Текст книги "Три судьбы"
Автор книги: Елена Богатырева
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
6
(Феликс)
Последний дом окнами упирался в забор. На скамеечке возле подъезда сидели старушки – губы распустили, раскисли. Скучно. День стоит, редко кто показывается, чего уж тут хорохориться. Вот вечером, когда с работы пойдут…
– Заняться нечем? – резко окликнула их с порога седовласая коренастая женщина.
– Здравствуйте, Варвара Семеновна, – заискивающе принялись кивать бабки, стараясь втянуть животы и вжать головы в плечи.
Варвара Семеновна, молча кивнув им и поджав губы, натянула сиреневые перчатки и гордо прошествовала мимо.
– Ай, Господи. Корчит из себя.
– Ага, ага, – часто закивала другая, испуганно глядя вслед удаляющейся Варваре. – Прямо-таки дама. Как будто мы лыком шиты. А грозная какая! Слышь, боюсь я ее че-то, как свекра покойного…
– Все деньги. Оставил бы мне муж, сколько ей, я бы еще не так… Во! Ясно дело – жулик был. Мой-то вон честный, от бутылки помер.
– И мой, и мой, – снова закивала вторая.
У Варвары Семеновны денег действительно хватало. Муж был большим чиновником, работал в министерстве. Скопили на безбедную старость. Жаль, муж, царствие ему небесное, не дожил. Сразу после пенсии и окочурился. Все водка проклятая…
Шествуя мимо детской площадки, где неряшливые мамы болтались все утро с надоевшими им до смерти гомонящими детьми, Варвара Семеновна еще раз возблагодарила Бога за то, что не послал ей кару небесную в виде деточек. Сначала, пока молодая была да глупая, переживала, завидовала подругам, цацкавшимся с пеленочками да бутылочками. Но их карапузы быстро превращались в нескладных прыщавых подростков, приносивших домой двойки и дурные манеры. И зависть улетучилась как дым, уступив место чувству облегчения – хорошо не у меня! А впоследствии подросшие еще лет на десять бывшие малолетки и вовсе начинали с родителями настоящую войну за какие-то свои никому не понятные права, за метры в малогабаритных квартирах, за собственных народившихся отпрысков. Дикость.
Бог миловал Варвару, лишив ее деточек. Подруги, упивавшиеся своим материнством, теперь где? На кладбище. А почему? Да потому, что все соки из них выпили, все жилы вытянули деточки-то родные. А она идет по парку гулять в кожаных сапожках да в кашемировом пальто. И на душе у нее спокойно, и выглядит она не как замызганная старушенция, прущая тяжелые сумки на всю семью, а как женщина, знающая себе цену. Как там вчера говорил Коля?..
Ах какой человек приятный этот Коля. Интеллигент, художник. Правда, с легкой придурью, но на то он и художник. Обещал пригласить на персональную выставку, а потом на банкет от Союза художников. Познакомились они неделю назад здесь, в парке. Он стоял перед мольбертом в лиловом берете. Такие, конечно, нынешние молодые люди уже не носят. Но она еще помнила старые времена…
Она не удержалась – заглянула через плечо. На мольберте были неопределенные мазки: яркие, размытые, обещающие неповторимый осенний пейзаж их парка.
– Сколько может стоить ваша картина впоследствии? – спросила Варвара Семеновна и поправила перчатки.
Ей хотелось показать, что она не старуха, коих в парке тьма, что она разбирается в живописи, что она может себе позволить купить понравившееся полотно, в конце концов. В их районе, а тем более в парке, так редко появлялись трезвые мужчины… А тем более люди ее круга. Ей хотелось соответствовать.
И все-таки он был с легкой придурью, этот Коля. Сыпал фразами, как горохом. Слова не давал вставить. Потом спохватился:
– Вас, наверно, ждут?
– Я вдова, кому же меня ждать?
– Дети, внуки…
– Бог миловал!
Так она ему и сказала: «Бог миловал». И он понял. Даже улыбнулся ей так солнечно. А потом целую неделю названивал насчет предстоящей выставки. «Я вас не застал в четыре…» – «В это время я обычно в парке…» – «Вы не брали трубку? Что случилось?» – «Да нет же! Просто по утрам я обычно выхожу в магазин». – «Какое у вас интересное расписание!»
