбить парк с фонтаном и беломраморными статуями. Да только где те планы? И дом стоит, и овраг по-прежнему выносит по весне стыдный хлам на окраину поселка. А теперешние хозяева в привычном ожидании сноса и компенсации третий десяток лет сдают дом на съем. Вот и этим, с их любовями и вареньем тоже сдавали.
А что дом? – А то, что он тоже живой и за всех волнуется: то охнет, а то и порадуется. Но больше скрипит воспоминаниями о тех, самых любимых, послевоенных.
Саня
Так кто же они – любимцы задушевного дома?
Вот главный персонаж: юный, росток невелик, нахмурен лоб и упрямо закушена губа. Шерстяная гимнастерка, подпоясанная ремнем с бляхой и сползающая на глаза фуражка с кокардой. Вот он, третьеклассник Саня: пальцы в чернилах теребят бляху, сутулая спина – извечная тема родителей, сам посвистывает сквозь криво выросший зуб.
– Саня! – мать из окна. – Что в дом не заходишь? Сколько ждать можно?
Саня вжал плечи и поморщился.
– Иду, – помахал он маме и Маруське на маминых руках. Маруська выпучила глазки и радостно подпрыгнула, держась за форточку.
Саня широкими шагами мерил двор.
С ребятами из класса – Пашкой и Вовкой – вышло стыдно. И плохо, что завтра идти в школу – терпеть издевки, и потом, и еще сколько лет. Да лучше не жить, сбежать на край света!
Дети послевоенного времени, не знавшие отцов, воспитанные скученными – все на виду и все криком – бараками, сентиментальностью не отличались. Сорвать с отличника фуражку, накидать вонючей грязи из лужи. А лужи тогда стояли смачные. Дороги укатаны телегами да досыта удобрены козами и лошадьми.
Саня не сдался. Весь вечер, таясь от родителей, отчищал фуражку содой, замывал, отскребывал ножичком и проветривал на дворе. На второй перемене подошел на негнущихся ногах к Пашке и Вовке – ухмылки, сочные сплевывания – и чего нашему неженке нужно?
– Ребята, – вымученно произнес. – Давайте лучше дружить. Я вот в ножички… умею.
– А-аа! Дурик! Дуй-ка ты к папеньке и маменьке, пока не наваляли! – лыбящиеся хари, его деревянный от страха шаг, не выдержал – бег – гады, зачем унижался, гогот за спиной. Мимо девочек – и тут смешки. Со школьного двора, спрятать предательски багровое лицо и больше не возвращаться.
Последние два урока он прогулял, шатаясь по холмам и оврагам. Искал куда присесть, отдышаться, отреветься. Но тут – тетка Нина с ведрами: «А ты что не в школе, а? Матери скажу!». Там пьяный дед Матвей без ног на самодельной инвалидной тележке: «Эй, малец!».
Нигде, нигде нет ему покоя.
Рисунок
– Да ты, Саня, большим художником вырастешь! – Антон Семеныч взял Санин рисунок в вытянутую руку, подошел с ним к окну и прищурился. Третьеклассники столпились за спиной, загалдели:
– Санька, дом – как настоящий!
– Точно, прям баб Ксенин!
– Сюда б еще Пульку с будкой пририсовать!
– Тихо, – Антон Семеныч повернулся к Сане. Тот встал, бухнув крышкой парты: красные пятна по лицу, улыбка на одну щеку – это восторг и это стыд.
– Саня, ты что-нибудь слышал о законах перспективы? Нет? Сам сообразил? Молодец! Я тебе книгу по линейной перспективе принесу, – Антон Семеныч одобряюще кивнул, класс заерзал вокруг рисунка. Его, Сани, рисунка. – Только смотри: эти линии должны сходиться вот тут, да ты меня слушаешь?
Учитель взял карандаш и быстро-быстро, объясняя, на бумаге поправил конек крыши, чуть изменил линию забора и:
– Ух, Тон-Семеныч, здорово! – это Валька.
– Ребята! Глядите, баб Ксеня из домика вот-вот выйдет! – Вовка.
– Красиво, – прошелестел улыбкой девичий голос над Саниным ухом. Катя?
Он вскинул голову, дико взглянул – смутился. Махнул рукой объяснить – запутался в ее фартуке. Отскочил в панике – «чё по ногам-то?!» – Валька небольно пихнул его. Рассыпался вдребезги звонок на перемену, и класс разом тоже рассыпался из дверей.
