Текст книги "Страх и наваждения"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Знаете, они даже рады. Говорят: сколько можно вошкаться! Войдут, зачистят – и назад…
Жаль, что я упустила момент, не объяснила ей, что в переводе с греческого означает мое имя. Теперь уже поздно. Замкнутый круг времени начинает вращаться – сперва медленно, почти незаметно, потом все быстрее и быстрее, наматывая на себя что-то красное. Я пытаюсь остановить его силой мысли, пропитанной страхом, – не круг, а колесо, оно катится назад и вдаль, против часовой стрелки, в туман войны… Накануне, 23 февраля, был День защитника Отечества. Раздвинув тяжелые портьеры, я смотрела на гроздья праздничного салюта – бонус для тех, кто живет в десяти минутах ходьбы от Невы и Петропавловской крепости, с бастионов которой, собственно, и производят залпы из скольких-то там орудий – в ознаменование былых побед; смотрела и удивлялась: отчего они такие красные?..
– Алё, алё! Куда ты пропала?
– Я… больше не могу разговаривать.
– Почему? – моя подруга переспрашивает сердито.
– Потому что… ко мне пришли.
Судя по настойчивым звонкам, явилась моя дочь. «А вдруг не она?..»
Я стараюсь ступать ровно, как человек, которому нечего бояться – ведь я ни в чем не провинилась; иду, чувствуя внутреннюю покорность: готовность смириться с тем, что ждет меня за дверью. Прежде чем коснуться замка, я прикладываю ухо. Словно это не дверь, а телефонная трубка, моя прямая связь с той, потусторонней жизнью. Там – невидимые они, от кого зависит мое посмертное будущее.
С лестничной площадки доносится разудалая песня:
– И все как будто под рукою!.. И все как будто на века!
Дочь стоит, переминаясь с ноги на ногу. Будто пританцовывает.
– Слава богу! – она восклицает укоризненно. – Думала, описаюсь!
Я поспешно отступаю. Мимолетно клюнув меня в щеку (было время, когда я испуганно шарахалась; было, да прошло; если смерть неизбежна, предпочитаю пасть бездыханной, испив дыхания родного человека), она устремляется в туалет.
Быстрым взглядом, как сетью, я окидываю лестничную площадку – и поспешно запираю. Помедлив, закладываю дверь на крюк – огромный, чугунный, до сегодняшнего дня я ни разу им не воспользовалась. Он достался мне от прежних жильцов – в наследство, от которого я давно хотела избавиться: поменять дверь, поставить новую, железную. Хорошо, что не избавилась…
Шум воды. Дочь выходит из туалета.
– Да что с тобой?!
– Со мной? – я пытаюсь придать голосу рассеянности, сделать вид, будто меня занимает что угодно, кроме ее вопроса.
– На тебе лица нет! – она тянет меня за рукав. – Полюбуйся!
На меня смотрит мое изрезанное отражение – словно мы не в ванной комнате, а в кабине лифта, застрявшей между этажами.
– Ты мерила температуру?
– Вот еще, – я отмахиваюсь. Скорее слабо, чем раздраженно.
Но она не сдается, настаивает на своем.
– Где у тебя термометр? – Раньше, когда мы жили вместе, она сказала бы: у нас.
– Так ты за этим пришла? – на этот раз я отвечаю твердо: пора взять инициативу в свои руки.
Она отводит глаза.
– Я звонила. Но ты не ответила.
– И из этого ты сделала вывод, что твоя мать заболела?
Дочь кусает губы.
– Может… тебе не стоит лететь?
– Это еще почему?
– А вдруг… вдруг ты не вернешься?
Самое время поговорить начистоту, поставить вопрос ребром. Я – человек широких взглядов, готова выслушать любое ее мнение. Выслушать и постараться понять.
– Скажи…
Она поднимает настороженные глаза. Судя по выражению ее глаз, разговора не получится. Во всяком случае, доверительного, разговора без утайки. В ее распоряжении великое множество способов избежать прямых ответов на прямые вопросы. О войне и мире. О мире и войне.