Варвара Семеновна шла по узенькой дорожке в сторону сберкассы. Сегодня давали пенсию. Она заранее предупредила Колю, чтобы не звонил с одиннадцати до часу. Получив деньги, она любила зайти в кафе-мороженое, в магазин тканей на углу и обязательно – в кондитерский. Ей нравилось расхаживать так, пока улицы пусты, пока дети не вырвались из соседней школы, оглашая округу отвратительными криками и визгом.
Вдруг через дорогу у самой сберкассы она заметила Колю. Он был в модном костюме, при галстуке. Неужели перенесли выставку? Боже мой, успеет ли она собраться? «Ко-о-ля!» – закричала она, ступая на мостовую.
Это было последнее, что она запомнила из этого странного дня.
Она пришла в себя глубоким вечером, когда за окном весело мигали звезды. «Ах», – только и сказала она, вываливаясь из забытья в темноту собственной комнаты. «Ох», – сказала она четверть часа спустя, все еще ровным счетом ничего не понимая, и зажгла свет.
В комнате ничего не изменилось. Только было несказанно душно и слегка пахло табаком. Может быть, с улицы тянуло? Варвара Семеновна выглянула из окна. Скамеечка была пуста. Она посмотрела на часы и если бы могла, то обязательно присвистнула бы. А так получилось – только фыркнула, как это делает соседская кошка, когда она проходит мимо нее по утрам. Несносная тварь.
В голове у Варвары Семеновны прояснялось все больше и больше. Сегодня, то есть вчера уже, конечно – вчера, ведь сейчас половина первого ночи, вчера она должна была получить пенсию. Деньги всегда были лейтмотивом любых ее рассуждений. Она могла позабыть обо всем на свете, но получить пенсию день в день она никогда не забывала. Не могла забыть! Может быть, у нее начался склероз? Говорят, с возрастом это случается со всеми. Конечно. Разумеется. У нее склероз. Поэтому то она и позабыла, что делала днем и почему так долго дремала в кресле.
Варвара Семеновна полезла в сумочку, вытащила портмоне, щелкнула замочком. Пусто. Руки у нее затряслись так сильно, что портмоне полетело на пол. Она никогда не тратила все до копеечки. Была у нее такая примета – в кошельке всегда должен оставаться по крайней мере рубль. Но на этот раз в портмоне не было не только пенсии, но и даже мелочи, даже какой-нибудь завалившейся за подкладку копеечки.
Она села на стул и попыталась вспомнить. Да, да, она шла через парк. Потом увидела Колю. Перешла дорогу. Нет, ей показалось. Коли там не было. Слишком много она о нем в последнее время думала. Вот и померещилось. Да еще с ее зрением… Коли там не было, а был человек. Лица никак не вспомнить. Что он ей сказал? Что-то такое сказал, и довольно убедительно. Так сказал, что она поняла – он прав. Абсолютно прав. Только бы вспомнить теперь – в чем прав? И они пошли…
Господи! Тут в ее памяти замелькали каруселью картинки одна страшнее другой. Она с этим человеком, ну с тем самым, который был абсолютно прав, идет в сберкассу, получает деньги и отдает ему. Не может быть! Не может… Но она это делает. Потом он еще что-то говорит ей, и они идут, идут по улице, идут… к ней домой! Он говорит, а она лезет в комод… Потом они снова идут в сберкассу… Потом какие-то люди, а он снова говорит… Люди шарят за картиной… в шкатулке… И только одна мысль прочно сидит в ее голове: «Им нужно все отдать. Все-все отдать. Обязательно».
