Текст книги "Страх и наваждения"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Кости, окруженные полупрозрачным облаком плоти, – зримое доказательство русской пословицы: в гробу карманов нет. Створки гроба расходятся. Мое бренное тело просвечено и найдено легким.
Радуясь своей новой ангельской бестелесности, оно вплывает в райское пространство зоны tax-free. Все пропитано дивными ароматами, но я их не слышу. Мои ликующие мысли сконцентрированы на моей последней земной удаче: какое счастье, что они еще не научились сканировать мысли – добираться до дна, до самых тайных пазух.
«Внимание пассажиров, вылетающих в… анкфурт рейсом… адцать. Ваш вылет откладывается на… дцать минут. Приносим извинения за доставленные неудобства».
Мои попутчики заметно нервничали. Молодые родители – отец держал на коленях мальчика лет пяти – то и дело оглядывались на стеклянные двери, словно кого-то ждали. Подбадривая друг друга, они держались за руки.
Отведя глаза от молодой пары, я заметила женщину лет сорока и взрослого парня: видимо, мать с сыном. Парень (я дала ему лет восемнадцать, ростом выше среднего, о таких говорят, косая сажень в плечах) вел себя на удивление спокойно, будто все, что здесь происходит, его не касается; а она нервным импульсивным движением всё поправляла пушистые, вьющиеся волосы; и, словно стирая выступившие на лбу капли пота, проводила ладонью по лицу – снизу вверх, от бровей к линии волос.
Прошло какое-то время прежде, чем я поняла, что преувеличила. Кроме этих троих – кудрявой женщины и молодой пары, – никто особо не нервничал. Пассажиры, кто как мог, коротали время. Мужчина средних лет, раскрыв кожаную папку, листал документы. Девушка – справа от меня – репостила картинки; с ее накрашенных губ не сходила безмятежная улыбка. Полная дама, одетая с иголочки, томилась от скуки. Я поймала себя на мысли, что завидую их спокойствию – равнодушию к миру, где уже которые сутки царит глубокая растерянность; их умению не видеть, что мир пошатнулся и вот-вот рухнет.
Наш самолет посадили неожиданно. Экстренная посадка. Причину нам не объяснили. Механический голос вещал из динамиков: пристегните ремни; оставайтесь на местах, не вставайте с кресел, в случае разгерметизации салона пассажиров попросят снять санитарные маски и надеть кислородные, при падении давления они выпадут из верхней панели. Стюардесса, идя вдоль кресел, напряженно шарила глазами – искала нарушителей. Ее искусственная улыбка не сулила ничего хорошего.
Где-то в задних рядах заплакала женщина. Моя соседка истово крестилась. В сложившихся обстоятельствах ее жаркая мольба становилась нашим общим делом: Бог, пожелай Он откликнуться, будет вынужден спасти всех. Положившись на веру своей соседки, я смотрела на облака. Мягкие, как вата; пухлые, как лебяжья перина. Покачивая крыльями, наш самолет нежился в холодной небесной постели, которую нам, пассажирам и членам экипажа, предстоит согреть своими жалкими телами.
Страх настиг меня позже, когда тот же механический голос, посредством которого с нами говорил Бог, сообщил, что опасность миновала. Разумеется, божий посланник выразил эту мысль иначе: посадка прошла в штатном режиме, через несколько минут за нами прибудет автобус, нас отвезут в транзитную зону, где пассажирам будут предложены прохладительные напитки и легкий завтрак. Завороженная словом «завтрак» (что имел в виду Бог, когда назвал его легким: скудный или невесомый?) – я не расслышала названия аэропорта.
Стюардесса, покачиваясь на тонких каблучках, стояла у выхода. Прощаясь с пассажирами, она кивала как заводная игрушка, чей безотказный механизм, проверенный наземными службами, разладился и дал сбой. Я хотела спросить: где мы? – но не спросила. Какая, в сущности, разница, если ответственность за пассажиров несет авиакомпания. Рано или поздно каждому из нас подберут подходящий стыковочный рейс.