– Ты имеешь в виду, умру в дороге? – упустив подходящий момент, я спрашиваю насмешливо.
В ее возрасте слабо верится в родительскую смерть. А тем более в собственную. Я и сама была бессмертной. Лет до сорока.
Смерть – это то, что случается с другими. Раньше, беседуя с родными и близкими покойного, она лопотала на ученой латыни, отводя глаза от голого факта, лежащего в больничном холодильнике с клеенчатой биркой на щиколотке – накрытого белой простыней. Чтобы убедиться в ее непреложности, мы ходили на похороны. Гроб, обложенный цветами, – дань смерти, которая не стала твоей. Пандемия, взяв похоронный ритуал в свои загребущие руки, лишила нас и этого сомнительного утешения. Собирая обильный урожай, она прячется за столбцами цифр.
Той шаткой весной, когда, набив закрома макаронами и гречкой, мы сидели на строгой диете слухов, я еще следила за статистикой – к осени поняла: смерть и статистика – та еще шайка-лейка. Пока первая, игриво подмигивая жертве, манипулирует цинковыми наперстками, ее подельница отвлекает внимание на себя: сыплет соблазнительными цифрами, ловко заметая следы.
Здесь, на этом перекрестке, где они, верные подруги, трудятся не покладая рук – обирают нас, беспечных прохожих, – действуют особые правила. Ах, как же горько ошибется тот, кто, проходя мимо с гордо поднятой головой, возомнит, что он ни при чем. Смерть эффективна, как полицейский. Уж если она тебя окликнула, оправдания бессильны: заломит руки, упакует, свезет. Умершие – ее безвестные узники. Мысленно я поправляю себя: не узники, а пленные. Пока идут военные действия, их держат в подвалах крепости; на смотровой башне, притороченный к крайним зубцам, растянут лозунг: «Свобода или смерть». Однажды, когда все закончится, они его прочтут и сделают свой выбор. Кто-то останется в подвале, но найдутся и те, кто выйдет на свободу.
Свобода или смерть.
– Не помнишь, кто это сказал?
– Сказал? – в голосе дочери неподдельное недоумение. – Что сказал?
Спохватившись, я тороплюсь исправить допущенную оплошность.
– Нет-нет, ничего.
– Ну, так что он тебе сказал?
– Кто?
– Не знаю. С кем ты там разговариваешь…
Действительно – с кем? Наверное, с теми, кого пленила старуха-смерть.
Я вижу.
Их тела раскиданы по пустым заминированным полям и проселочным, развороченным взрывами, дорогам. Помогая себе оторванными руками, они поднимаются. Встают с земли. Изумленно озираясь, пленники смерти прислушиваются к ее надтреснутому старческому зову. Тяжело переставляя оторванные ноги, идут по бездорожью, направляясь в сторону крепости. В надежде чуток отдохнуть и продолжить.
У меня нет сил думать о том, каким будет продолжение.
– Пожалуйста, – я растягиваю губы в подобии улыбки. – Поговорим о чем-нибудь другом.
Дочь пожимает плечами.
– О другом так о другом… Хочешь, я помогу тебе собраться? – она подхватывает пустой чемодан.
– Разве ты не торопишься? – я иду следом, пытаясь вспомнить, что еще кроме кофе и сигарет я обычно беру с собой.
– Нет, – она пристраивает чемодан на кушетку. – Я останусь.
– Зачем? – в ее словах мне чудится подвох.
Она улыбается обезоруживающе:
– Чтобы проводить.
Меня преследовало навязчивое видение – язвило мою плоть, являя безумные картины.
Я видела, как игла Адмиралтейства, покореженная взрывной волной, заваливается набок. Я видела, как разводной пролет Дворцового моста, вздыбившись, уходит под воду. Я видела, как, исходя клубами черного дыма, пылает купол Исаакия – как, ухаясь о его подножие, падают каменные статуи; как их обломки – руки, ноги, головы – катятся по ступеням.