Покрывшись холодным потом, Варвара Семеновна на негнущихся ногах прошла к комоду, выдвинула нижний ящик и запустила руку под шуршащее, накрахмаленное нижнее белье. Ну конечно. Все в порядке. Это был только страшный сон. Она ведь задремала в кресле. Вот она, сберкнижка. Вот она, ее серенькая утица, несущая пусть не золотые, но по крайней мере серебряные яички. Варвара Семеновна осторожно погладила корочку сберегательной книжки. Кругленькая сумма, отложенная еще в те времена, когда муж был в силе, давала ей теперь возможность ежемесячно снимать процентик. Пусть маленький, но люди за такие деньги работают не один час и не два. Она аккуратно открыла книжечку. В графе расход стояла кругленькая сумма. Варвара Семеновна пошарила очки, но потом прищурилась и увидела…
Получалось, что вчера она сняла с книжки все деньги. Варвара водила пальцем слева направо и справа налево, но от этого ничего не менялось. Чернила не испарялись, вчерашнее число не исчезало. В остатке болтался один рубль.
Сердце прихватило не на шутку. Но Варвара Семеновна была сейчас глуха ко всему, что не касалось ее денег. Она бросила книжку на пол, рядом с портмоне, и подошла к трюмо. Шкатулка оказалась пуста. Равно как и конвертик с двадцатью долларами, лежащий на черный день в буфете под большим расписным чайником, равно как и тайничок за картиной, висящей на стене.
Тупо уставившись в одну точку, Варвара Семеновна поняла, что сейчас умрет. Сердце ныло безостановочно. Ее обобрали, напоили чем-то и обобрали. До нитки. Она было бросилась к телефону, но на полпути остановилась и сникла. Сама ведь привела домой, сама все отдала. Никто не угрожал, никто даже не просил. Все сама.
Ей хотелось завыть белугой. Выть без остановки несколько часов, пока не наступит смерть. Она представила, как через неделю или даже больше ее хватятся соседи. Неизвестно, сколько пройдет времени, пока ее найдут. Она будет лежать на полу, вздувшаяся и вонючая. И, брезгливо зажав нос, милиционер вызовет работников морга. А потом приедут тупые равнодушные лбы со стеклянными глазами… И, не обмыв, не прочитав молитву, закопают в яму, а может быть, еще и надругаются над ее телом…
Думая об этом, она расхаживала по комнате. Душу леденил ужас. Она не заметила, как вышла из дома и спустилась вниз. Варвара Семеновна мерила шагами улицу и считала про себя, чтобы окончательно не сойти с ума от непрошенных мыслей о смерти, о морге. Из кустов ей навстречу вышла крупная тощая псина с проплешиной на спине и слабо завиляла хвостом, не питая, пожалуй, давно никаких надежд на человеческое сочувствие. Варвара Семеновна брезгливо отпрянула, и собака, опустив хвост, пошла обратно, куда-то в черную ночь…
Неожиданно женщине пришло в голову, что… Конечно. Вот же как все просто! Тогда больше никто никогда… Тогда, если что с ней случится – она будет выть… Обязательно будет выть – и все услышат.
– Эй, – взвизгнув, окликнула она собаку как человека, а потом, опомнившись, сложила губы трубочкой и часто зачмокала.
Собака обернулась и неуверенно направилась к женщине.
– Иди, иди ко мне, моя радость, – тараторила Варвара Семеновна, отступая и зовя собаку за собой, – иди, родненькая моя. Пойдем со мной, а? Будешь жить у меня, а? О, мы с тобой так заживем! Я буду покупать тебе косточки в кулинарии, там есть, я видела. Ну иди же ко мне, – она неожиданно заплакала, – иди. Они тогда оставят меня в покое. У меня все есть. Нам хватит на двоих. Иди, я тебя покормлю…
Возвращающиеся домой за полночь подвыпившие прохожие с удивлением смотрели, как маленькая крепкая старушка, подскакивая, быстро двигается в сторону дома, упирающегося в забор, а вслед за ней вскачь радостно несется огромная тощая дворняга, тоже, вероятно, не первой молодости…
Богатеньких одиноких старушек находил Генка Шлык – племянник Корнилыча. По пьяни он мог биться в истерике, что баба, брызгать слюной и плакать навзрыд о чем-то никому не понятном. Дома он позволял себе расслабиться. Особенно после удачной операции. Напиваясь, говорил, что старух ему жаль, что все, что он делает с ними, – отвратительно, что он их почти любит и душу перед ними выворачивает наизнанку, а Корнилыч платит ему за такую поганую работу всего семь процентов. «Прости меня, Марья Игнатьевна, – рыдал он по очередной обобранной бабульке. – Ты ко мне как к родному, а я, падла, под монастырь тебя подвел. Под высокий белый монастырь».