В автобус я вошла одной из последних. По бледным лицам моих попутчиков бродили темные отсветы – обрывки еще не изжившего себя страха. По счастливому стечению обстоятельств мы избежали катастрофы, что не отменяло очевидного и непреложного факта: пусть и воображаемая, но катастрофа состоялась. Мы пережили ее вместе. Я подумала: волей общей судьбы.
Впереди, подсвеченное огнями, уже восходило здание аэропорта. Издалека оно виделось неведомой планетой – иной, не солнечной системы, – к которой приближался наш утлый межпланетный корабль. Дополнительное сходство с космической одиссеей придавал неправдоподобно огромный воздушный лайнер – двухэтажный, с двумя рядами иллюминаторов, возникший слева за бортом. Обернувшись как по команде, мы провожали его изумленными взглядами: неужели эта чудовищная махина способна подняться в воздух!
Увлеченная невиданным зрелищем, я упустила возможность прочесть латинские буквы на фасаде здания, к которому нас подвезли.
Воспрянув духом, все зашевелись – в нетерпеливом ожидании, что двери автобуса вот-вот раскроются. Нас отведут в транзитную зону, где мы обретем покой и временное пристанище. Прежде чем продолжить путь.
Вторая часть пути
У меня за спиной плачет ребенок. Я невольно оборачиваюсь – инстинкт матери, заслышавшей детский плач. Служащая аэропорта направляется к группе пассажиров: пожилая пара, в зале ожидания они появились в последнюю минуту, когда механический голос объявил, что посадка на рейс заканчивается; с ними молодые, вероятно, их дочь и зять. Дед держит на коленях внука. Служащая открывает папку, водит пальцем по строкам; склонившись к пожилому мужчине, что-то говорит ему на ухо. Он кивает, передает плачущего ребенка дочери. Берет жену за руку. Они идут к стеклянным дверям. В дверях оборачиваются. Бабушка промокает глаза белым носовым платком; дедушка машет рукой: прощальный знак, который молодые не замечают. Сидя бок о бок, как попугайчики-неразлучники, они заняты плачущим ребенком. Мальчик никак не успокаивается. Его отец что-то говорит матери. Та спускает мальчика с колен. Волоча за собой игрушку, внук бежит за дедом. Дорогу преграждает стекло. За стеклом люди, похожие на тени. Он бросает на пол игрушку, топчет клоуна, захлебываясь слезами. Маленький рыжеволосый клоун улыбается широкой, беззубой улыбкой – делает вид, будто ему не больно…
Какое мне дело, куда их увели! В медпункт – у старика поднялось давление, в таком почтенном возрасте с давлением шутки плохи; или к стойке оформления транзита…
Отгораживаясь от навязчивой реальности, я закрываю глаза. Опоздай я на рейс, все сложилось бы иначе. Где бы я сейчас была? Во всяком случае, не в чужом аэропорту, в окружении призрачных людей, с которыми меня ничто не связывает – кроме номера ворот, сквозь которые мы прошли.
Мне не требуется особой фантазии, чтобы увидеть то, чего не было – как если бы оно было.
Я вижу двух девушек, одетых в одинаковую синюю форму.
Вашу фамилию выкликали. Как – сколько раз? Столько, сколько предписано инструкцией. Следующий рейс? Послезавтра – если, конечно, не отменят. Такое случается не сказать чтобы сплошь и рядом, но по сравнению с прежними годами… К сожалению, ваш билет аннулирован. Чемодан? Уже погрузили – но беспокоиться не стоит. Ваш багаж вернется ближайшим рейсом. Оставьте заявление, вам его привезут. Да-да, именно на дом, наша авиакомпания делает все, чтобы пассажиры остались довольны обслуживанием; даже растяпы вроде вас, опоздавшие на рейс.