Но, что самое удивительное, эти катастрофические разрушения совершались в абсолютной тишине. Будто всем нам, живущим в этом городе, заложило уши – помню, я сглотнула, как в самолете, когда самолет набирает высоту.
Видение исчезло. Всё, как ни в чем не бывало, в целости и сохранности, вернулось на прежние места – словно, дойдя до самой крайней точки, мироздание шатнулось в противоположную сторону. Я вспомнила маятник Фуко – главный аттракцион Исаакия моего детства: прямое доказательство суточного вращения земли.
За ужином мы старательно избегали опасной темы; чтобы ненароком ее не коснуться, обсуждали преимущества авиасообщения перед железнодорожным. Сошлись на том, что поездом дольше, зато безопасней.
После ужина я ушла к себе. Листала телеграм-каналы, входила в эти ворота как в чужой навязчивый бред. Новости последних суток – одна другой безумнее – сыпались на мою голову, сокрушая остатки разума и здравого смысла; под их руинами стонала и корчилась моя бедная совесть. Точно утопающий за соломинку, я хваталась за пустые, бессмысленные слова, которые все последние месяцы повторяли тысячи экспертов. Бубнила как заведенная: «Этого не может быть, потому что не может быть». Теперь, когда эксперты опозорились, следовало, вооружившись березовым веником, замести их мусорные прогнозы куда-нибудь в дальний угол. Забыть, предать анафеме, изгнать с позором, отринуть. Я могла это сделать – если б знала, чем их заглушить.
Сделав вид, будто во мне проснулась привычка к чтению, я направилась к книжной полке; сняла первую попавшуюся книгу – это был роман, начатый в 1943 году и опубликованный через четыре года, когда родина его автора лежала в руинах; многостраничное исследование о крахе новой национальной идеи, выродившейся в фашизм.
Он предварялся эпиграфом из Данте, «Ад», песнь вторая.
День уходил, и неба воздух темный
земные твари уводил ко сну
от их трудов; лишь я один, бездомный,
приготовлялся выдержать войну…
Мне не хватило решимости продолжить.
Не помню, как я оказалась в постели.
Вертелась с боку на бок, словно пересчитывая ребрами жесткие пружины матраса; то поджимала, то вытягивала ноги, бодрствующим уголком сознания уговаривая себя открыть глаза и сбросить полусонный морок. Но боялась окончательно перебить сон; проспать, не услышав сигнал будильника: мой вечный предотъездный страх, принявший гипертрофированную форму. Как тень на закате дня.
Пока я медлила, потакая страху, мимо, цитатой из ненаписанного романа, проплыли лица трех женщин: верхней соседки, почтовой служащей и кассирши из продуктового магазина – слегка покачиваясь, точно срезанные цветы на длинных стеблях. Даже мне, не имеющей ни знаний, ни навыков флориста, стало очевидно: если сложить их воедино, получится роскошный букет. Я уже собралась было его составить, когда услышала яростное конское ржание; оно доносилось издалека.
По пояс в высокой траве я оглядывалась и прислушивалась. Из-за горизонта показались трое всадников. Судя по тому, в какую сторону кренилась, перекатываясь волнами, трава, они скакали против ветра – однако с такой неправдоподобной скоростью, что, казалось, вырастали с каждой следующей минутой, при ближайшем рассмотрении оказавшись всадницами, особами женского пола, облаченными в средневековые платья. Такая неприкрытая хитрость, заставив рассмеяться, не застала меня врасплох. Разумеется, я сразу их узнала: первой в блистательном ряду – на белом коне, гордо выпрямив спину, восседала моя верхняя соседка; за нею, слегка откинувшись в седле, – почтовая служащая, чей конь был огненно-рыжим; наконец, последней – кассирша из ближайшего магазина (сидя на вороном коне, она на скаку свободной рукой поправляла складки тяжелого бархатного платья).