Но Генка никогда не углублялся в свои страдания. Через минуту он уже ржал как конь над пошлым анекдотом, который рассказывал цыган, и спроси его, кто такая Марья Игнатьевна, – ни за что бы не вспомнил.
В деле он был настоящий артист. Профессионал. Пользуясь наводками мелкой шпаны, он дня два наблюдал объект. А на третий подкатывал к нему именно в том виде, который бабулька предпочитала. За последнее время он побывал и детдомовским сиротой, и художником Колей с надвигающейся персональной выставкой, и моряком Сеней, уходящим на днях в загранку, и даже молодым альфонсом-импотентом. Он легко преображался в махрового еврея или ярого антисемита с прокоммунистическими взглядами, в хохла или татарина, в немца или финна – в зависимости от того, кого бабульки больше любили. Рожа у него была – на все лады. Ошибки он исправлял быстро. По ходу представления. И если бы Генка играл в театре, а не на улице, то давно получил бы звание народного артиста.
Поскольку Генка приходился Корнилычу вроде как родней, Феликс часто наводил разговор на его обожаемого дядюшку. Но каждый раз Генкауворачивался. Он бил себя кулаком в грудь, хрипел про Корнилыча какую-то правду: «Никому не говорил – тебе скажу», – но не сообщил Феликсу ничего нового о старике. Ничего такого, за что можно было бы зацепиться, чтобы подумать об освобождении.
За год своей привокзальной жизни Феликс узнал о старике лишь то, что знали остальные.
7
(Корнилыч)
Когда на блокадный Ленинград сыпались бомбы, Корнилыч носил обычное имя-отчество и, как все, сбрасывал зажигалки с крыш. На фронт его не взяли по причине не то чтобы ослабленного, а вообще никакого здоровья плюс близорукости. До войны он был школьным учителем, а теперь стоял у станка, падая от усталости, засыпал стоя, и чем дальше, тем больше не понимал, зачем он живет, кто он такой и что происходит вокруг.
Жил он у родителей жены, горячих патриотов коммунистической державы и больших охотников до изучения последних речей Иосифа Виссарионовича. Жил – как у Христа за пазухой. У них была просторная квартира, куда он и перебрался сразу после регистрации брака и шумной свадьбы, на которую съехались все родственники невесты до пятого колена. Многие приехали из других городов, поэтому о первой брачной ночи несколько дней не могло быть и речи. Квартира превратилась в полевой лагерь. Спали на кроватях, диванах, на полу в каждой комнате человек по пять. Включая и комнату молодоженов. Только через три дня родственники, уничтожив все съестные запасы хозяев, разъехались, обещая вернуться к рождению наследника.
Через девять месяцев и три дня родилась наследница, и снова их дом превратился в место паломничества. Однако теперь робкий Корнилыч настоял, чтобы в комнате новорожденной никто не храпел, да и вообще потребовал оставить ребенка в покое. Это был первый случай, когда он подал голос и выказал в семье свою волю, чем очень порадовал тестя и раздосадовал тещу.
Жену свою он, несмотря ни на что, любил. Несмотря на шумных родственников, на то, что теща в день получки и аванса поджидала его, поджав губы, на кухне и снисходительно пересчитывала деньги, которые он отдавал ей беспрекословно все до последней копеечки. Потом она журила закомплексованного очкарика-зятя за то, что не умеет пробиваться в жизни, и со вздохом прятала его получку на огромной, как подушка, груди.
Может быть, эту легенду придумал сам Корнилыч – никто не знал. Ее пересказывали друг другу обитатели привокзального дома, не вдаваясь в подробности и не задумываясь о том, насколько она подлинная.
Когда началась война, в хлебосольном семействе Корнилыча было столько снеди, что хватило бы на год ила даже полтора, при ее экономном потреблении. Но ни теща, ни тесть и представить себе не могли, что война продлится так долго. Тем более – никто из них тогда не знал страшного слова «блокада».