Мои бледные, обескровленные губы расплываются в счастливой улыбке – прежде чем пуститься в обратный путь, я машу одинаковым девушкам воображаемой рукой. Моя настоящая рука – рука из плоти и крови – вытирает влажные щеки: чем бы это ни кончилось, я возвращаюсь. Как делала десятки раз, не осознавая своего счастья. С чемоданом или налегке – я уже иду, ноги сами несут меня к траволатору; со стен глядят открыточные виды Петербурга вперемежку с рекламой дорогих универмагов (я помню их молодыми и дешевыми – наша общая тайна, которую мы не откроем зарубежным гостям). Длинный коридор заканчивается железной лестницей. У ее подножья – зал, гудящий людскими голосами. Я останавливаюсь на верхней ступени. Это только кажется, будто все аэропорты на одно лицо. Здесь я у себя дома. Стоит позвонить, и на зов явится водитель – пусть это будет тот же самый лихач, который вез меня в аэропорт и кого я по недомыслию приняла за Харона, – то-то он удивится, спросит: уже вернулись? А где ваш чемодан? Когда речь о жизни и смерти, чемодан – смешная потеря. Ничтожная плата за то, что все осталось на своих местах: бензозаправка на первом повороте, две уродливых высотки при въезде на Московский, даже статуя Ленина, вождя мирового пролетариата, – все, что видят мои глаза, принадлежит мне. Что бы ни случилось, этого у меня не отнять…
– Мa'am, do you speak English? – Передо мной служащая, которая увела пожилую пару. По-английски говорит она. Я молчу. Она повторяет вопрос. По-французски, по-немецки. Языки, которыми она владеет, заканчиваются. Пора переходить на язык жестов…
Перещелкнув тумблер речи с русского на английский, я киваю:
– Yes, I do.
Вздохнув с явным облегчением, она пускается в пространные объяснения, время от времени прерывая себя вопросом: вы меня понимаете?
Я понимаю: им не удается подобрать для меня подходящий стыковочный рейс. От лица авиакомпании, скрытого под маской, она приносит извинения и предлагает задержаться до завтра – мне предоставят номер в четырехзвездочной гостинице; вдобавок, в качестве бонуса или компенсации за моральные издержки, переведут на банковскую карту 600 евро, вы меня понимаете? (Я понимаю: мы в еврозоне, в противном случае счет шел бы на доллары или юани.) Этой суммой вы вправе воспользоваться завтра перед отлетом в любом из здешних магазинов taх-free, сейчас как раз распродажи, вы меня понимаете?
Ее щедрое предложение более чем кстати: моя любимая Furla, купленная уж и не помню в каком аэропорту, потеряла товарный вид. Надо позвонить устроителям, пусть перенесут мое выступление на послезавтра; вечером погуляю по городу, по крайней мере, узнаю, где я оказалась…
– Какой веселый клоун!
Умиление – необходимая часть ее профессии; когда в отлаженной работе аэропорта случаются досадные сбои, маленьким детям особенно нелегко. Многие плачут, капризничают. Дети, в отличие от взрослых, еще не научились сдерживать себя, скрывать свои истинные чувства. И уж если на то пошло, дети ни в чем не виноваты. Вина лежит на взрослых. Она думает, на русских взрослых; но вовремя останавливается, прикусывает язык: так говорить нельзя. Не то что говорить, даже думать.
– Клоун твой добрый друг?
Вряд ли русский мальчик ее понимает. Но улыбка не нуждается в переводе; доброжелательная эмоция понятна на любом языке… Маленькое личико кривится. Малыш сейчас заплачет. Его родители, занятые друг другом, сидят в отдалении.
Служащая смотрит растерянно, словно хочет оправдаться. Что-нибудь исключительно приятное: у вас прелестный малыш; сколько ему лет? О, а выглядит старше. Хотя о возрасте, пожалуй, не стоит. На днях она читала статью в газете; автор, кажется, француз или англичанин, рассуждал о том, что русские – нация агрессивных подростков, не желающих взрослеть.
Рыжеволосый клоун широко улыбается, словно это не он в руках ребенка, а я – в его мягких, тряпочных ручках.
– Позвольте ваш посадочный талон и паспорт.
Я достаю из папки красную книжицу с золотым тиснением на обложке.
По лицу служащей пробегает быстрая тень.
– Простите, – она отводит глаза. – Боюсь, это невозможно.
Мне хочется спросить: почему? И что, черт возьми, означает ее «боюсь»? Деликатный оборот, фигуру речи?