Остановившись шагах эдак в десяти – как по команде натянув и дернув поводья, – мои прекрасные всадницы замерли в картинных позах, словно списанных со старинных гравюр: с той лишь разницей, что гравюра, которую они, вкупе с конями, составили, сияла свежими, словно только-только разведенными красками (так раскрашивают черно-белые советские фильмы; это называется колоризацией – процесс мало того что сложный, еще и дорогой; к тому же с более чем сомнительным результатом: то, что раньше смотрелось органично, кажется пародией на прошлое).
И не думая спешиваться, они смотрели на меня: молча, строго, отрешенно, словно подталкивали к решению, быть может, самому важному, от которого зависит вся моя дальнейшая жизнь. Будь у меня побольше времени, я бы их услышала – но в том-то и дело, что срок свободы моего выбора оказался до смешного ничтожным: не прошло и минуты, как, поддернув одинаково изысканными движениями ковидные маски, всадницы моего апокалипсиса умчались туда, откуда только что примчались. Оставив меня посередь поля, заросшего густой сорной травой.
Солнце, единственный свидетель, кренилось к закату. Напоследок, прежде чем погаснуть навеки, оно – ни дать ни взять, заправский косарь – срезало острыми, косыми лучами переросшую все мыслимые размеры траву – словно желая оставить по себе по-хозяйски прибранную землю. За этим желанием угадывалось горькое разочарование в когнитивных способностях человечества, так и не сумевшего – на подконтрольной ему, благодатному солнцу, территории – организовать пусть не счастливую, хотя бы нормальную, человеческую жизнь: не попадать из раза в раз в одни и те же ловушки, расставленные чьим-то безумием; не покупаться на одни и те же пустые слова – за покупки такого рода приходится держать ответ поколениями; не платить за чужие химеры жизнями собственных детей и внуков…
За горизонтом, где скрылись всадницы, вспыхивали бесшумные взрывы, выворачивая наружу пласты когда-то распаханной, но давно одичалой земли. Щурясь и напрягая слезящиеся глаза, я смотрела им вслед; четкий оттиск гравюры, отпечатанный у меня на сетчатке, дрожал, расплываясь в слезной пелене. И все же я готова была поклясться: прежде, чем они скрылись, к ним – к их тройственной кавалькаде – прибавилась четвертая, молодая и прекрасная, точно бархатная лилия в роскошном похоронном букете (на это указывало четное число цветов).
Взятые в последовательности, они составили новую логическую загадку. Мое путаное сознание заметалось в поисках разгадки: нельзя исключить, что четвертая всадница не что иное, как фейк, придуманный злейшими врагами, чтобы сбить меня с толку; еще вернее – опорочить: на случай, если я вздумаю поделиться своими наблюдениями с кем-нибудь из своих ближних, кто знает еще меньше моего. От напряжения я зашлась в кашле. Казалось, еще мгновение, и я выкашляю себя из ребер.
Задыхаясь, я оторвала голову от подушки. Меня шатнуло, как от резкого, сильного толчка. Пытаясь удержать равновесие, я спустила ноги с кровати – мои ноги повисли в пустоте. Под мерный стук колес, в смуте полусна, я пыталась понять, как я оказалась в поезде? Неужели, пока мы с дочерью ужинали, отменили авиасообщение… Но когда, когда я успела поменять билет?
Как бы то ни было, я – на верхней полке плацкартного вагона; все места раскуплены и заняты моими попутчиками. Под потолком зыбким и одновременно напряженным – словно больничным – светом сочится единственная лампочка.