Первой жертвой голодной зимы стала теща. Она лежала в своей кровати белая и распухшая вдвое, синея от холода, царившего в большой квартире. Ее смогли отвезти на кладбище, два дня рыли могилу обливающийся слезами, обессиливший тесть и доходяга Корнилыч. Получилось неглубоко, но уж как получилось.
Тесть сильно замерз по дороге с кладбища и умер спустя две недели после жены от воспаления легких. Корнилыч свез его в общественную могилу. Долбить мерзлую землю сил не было. Он, не привычный к физическому труду, впервые оказался на заводе. В голове от усталости стоял сплошной, туман, ноги подкашивались, и он думал только о том, как бы не упасть на улице и не замерзнуть.
Жена умерла неожиданно для него. Она, как всегда, ни на что не жаловалась, ничего не просила. Он не догадывался, что она каждый день подсовывала Соне свой кусочек хлеба. Жена умерла во сне. Он тогда заплакал в первым и единственный раз в своей жизни. Заплакал, как баба, всхлипывая, взвизгивая и размазывая кулаком горячие слезы по небритым щекам. Они все умрут, понял Корнилыч. К чему тогда этот бессмысленный, выматывающий труд, к чему сопротивление? Он не пойдет сегодня на работу. Не оставит дочку одну. Они сядут с ней, обнимутся и будут ждать смерти. Лучше уж так.
Но трехлетняя Соня не пожелала сидеть с папой в обнимку в ожидании неизвестно чего. Как только проснулась, она попросила есть. Корнилыч попытался сделать вид, что спит, что не слышит, но она тормошила его за плечо и старательно выговаривала: «Папочка, папочка, Соня кушать хочет». Через пятнадцать минут он не выдержал, снес Соню в бомбоубежище, усадил рядом с соседкой и пошёл по городу куда глаза глядят.
Он готов был зарезать за кусок хлеба, перегрызть горло, но убивать было некого, навстречу ему попадались такие же, как он, люди с голодными глазами. У Пяти углов он услышал слабый стук в окно, кто-то звал его. Опухшая от голода старуха с глазами, полными мольбы, просила хлеба. Наверно, сошла с ума, подумал он и пошел к выходу, но женщина ухватила его за рукав и все повторяла: «Пожалуйста, у вас же много, дайте мне кусочек, я знаю – у вас много. А я вам…» Он хотел вырвать руку, уйти, но тут заметил, что в руках она держит массивное золотое кольцо с необычным голубым камнем.
Корнилыч замер и затаил дыхание. Теперь было кого убивать, но не было сил даже шевельнуться. Он не мог отвести глаз от кольца. Протянул было руку, но старуха с удивительным для ее лет проворством отдернула свою. «Нет, вы мне сначала хлебушек покажите. Есть ведь у вас? Есть! Я знаю!» И вот тогда случилась невероятная вещь. Каруселью перед его мысленным взором промелькнули страшные картины: мертвая распухшая теща, холодная жена, маленький, скорчившийся в постели тесть, а потом – глаза дочери, тоненькой девочки с прозрачной кожей. Это кольцо можно обменять на хлеб. Нужно только дать по голове этой безумной бабке, схватить кольцо и бежать отсюда сломя голову. Она все равно умрет. И так уже на ладан дышит. А Сонечке еще жить да жить. Был бы только хлеб…
Но он не мог двинуться с места. Он посмотрел старухе в глаза, мысленно умоляя ее отдать кольцо, протянул вперед пустую руку и сказал: «У меня есть хлеб. Вот». И тут…
Она выронила кольцо и радостно запрыгала вокруг него. Потом схватила несуществующий кусок хлеба с его ладони и стала грызть его, хрюкая и повизгивая, как уличный пес. Не сводя с нее глаз, Корнилыч нагнулся, поднял кольцо и, выскочив на улицу, побежал по разбитому тротуару под яростные завывания сирены и грохот далеких взрывов.
Он долго не мог обменять кольцо на хлеб. Хлеб нужен был всем, а драгоценности на обмен предлагали тоннами. Но все-таки ему повезло. Мужчина в военной форме, с портупеей, в добротном пальто внакидку, заинтересовался его кольцом.