Маленький рыжеволосый клоун кивает островерхой шапочкой – в такт моим английским словам, почерпнутым из дальних уголков памяти, где остались мои счастливые родители, которые прошли по жизни рука об руку, как попугайчики-неразлучники, – его красная шапочка сбилась набок; маленький клоун смеется над моими пустыми хлопотами: чем, скажи на милость, могут помочь твои родители, ни разу в жизни не пересекшие границы своей родины…
Момент упущен. Служащая обращается к другой пассажирке. Короткий разговор – и щедрое предложение принято: женщина моих лет протягивает синий паспорт; быть может, она уже предвкушает покупку новой кожаной сумки. Я чувствую укол раздражения: неужто все дело в цвете?
Бросив любимую мягкую игрушку, мальчик, сущее дитя, бежит за ними следом – утыкается носиком в прозрачную, призрачную преграду.
Рыжеволосый клоун лежит на мраморном полу. Круглое тряпочное личико кривится от незаслуженной обиды. Однажды, когда он вырастет и станет взрослым клоуном, его мальчик горько пожалеет об этом. Уж он найдет удобный повод, чтобы отомстить. А не найдет, так придумает. Глупая женщина назвала его добрым другом. Он думает: как бы не так. Добрым быть опасно: злые мальчишки будут топтать тебя ногами. Решено. С этой минуты он станет злым. Тем более что это не трудно.
Маленький клоун ухмыляется: злая шутка, которую он сыграл со мной, удалась. Дело не в том, что мне нет места в этом городе. С сегодняшнего дня мне нет его нигде.
Между тем снаружи происходит что-то странное. Мои попутчики повскакали с мест, смартфоны – на изготовку. По летному полю в нашу сторону ползет двухэтажный лайнер, мы видели его из автобуса, когда шли параллельным курсом. Самое удивительное, что самому ему не справиться. Со смешанным чувством восхищения и ужаса я смотрю, как маленький бесстрашный автомобильчик, поднырнув под кабину пилотов – словно прицепившись к его подбородку, – тащит беспомощное чудовище, волочет за собой.
Не сводя изумленных глаз с отчаянного храбреца: одно неверное движение – и все будет кончено, слепошарое чудовище сомнет, раздавит его всмятку, я наблюдала за процессом и не заметила, в какой момент внизу, под нами открылись двери, выпустив на летное поле большую группу пассажиров. На ходу растягиваясь в цепочку, они шли по направлению к двухэтажному чудовищу. Прикинувшись последним словом самолетостроения, оно стояло под парами, готовое их проглотить.
Вернее, их вели: во главе людской процессии шли мои давешние знакомцы: приземистый, помогая себе руками, что-то объяснял высокому, чья непропорционально вытянутая голова, мечта охотника за черепами, казалось, парила в воздухе. Я смотрела с замиранием сердца, как рыцарь и епископ первыми ступают на трап. За ними – в затылок друг другу – поднимались на борт остальные пассажиры. Время от времени движение останавливалось, когда кто-то, словно споткнувшись о невидимое препятствие, оборачивался, чтобы, не снимая руки с поручня, бросить последний взгляд…
Людская цепочка не кончалась. Из здания аэропорта выходили все новые пассажиры. Я вспомнила старинную гравюру, иллюстрацию к великой книге, к которой многажды раз обращалась в течение жизни; и в последний – накануне отъезда, когда, сняв с полки первую попавшуюся книгу – многостраничное исследование великого немецкого прозаика, в те годы беженца, читала – словно в первый раз, новыми глазами – то, что прежде мне казалось эпиграфом. Но перестало быть таковым в тумане войны. Картина великого исхода, возникшая в воображении знаменитого иллюстратора, – сейчас она предстала передо мной воочию. Не в силах справиться с собой, я закрыла ладонями глаза.
А когда открыла, увидела мужчину. Судя по всему, опоздавшего на посадку. Во всяком случае, трап двухэтажного чудовища был пуст. Уж не знаю, каким чудом ему удалось вырваться, пройти сквозь ворота. Сейчас, выбежав на летное поле, он стоял, одинокий и растерянный, нервно кутаясь в серый плащ, запахивая раздуваемые ветром полы, – словно не решаясь на последний спринтерский рывок, сулящий благополучное завершение этой житейской передряги. Казалось, шаря окрест себя невидящими глазами, он судорожно ищет решение – что ему теперь делать: рвануть изо всех сил; или отступить – повернуть назад.