А после, а после… Саня еле высидел математику, а после домчался – гордый открывшимся горизонтам – в гору до дома. А-а! Зачем? Там мама, Маруся, ведра и недопиленные ветви ветел. Обратно? Нет! Еще в гору, тропой по-над оврагом, выше – «да шо ж ты по помоям носисси, ирод!». Ногой в компостную яму – черт! Башмаком потер лопухи – ладно, сама грязь отпадет. Выше, и вот уж поселок под ним. Саня меряет пустырь шагами – Тон-Семеныч, сам Тон-Семеныч назвал его молодцом! И это начало, вот увидят все: и Валька, и Вовка, и Катя. Катя… Она сказала «красиво». Теперь она с ним сядет за одну парту, а Тоня… куда-нибудь Тоня тоже сядет, с Валькой, например! Как же они сказали про баб Ксенин дом? Что Пульку надо нарисовать? А и Пульку нарисуем, дело нехитрое!
И солнце к западу, и устал Саня, выходил-выплеснул весь восторг. Облако накрыло холм, прохладой обернуло жар. Он побрел вниз, цепляя репейник и путаясь в диком огурце, что зван здесь чаще дураком, – как только вверх забежал, ничего не цепляя? И ветлы пилить, Маруська лезть начнет, и мама вечно суровая, вечная тоска его – мама. А Катька? Размечтался, нужен он ей!
Опять Саня ногой в компост – «и ходют, и ходют тут целыми днями!». «Надо и хожу!», – сорвался он в крик, рванул в овраг и бегом понизу до самого дома.
Девчата
Примерно раз в месяц мама брала Саню и Маруську, и они втроем шли «к девчатам погуторить». Девчатами семейно назывались мамины тетки и Сани с Марусей бабушки: баба Аня, баба Таня и баба Маня. Девчата дружно и шумно жили втроем, двое просидели жизнь в девках, а третья лет пять побыла замужем до войны, а потом… и не спрашивайте.
Саня каждый раз уточнял у мамы, кто есть кто из сестер. Не запоминал и путался. Объяснения для него походили на вводные условия из задачника по логике, и задачка решения не имела. Замуж выходила точно не старшая сестра. Младшую звали Маней, и черная длинная коса была не у нее. Вопрос: как звали каждую из бабушек?
На всякий случай, когда Сане что-нибудь было нужно, он обращался к матери. А маленькая Маруська просто бормотала «баба», чему умилялись и Аня, и Таня, и Маня независимо от старшинства и цвета кос. Мама же никогда не умилялась, была рассудительна, справедлива, нередкий раз резка словцом и на руку. И за то ее уважали – времена неласковые, детей бы прокормить.
Много позже, на склоне лет Саня исследует и составит генеалогическое древо, куда впишет всех без ошибок назад до шестого колена и вперед до долгожданных своих внучек: нежной Оксаны и улыбчивой Алисы. И именно та, с черной косой ему в этом предприятии больше других и поможет.
А в это их гостевание девчата были не одни. В кухне кроме них сидела седая с неубранными космами старуха, держа в руках пластмассовый гребень с наполовину выломанными зубьями.
– А и то я тебе говорю, Татьяна, не выйдет толку с нашего разговора! Сало ты солишь, за окно вывешиваешь, синицы вертятся, проклюнуть не могут, а гадят! Гадят вниз прямо мне на окно!
– Та скильки их там, тех синиц? Будет весна, сама приду к тебе и вымою твое окно, Галина! О чем лаяться?
Бабка Галина громко икнула, стукнула по столу – дрожащий крапчатый пергамент рук, дребезг стаканов в подстаканниках, и швырнула гребень через прихожую в дверь в тот самый миг, когда входила мама с Маруськой на руках. Гребень вяло ударился о Маруськин валенок, та, конечно, запищала, затормошила мать: «Мама-домой-домой-мама». Саня, стаскивая шапку, возник следом.
– Что же это за плакса к нам пришла? – Старуха придвинулась темным пахучим ртом, и Маруська захныкала еще жальче. – Гребень подыми, что стоишь? – это уже Сане.
Подскочил, нащупал рукой распяленное и гибкое в лужице тающего снега с калош, и протянул старухе.
– В грязи извозякал, – прошипела она на Саню.
– Ты, Галина, тут правил своих не разводи, хватит детей пугать! – баба Аня или баба Таня или… Нет, эта с черной косой, значит, не Маня. – Поди до дому, опосля придешь.