– Украл? – прищурившись, спросил он, разглядывая попеременно то кольцо, то тощего очкарика.
– Теща умерла, осталось.
– Врешь, поди.
– Нет, не вру.
– Смотри, конфискую сейчас… – Мужчина не успел договорить.
Корнилыч жадно ловил его взгляд, в ужасе думая о том, что попался, что полоумная бабка заявила на него, и вот его поймали.
В памяти снова всплыли глаза дочери, и он, пытаясь придать голосу угрожающую интонацию, сказал: «Отдай!»
Интонация получилась скорее жалкой, чем угрожающей, но мужчина вдруг выпятил грудь, как на параде, приложил руку к козырьку и ответил: «Есть!», протягивая Корнилычу пакет с хлебом. Ни минуты не колеблясь, Корнилыч схватил хлеб и затерялся в толпе.
Он кормил Сонечку с ладони, отщипывая от четвертушки буханки малюсенькие кусочки хлеба. «Не ешь быстро, – умолял он. – Так никогда не наесться».
Тогда-то она и рассказала ему, как мама каждый день отдавала ей свой кусочек. Корнилыч слушал краем уха. Больше всего его занимало то, что произошло в течение этого дня. Он пытался вспомнить каждую мелочь. Ну старуха явно выжила из ума, от нее можно было ожидать всего, чего угодно. Но военный! Он ведь не мог оказаться психом. Хотя, побывав в боях… Постой, он ведь откормленный был, розовощекий. В каких боях? Да он пороху и не нюхал. Выглядел – как с курорта.
Из глубин его естества поднимался неведомый восторг, он вскочил, стал приплясывать вокруг чудом уцелевшего стола. Хотелось немедленно с кем-нибудь поговорить. Корнилыч обернулся к дочке.
– Соня, миленькая, теперь у нас будет хлеб!
– И молочко?
– Молочко? Да, конечно. И тепло.
– А как это?
– Увидишь. Погоди…
Нетерпение его было так велико, что он не удержался, выскочил в коридор, через две ступеньки побежал наверх, к соседке Марусе. Они ведь давно знакомы, если что не получится, она простит, посмеется с ним вместе и простит. Замерев на пороге ее квартиры, он еще успел подумать о том, что сам, вероятно, сошел с ума, что такой бред может прийти в голову только умалишенному, голодному, находящемуся на грани отчаяния человеку. Но он был взвинчен до предела, ему казалось, что огромное опьяняющее чувство сейчас разнесет его голову, он постучал…
– Мотя, – он пристально посмотрел ей в лицо, – соли дайте в долг.
Она вытаращила глаза и хотела выругать его как следует. Но он ее не видел. Он видел только соль и улыбался. Через секунду Мотя повернулась и пошла в кухню. Корнилыч, ступая на цыпочках, пошел за ней следом. Мотя полезла куда-то наверх, на антресоли, достала синюю баночку, граненый стакан и стала из баночки в стакан пересыпать… пустоту. Корнилыч присмотрелся. На баночке белыми печатными буквами было написано «Соль».
Он выскочил из квартиры и спустился к Соне. Подхватил на руки, закружил по комнате так, что она завизжала от страха. Испугался, опустил на пол. Девочка погрозила ему пальцем.
– Не надо так. А вдруг ты упадешь? – сказала она ему строго, совсем как мать.
– Мы выживем, – срывающимся от волнения голосом сказал ей отец. – Теперь мы выживем.
На следующий день он нос к носу столкнулся на лестнице с Мотей.
– У меня-то, знаешь, в квартире шарили.
– Что ты говоришь! – воскликнул Корнилыч, краснея до самых кончиков волос. – Что-нибудь взяли?
– Да чего брать, когда ничего нет? Но рылись – факт. Баночку достали из-под соли. Точно помню – на антресоли ее задвинула. Соли-то все равно нигде не достать.
– Я тебе достану немного, – пообещал Корнилыч. – Обязательно достану.
Он употреблял свой дар экономно и разумно. На что ему сразу много? Поймают, обратят внимание. Нет, он будет неприметным, маленьким человечком. Будет каждый день пытаться обменять старые ветхие шерстяные носки на ломтик хлеба. Пусть над ним посмеиваются. Да, такой он дурачок, неудачник. А может быть, и с приветом слегка. Выживший из ума безобидный дяденька.