Не я одна – многие, стоя за стеклом, следили за ним с растущим интересом. Кто-то (в меру собственного темперамента) даже его подбадривал: чего, мол, застыл – беги! Какая-то женщина подавала красноречивые знаки: то указывая на двухэтажный лайнер, то энергично двигая согнутыми в локтях руками – ни дать ни взять, опытная спортсменка-бегунша; кто-то, напротив, бормотал себе под нос: поздно, дескать, метаться, опоздал так опоздал.
Взгляд несчастного остановился. Казалось, он прислушивается к непрошеным советам чужих, случайных людей. Трудно сказать, как долго это длилось, во всяком случае, не меньше минуты. Путаясь в рукавах и зябко передергивая плечами, он стянул с себя плащ; шагнул назад к стеклянной двери – еще мгновение, и он исчез бы из виду. Но силы его уже оставили. Последним волевым усилием он свернул плащ, подложил под себя – и сел, вернее, плюхнулся на асфальт. Безумные глаза устремились к двухэтажному лайнеру, как к обещанию райского блаженства; избавлению от постылых земных мук. По его губам пробежала болезненная судорога. Пряча лицо в коленях, он обхватил голову руками, всем своим существом, всем безвольным, обессиленным телом, демонстрируя готовность подчиниться судьбе, имеющей на него свои, еще не ясные, но далеко идущие планы.
Потеряв интерес к дальнейшему, мои попутчики ждали, когда его наконец уведут. Было понятно, что, пока бедолага так или иначе не исчезнет, наземные службы будут держать двухэтажное чудище под парами – не дадут разрешение на взлет, тем самым нарушая размеренную работу аэропорта, что не может не сказаться на нас.
Дело, однако же, затягивалось. Понятия не имею, что в таких случаях предписывают инструкции, но никто из уполномоченных лиц не торопился взять ответственность на себя.
Держась обеими руками за поручень, я не сводила глаз с несчастного – с его напряженных, сцепленных в крепкий замок пальцев, с опавших плеч и жестких, местами седых, волос, прораставших сквозь его пальцы, подобно тому, как трава пробивается сквозь трещины в асфальте. Кто этот странный человек? Этого я не знала. Или знала, но боялась себе признаться.
Быть может, виновата седина – тот, за кого я могла его принять, в моей памяти остался черноволосым. И никогда не носил плащей, предпочитая им короткие спортивные куртки на молнии и непременно с капюшоном, который можно отстегнуть летом, а осенью пристегнуть обратно, чтобы прятать голову от дождя. Впрочем, как и от всего остального: нашего общего безденежья, мыслей о будущем дочери, от моих сетований – столь же горьких, сколь и бесполезных; он пережидал их, как дурную погоду, прячась под капюшоном, надвигая капюшон на глаза.
Его крупные ноздри шевелились, раздуваясь под маской. Он поднял голову и провел ладонью по лицу – так, как делал всегда, дожидаясь, когда поток моих горьких слов иссякнет. Наши глаза встретились. Мои последние сомнения исчезли. Глядя в его прозрачные серые глаза с бликующей, словно омытой слезами, радужкой, я крикнула: беги! – вложив в свой крик все, что было и осталось: нашу общую молодость, взрослую дочь и будущих нерожденных внуков. Кажется, он меня услышал – единственный раз за всю нашу прошлую совместную жизнь.
Встал, поднял плащ с земли; медленно, шаг за шагом, отступил к двери – сдернул маску; его обескровленные губы дрогнули и расплылись в растерянной улыбке. Прежде чем скрыться за стеклянными дверями, он махнул мне слабой рукой.
Девушка с умело накрашенными губами одобрительно заметила: «Ничего такой дядечка. Староватый, но симпатичный». Я отделалась невнятным междометием и решительно направилась к выходу, ловя на себе взгляды пассажиров – свидетелей этой сцены.