Бабка Галина, однако, внезапно быстрым движением забрала волосы под гребень и сунула руку в бездонный, кажется, карман застиранного фартука во весь свой широченный живот. Позвенела там. «Ключи от сундуков? Флорины, эскудо, кроны?», – Саня в то время зачитывался Стивенсоном и Сабатини. Так вот, нет флоринов, и ключ только на красной резинке – от квартиры, остынь, Саня. А бабка Галина извлекла из кармана жестяную с налипшей пылью коробочку леденцов.
Маруська перестала плакать и потянулась к коробочке.
– Галина, это есть-то можно? Она у тебя с каких таких времен? – баба Аня или Таня перехватила коробку и, сжав в ладонях, открыла. Саня просунул голову между взрослыми: розовые, желтые и зеленые леденцы. Как всегда, желтых больше всего, а за розовые придется спорить с сестрицей.
– Да внуку, внуку покупала с пенсии! А он, москвичонок балованный, шоколад ему подавай, – Галина подозрительно мокро шмыгнула носом, подвинула плечом Саню и вышла на лестницу.
– Переживает, – закрыв за ней дверь, доверительно сказала бабушка маме, – ее-то все уехали, только мальчонку иногда на лето присылают. А мальчонке в нашей глуши, да с бабкой весело ли? Он ей дерзит – она не знает, что ответить. Своему бы влупила, а этого тронь – потом и его не пришлют. Детей у ней трое, а, ишь, совсем одинокая. Жалко ее.
На похороны
Саня сидел в своем летнем «кабинете», под который он переоборудовал сарай. После смерти отца денег сильно не хватало. Мать пускала квартирантов в дальние комнаты, а сами втроем теснились в двух других. Саня спал в проходной на раскладном кресле.
В «кабинете» пахло нагретой пылью и сережками-червячками вётел над оврагом, что засыпали задний двор. Вётлы шумели, как шумели всегда, даже в безветренную погоду. И на всю жизнь Сане родной дом запомнился в первую очередь этим шумом. Шумом и необходимостью лезть на верхотуру, спиливать нависшие над домом ветви, а то проломит крышу. Это давно уже стало его обязанностью.
Саня раскачивался на стуле и штриховал карандашом дырку в дерматине стола. Вспоминал недавнюю их с матерью и Маруськой поездку в Екатериновку.
В Екатериновку гостить у материной старшей сестры теть Марфы ездили обычно летом. Но вдруг умер от удара Марфин муж, пожилой мужчина, потерявший на фронте ногу. Вернувшись с войны, часто уходил в запой. Буйно, с криками, с проклятиями Гитлера и… жутко подумать даже кого еще. Тогда Марфа валилась на него полным телом, заслоняла, затыкала пьяный рот, чтоб не слышали дети.
Долгой вышла поездка. Передали о смерти ночью. Мать решила ехать – с сестрой они держались друг друга. С Саней укладывали вещи, под утро растолкали Маруську – теплую, мягкую, с кошкой в обнимку. Кошку – на двор, Маруську – в сапоги, не куксись, торопимся. Дальше с узлами: трамвай, вокзал, билеты с рук. В поезде сидели по очереди, на узлах. Хлеб с салом, яблоки, вот и конечная, и день к вечеру. И разлившаяся Медведица, нужно искать перевозчиков, потому что апрель, кроме похорон ехать незачем. Мать ругается с мужиками – жулики, у людей беда. Наконец, поплыли. Деревья растут прямо из воды, Медведица, Аткара – все слилось. Ночевка в какой-то деревне, с раннего утра на телеге уже до места.
Сразу на кладбище, грязь, всюду грязь. Вой Марфы над могилой, хмурые овалы – лица взрослых сыновей. Поминки, Маруська, наконец, наелась, да и Саня мел пироги под тяжелым взглядом матери. Их разморило, вспомнил себя на сундуке, сквозь сон женщины пели. «Ничь яка мисячна, зоряна, ясная» – что на свадьбы, что на поминки, одни и те же песни, и вновь уснул. Проспал до вечера следующего дня, а наутро уже уезжали. Реки опали, опустились, высохла объездная дорога. Добрались быстрее, веселее. Солнце вышло, выстрелило из облаков – весна! Пролески сиреневели подснежниками-хохлатками. Попутчики ожили, голоса зазвенели, забубнили, загундосили простудой, запищала-затараторила детвора.
Отощавшая на вольных хлебах кошка встретила ором. Орала, как тогда, когда отец лежал уже посеревший, твердый. Когда Сане пришлось выбить створку окна – замутило, окатило холодом сердце – на ватных ногах подойти, открыть изнутри дверь все понявшей матери.
Хрясь! Стул, крякнув, развалился под Саней, карандаш улетел под стол.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?