Появляясь на рынке, он поначалу присматривался. Кто-то нес последнее из дома. Стоял полдня с выцветшими от времени шторами, которые никому не были нужны. Но были и такие, которые приходили каждый день с черствым хлебом, пакетиком крупы, сухого молока, с витаминами. «Кто ж вы такие, черти? – думал про себя Корнилыч. – Где ж вы служите? Не иначе как в аду!»
Действовал он тонко, продумывая каждый шаг до мелочей. Выжидал, пока владелец продуктов не останется один, и, проходя мимо, задавал какой-нибудь глупый вопрос. Человек удивленно смотрел на него, а через несколько секунд уже – сквозь него. Корнилыч забирал сверток, прятал его в снег, в укромном, заранее сооруженном тайнике, и через пять минут снова топтался в валенках на своем обычном месте.
Пострадавшие, обнаружив пропажу, дико озирались, но вокруг никого не было, а вспомнить они ничего не могли. Один попался особенно досужий. Обошел всех, осматривая с головы до ног, даже карманы требовал выворачивать. Однако Корнилыча словно не приметил – прошел мимо.
Через месяц у них в квартире появились буржуйка и небольшой запас дров. В столе на полках стояли стеклянные баночки с крупами, с отрубями и даже сухим молоком. Там же, чтобы не увидела ненароком заскочившая соседка, висела тонкая леска, на которой сушились тонко нарезанные ломтики хлеба. Соня каждый день упрямилась, прежде чем проглотить ложку рыбьего жира. Мотя к великой своей радости получила спичечный коробок соли.
Когда блокада кончилась, в баночках под крупой у Корнилыча завелись и колечки, и часики. Да не простые, а все больше золотые, старинной работы. Все бомбы благополучно пролетели мимо их дома, война катилась к победному концу, нужно было думать о будущем.
К концу войны он заболел туберкулезом. В легких нашли сразу две маленькие дыры – каверны. Предлагали операцию, но он отказался. Чего толку под нож ложиться, раз никаких гарантий. Он оформил инвалидность.
Сумасшедшая старуха, снившаяся ему каждую ночь со своим кольцом и безумной мольбой в глазах, перестала являться. Он понял – простила. Она простила его, умирающего. Как только старуха пропала из снов, он потерял жалость. Потрошил всех подряд: молодого удалого солдатика, с трофеями возвращающегося из Германии, молочницу с ее грошами, дебелую мадам в мехах возле театра, работягу, идущего с получкой домой.
Ну что, солдатик? Вон он, стоит и озирается, не понимает, бедный, что с ним случилось. А домой придет – все поймет. Нет ни бус из самоцветных камешков, ни золотых цепочек, толстых, крученых, в белые салфетки тончайшей ткани обернутых, ни трех пар часов. Не жалко солдатика. Он молодой, здоровый – заработает, купит. А у Корнилыча дочка маленькая сиротой останется скоро. Ну что, работяга? Займет, выкрутится, а о его девочке никто не позаботится после его смерти.
Корнилыч, как заболел, стал соседке Моте внимание оказывать – то продукты подкинет, то брошку какую. Та женщина была сердечная, муж на фронте погиб, сын тоже. Стала она к Соне заходить, пока Корнилыча дома не было. Вернется он, а в доме чистота, порядок, Соня в кроватке спит. Корнилыч Моте приплачивать начал за ее труды. Так и зажили.
После войны появились лекарства разные от туберкулеза. Врачи выписывали, Корнилыч глотал, да так потихоньку-полегоньку и затянулись его дырочки в легких. Не умер. Даже с инвалидности снять хотели. Пришлось заплатить кому следует, чтоб не трогали.
Сонечка выросла, школу заканчивала. Дом был – полная чаша, Соня одета лучше всех девочек, даже Мотя в кроличьей шубе до пят с авоськами бегала. Она давно уже у Корнилыча целый день проводила, делала для Сони все, что и мать бы не сделала. Только спать к себе в квартиру поднималась. А утром рано уже на посту, на кухне. К семи утра и завтрак готов, и молочко стоит свежее, и пирожки теплые.