Их немые вопросы отскакивали от панциря моего напускного безразличия, когда, выбирая между кофейней и пиццерией – та и другая метрах в двадцати от стеклянной двери, – я думала об этом человеке, словно его вкусовые предпочтения стали моими. Его сомнительные двойники – одинокие мужчины средних лет – сидели то здесь, то там за столиками, потягивая пиво из фирменных кружек. Подойдя к кофейному прилавку, я заказала чашечку латте; приложила к считывающему устройству карту.
– Будьте добры, еще раз…
Со мной такое бывает: когда волнуюсь, путаю коды.
– Извините, но… – Продавец в форменном фартуке виновато разводит руками, дескать, будь его воля, он угостил бы меня бесплатно. На третий раз карту заблокируют.
С прошлой поездки в кошельке осталось немного мелочи.
Расплатившись, я забираюсь на высокий стул. Терпеть не могу такие стулья, сидишь, как ворона на застрешине.
– Не сработало? – Молодой человек справа от меня вертит в руке цветной кусочек пластика. В другой у него кофе.
– Что? – я переспрашиваю рассеянно.
– Вот и у меня. Такая же фигня.
Пожав плечами, я подношу к губам чашку. С тем же успехом можно было воспользоваться кофейным автоматом. Отставив сомнительный латте, я возвращаюсь в зал ожидания.
– Пока вас не было, нам раздали, – моя соседка, девушка с накрашенными губами, протягивает бутылку. На кончике ее розового язычка мелькает простодушное любопытство. – А он вам кто?
– Никто.
Разочарованная ответом, она утыкается в свой мобильник. Отвернув тугую крышечку, я делаю глоток. Вода из пластиковой бутылки не имеет ни запаха, ни вкуса – мертвая жидкость, отдаленно похожая на воду: как этот человек – на моего мужа, с которым мы расстались десять лет назад, мирно, по обоюдному согласию, избежав дележки имущества и всего прочего, что сопутствует скандальным разводам, – все запасы пыла мы истратили, будучи в законном браке. С тех пор мы больше не виделись.
Чужой человек, которым я бессовестно воспользовалась, дав волю фантазии, летит над океаном; он дремлет, удобно устроившись в эргономичном кресле, в брюхе двухуровневого лайнера.
Я открываю тетрадь на пустой странице, заложенной шариковой ручкой: кто знает, может быть, мне еще пригодится воображаемая сцена, когда, случайным образом выхватив человека из длинной людской цепочки, я поставила его перед выбором: лететь или оставаться? Оставаться или лететь?..
Понятия не имею, кем он окажется в итоге: главным действующим лицом или проходным персонажем – все зависит от того, чтó я в него вложу. Верный способ оживить персонажа – напитать его моими надеждами и страхами; слепить из собственной плоти и крови, как это делает гончар, разминая влажный, еще податливый кусочек глины. Собственно, я и есть эта глина. В одном лице с гончаром.
Назову его Человек в плаще.
Для начала этого достаточно.
Если человек в плаще оживет, ему не понадобится моя помощь, чтобы подобрать себе подходящее имя. Может быть, не с первого раза. К счастью, у меня есть право вето, которым я не замедлю воспользоваться, ежели он попытается перехватить бразды правления. Впрочем, это не означает, что в отношении него у меня полностью развязаны руки. Скажем, ему не стать иностранцем, гражданином какой-нибудь иной страны: ведь я понятия не имею, на чем зиждутся страхи по ту сторону границы. И под какими масками прячет свое лицо тамошнее Зло.
Я вижу.
Он у себя дома, в прихожей. Сидит на табуретке, полирует ботинок, водит туда-сюда бархоткой, пропитанной бурыми остатками обувного крема, – мерные движения, которыми он с утра пораньше занял руки, призваны скрыть беспокойство, переходящее в досаду. Еще немного, и в его старый, изъеденный уличными химикалиями ботинок можно будет смотреться, как в зеркало. Когда речь про обувь, это – всего лишь метафора, точнее, гипербола – преувеличение: никому не придет в голову любоваться своим отражением в начищенном до блеска ботинке, тем более здесь, в прихожей, где есть шкаф-купе с зеркальными дверями. Широкий, в половину стены.
Стоило помянуть двери, и беспокойство, которое он пытался скрыть, вырывается наружу.
Он вздрагивает и прислушивается: на лестнице, за входной дверью, чьи-то голоса. Разумеется, это могут быть соседи, вышли покурить на площадку – беседуют вполголоса, обмениваются обычными, ничего не значащими репликами: о ценах на сигареты (те, кто их устанавливает, вконец оборзели), о футболе (наши снова продули – при их-то миллионных зарплатах, всех пора на мыло), о проклятых америкосах (ковид – ихних рук дело; под видом пандемии развязали бактериологическую войну); наконец, о прививках (в прошлом году в интернете ходила шутка: «Если ты действительно думаешь, что прививка от ковид-19 изменит структуру твоего ДНК, – привейся; возможно, это твой последний шанс»).
Но могут быть и они.
Вчера, когда он, собираясь на работу, чистил ботинки – торопливо, не как сегодня, – ему казалось, что нелепая история наконец-то закончилась. Да и сколько можно трепать ему нервы, раз за разом задавая одни и те же дурацкие вопросы, на которые он с самого начала дал подробные, исчерпывающие ответы. Знай он заранее, в какую сторону повернется, отнесся бы со всей возможной серьезностью. Тщательно, не торопясь, продумал бы формулировки. Внимательно, слово за слово, прочел бы готовый протокол. В крайнем случае потребовал бы адвоката. Мало ли что он – свидетель! Даже свидетель имеет право на адвоката. Наговоришь – потом будет поздно. С их-то, он усмехается, богатым опытом, – так перевернут показания, родная мать не узнает.
Он думает: не узнает, но поверит. Так же свято, как верит всему, что скажут по телевизору. Объяви они завтра, что он, ее сын, – иностранный шпион, прибывший из-за границы с тайным заданием покончить с Россией, выкачать ее недра, порвать на куски и раздать по дешевке недругам (а те, он усмехается, только и ждут, который век сидят в засаде, потирают загребущие ручонки); да что там шпион! – инопланетянин, выведенный в пробирке, – даже в этом случае она им поверит. Ему даже любопытно – как. Станет выкручиваться, соединять несоединимое: душить свою живую память. Как впервые взяла его, новорожденного, на руки. Как вела его в школу – первый раз в первый класс (а он – счастливый, с букетом гладиолусов). Как – через десять лет – стояла во дворе истфака, гордая сознанием того, что сын поступил, и не абы куда, а в университет имени товарища Жданова, сам, безо всяких репетиторов, на которых им с отцом все равно бы не наскрести (на самом деле с отчимом, но мать настаивала, нарочно подчеркивала: с отцом, с твоим отцом); дай бог накормить, одеть и всякое по мелочи: мыло, стиральный порошок, семена для дачи, удобрения, хотя бы азофоску, без азофоски ничего не вырастет, ну, что-то все равно вырастет, но не столько, на сколько рассчитываешь, копая грядки…
Даже если припереть ее к стенке, показать, разложить на обеденном столе фотографии из альбома, в котором собраны, как она сама говорит, счастливые семейные моменты, он уверен, его мать справится, найдет для себя выход. Всегда находила. Когда не было дрожжей, пекла на сковородке лепешки; сухие, ломкие, безвкусные: манна небесная русской жизни – он помнит, как они крошатся, стоит поднести ко рту. В кухонном шкафчике толстая тетрадка, рецепты из журнала «Работница». «Сто блюд из картошки», переписанные округлым материнским почерком. Каждая буква – картофелина. Если из продажи исчезнет все, картошка останется. Чистая, клубень к клубню, без ГМО и пестицидов. Картошечка со своего огорода – гимн выживания. Мать сажает картошку, чтобы выжить вопреки всему. Раньше он не задумывался, что в этой максиме важнее. Теперь почти уверен: именно вопреки – памяти, очевидности, прямым доказательствам; логическим доводам, просьбам; крикам, воздетым рукам, сыновним усмешкам. Пелена на глазах. Нет, не пелена – железный занавес, граница на замке, за которую ему не проникнуть. Хоть плач, хоть кричи, хоть умри. В голове матери стоит пограничник; отвечает механическим голосом: так надо; наверху не дураки; им виднее. Да с какой стати-то виднее?! А пограничник знай бубнит свое: мы – простые люди, от нас не зависит. Наше дело – сажать картошку.