Через несколько лет Соня вышла замуж, родила сразу троих. Корнилыч прикупил себе дом в области, а квартиру молодым оставил. Мотя теперь с детьми помогала, а он открыл лучшее место для промысла – вокзал. Постепенно люди стали к нему прибиваться. Попрошайки-инвалиды, цыгане. Все не так одиноко. Да и в работе помощь от них была значительная. Инвалид, он как пристанет к прохожему: «дай копеечку», тот непроизвольно за карман хватается, а Корнилыч теперь знает, где у него деньги лежат. Пройдет мимо только – и нет кошелька.
На себя Корнилыч ничего не тратил. Много ли ему нужно? Все – дочери, внукам. А им много было нужно, как кукушатам.
Через три года после рождения детей зять загулял. Окрутила женщина на пять лет старше, работали вместе. Он, бедолага, метался-метался да и рассказал все Соне. Прости, мол, ухожу, потому как полюбил другую. А у самого глаза на мокром месте. Соня в слезы, к отцу: «Что же я теперь делать буду?» А отец ласково гладит по голове и все повторяет: «Не плачь, образуется, ерунда, никуда твой муженек не денется».
Прав оказался отец. Все быстро утряслось. Не без его, конечно, помощи. Встал на следующий день муж, и словно не было ничего: жену в щечку чмокнул, вернулся рано, сел телевизор смотреть. День проходит, второй, третий. Соня ничего понять не может. «Разве ты уходить передумал?» – спрашивает. А он смотрит на нее как на шальную: «Ты чего, – говорит, – белены объелась? Куда мне идти?» Соня давай телефон накручивать, узнавать про разлучницу. А та, ей отвечают, уволилась, в другой город подалась. Чудеса, да и только! Перекрестилась Соня и тоже сделала вид, что ничего не было. История эта быстро всеми забылась. Разве что только соперница Сонина не сразу оправилась.
Странная вещь с ней приключилась. Вышла она после работы на улицу и ничегошеньки больше не помнит. Очнулась у мамы в Киришах. Как приехала – не помнит. Зачем – не знает. Кинулась в город звонить хозяйке, у которой комнату снимала, та ее обругала по телефону и трубку бросила. А вроде бы милая женщина была, жили с ней мирно, ладили. На работу звонит, а отделе кадров смеются: «Ну и артистка ты, сама ведь заявление написала по собственному желанию. На твоем месте два дня уже практикантка…» Два дня? Она к календарю. Действительно. Два дня прошло с тех пор. А она о них ничего не помнит. Сны дурные помнит: про старика с папироской, про калеку, про цыган. Только вот не помнит, когда они ей приснились. Может быть, накануне? Позвонила она своему жениху. А тот говорит: «Кто ты такая, знать не знаю и знать не хочу». И тоже трубку бросил. Два месяца пролежала она в больнице, в неврологическом отделении. Но так и не смогла объяснить ни себе, ни врачам, что же с ней приключилось.
Больше никто ничего о Корнилыче не знал. А эти россказни, мало похожие на правду, вряд ли могли помочь Феликсу. Ему теперь все чаще снилась мать. Ругала, что не исполнил ее последнюю волю, грозила. Феликс сблизился с Генкой и попросил его разузнать о парнишке, денег пообещал. Через две недели Генка его нашел. Записал номер дома, узнал, как зовут молодую жену. Но все эти сведения принес не Феликсу, а Корнилычу.
– Дед, ты сечешь? Там такой дом! Вот где поработать бы. Филя, поди, решил один мужика взять.
– А мы его опередим.
И, не говоря ни слова Феликсу, они с Генкой и двумя серыми людьми отправились к Дмитрию. Охраны у него тогда еще не было, и на звонок он открыл дверь сам. На пороге стоял дедок с папироской в зубах.
– Ты, дед, к кому? – весело спросил Дмитрий.
А дед, не мигая, смотрел ему в глаза. Взгляд был таким странным, что Дмитрий на секунду даже подумал: а не отец ли явился за алиментами? Присмотрелся – нет, вроде бы не он. Вздохнул с облегчением.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?