Он давно понял: для матери ее дети – те же растения, овощи на грядках. Пока растут, надо вовремя подкармливать, вносить в хорошо разрыхленную почву необходимые микроэлементы, присыпать золой ее собственных (он думал: замшелых) представлений о жизни; чтобы в конечном счете съесть.
В представлении матери, он – мерзлая картошка; еще не гнилая, но уже сладковатая. Казалось бы, возьми да выброси; отвяжись, отстань со своими нравоучениями. Какое там! Через силу, но – доесть.
Пока хорошая, не мерзлая, дожидается своего часа: промерзает в погребе на даче. Погреб соорудил покойный отчим, отец его младшей сестры, у которого руки росли не из того места. Тот всегда поправлял: не соорудил, а оборудовал. Ладно, он фыркал про себя, оборудовал – и что в результате? Яма неглубокая – по пояс; и обшита криво-косо, в одну досочку. Сколько раз предлагал: давайте переделаем, я заплачу, найдем специалиста; не хочешь таджика или узбека – наймем украинца или белоруса… Отчим наливался презрением: да что эти хохлы понимают! Тем более – бульбаши, картофельная нация, пусть садят свою картошку.
Ткнуть бы их носом в их великорусские грядки: а вы с матерью, вы-то что делаете?!
У матери своя фишка. Основа ее моральных ценностей – русский язык. Не пространство свободного общения, где несть ни эллина, ни иудея. Бог наделил ее особыми скрижалями, на которых выбито каменными буквами: нет большего греха, чем провинциальный акцент. Все прочие заповеди – не убий, не укради, не возжелай дома ближнего своего – идут с большим отрывом. Людей она судит по их выговору: все, кто «размовляют на суржике» – жадюги и хитрецы; за белорусским акцентом скрывается желание облапошить; за грузинским или армянским – обдурить по-крупному, вывернуть любое дело к собственной выгоде.
Для него оставалось тайной, как она, испытывающая презрение к тем, кто «поганит русский», вышла замуж за человека, говорившего «ложить» вместо «класть», «загинать» вместо «загибать»; закупиться, посунуть (что бы это не означало), покоцанный, – при желании можно составить карманный словарик грехов, которые мать прощала отчиму: его грехи – ее компромиссы.
Верность этой заповеди – единственное, что поддается определению. Все другие черты ее характера заменимы. Без ущерба для того, что можно было бы назвать ее личностью.
– Тебе не кажется, что это… – он чуть не сказал: национализм, но удержался, прикусил язык. Мать легко отопрется, дезавуирует обвинение. Его мать убеждена: национализм – ярлык, намертво приклеенный к немцам. То же самое – оккупация. «Мы не оккупируем, мы освобождаем».
Помедлив, он не закончил начатую фразу.
Даже не обиделась. Глянула как на дурачка. На лице написано печатными буквами (он прочел, словно вернулся в детство): я – советский человек, советские люди – интернационалисты.
В детстве, пока родительскую жизнь не накрыло дачей, каждое лето всей семьей отдыхали в какой-нибудь союзной республике, в Молдавии или на Украине, – когда отчим говорил: «на югах», мать испуганно вскидывала брови. В памяти остались Чобручи – богатое молдавское село. Хозяйка – одинокая слепая старуха день деньской сидела за занавеской; что-то бормотала. Наружу она не выходила. Разве что ночью, когда другие спят… Поблизости протекала широкая река; берег, покрытый маками. Вспоминая маки, мать называла их красными («Красный мак» – ее любимые конфеты); он настаивал: алые. Как капельки крови. На берегу они были одни – местные купаться не ездили, свободное время проводили во дворах – сидели под раскидистыми шелковицами, пили сладкие молдавские вина. Хотя откуда ему знать, что они там пили и ели? Его родители ни с кем не общались. Кроме слепой хозяйки – ее глухого бормотания на чужом невнятном наречии, – в памяти никто не задержался; словно их и не было: ни взрослых, ни детей.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?