В ее слабом голубоватом свете лица пассажиров казались смутно знакомыми. Притом что я была уверена, что никого здесь не знаю: ни грузного мужчину, который кряхтел, жалуясь на жару, и требовал отключить отопление; ни тучной тетки – лежа на нижней полке, она жаловалась на холод, требуя вырубить чертов кондиционер. Крикливые голоса сплетались в сложный узор – вроде рисунка на обоях в чьей-то, смутно знакомой, комнате: замысловатый орнамент из разводов и завитушек, который – не боясь, что своими криками разбудят нашу четвертую попутчицу, – они плели на два мучительно горластых голоса, взывая к проводнику.
Он материализовался, явившись из крайней завитушки. Шел по проходу, прижимая к широкой груди бутыль от кулера – насколько я могла разглядеть, непочатую. Пытаясь привлечь его внимание, грузный мужчина крикнул, что ни за что на свете не станет пить кипяток. Только я успела подумать: с чего он взял, что там кипяток? – как в перепалку вступила тучная женщина, визгливо выкрикивая, что не выпьет ни глоточка холодной, хоть жги ее, хоть режь.
Проводник в синей форменной куртке повернул голову в их сторону. Я тотчас опознала в нем прохожего, которого – стоя рядом с урной с пустым конвертом в руке – приняла за почтовика, выполняющего особое задание: рыться в бумажных отходах в поисках предателей и изменников. Как говорили во времена моих родителей, врагов народа. И, опознав, отпрянула, вжалась в полку, ясно понимая: на этот раз мне не скрыться за своей героиней; он, ложный почтовик, не упустит возможности вывести меня на чистую воду. Не зря он вооружился полной бутылью.
Между тем голоса спорщиков смолкли. В напряженной тишине, разрываемой моим лающим кашлем, я ощутила тошнотворную вонь, которой несло от проводника. Я чуяла его – как собака чует человека, исходящего липким смертельным страхом. Но, в отличие от собаки, сознавала, как могу использовать его страх себе на пользу. Если проводник поверит, что я несу в себе заразу, он не посмеет ко мне приблизиться. У него не останется иного выхода, кроме как вызвать врачей.
Мои расчеты оправдались. Одной рукой едва удерживая бутыль, проводник пошарил в кармане куртки; раздался длинный, настойчивый звонок (видимо, сработала тревожная кнопка, заблаговременно спрятанная в его нагрудном кармане). В ожидании дальнейшего развития событий я смотрела на нашу четвертую попутчицу, спавшую непробудным сном. Ее сон не потревожили ни яростные крики спорщиков, ни мой надсадный кашель, от которого ходуном ходила полка. Ни верещание тревожной кнопки.
Впрочем, долго ждать не пришлось. Не прошло и минуты, как из-за спины проводника выступили двое. Один худой и высокий, другой маленький и плотный. Оба с головы до ног одетые во что-то белое и обтекаемое, придающее им сходство с шахматными фигурами. Оттеснив проводника, фигуры стояли в проходе, о чем-то совещаясь. Пользуясь возникшим замешательством, я попыталась понять, кто эта странная парочка – пешка и ферзь или конь и слон?
Меж тем, просунувшись между ними и даже привстав от усердия на цыпочки, проводник принялся что-то нашептывать высокому: быть может, объяснял причину экстренного вызова – учитывая неожиданно открывшиеся обстоятельства, вполне простительную; ему ничего не оставалось, кроме как действовать строго по инструкции. Высокий задумчиво кивал, едва заметно морщась и демонстрируя всем своим видом, что ему до чертиков надоели пустые оправдания: мол, все и так очевидно, и двух мнений быть не может.
Наконец, отодвинув докучливого шептуна – скорее грубо, нежели деликатно, – он обратился к своему напарнику (все это время тот стоял, сложив короткие ручки на выпиравшем из-под белого облачения круглом животике), обронив короткую фразу. Судя по интонации, английскую. Маленький толстяк ему ответил – и тоже по-английски. Возможно, им не хотелось, чтобы проводник их понял и влез со своими комментариями.
Тот действительно попятился, свободной рукой зажимая себе рот; объятый ужасом, что ненароком ляпнул что-нибудь лишнее, чем иностранцы не преминут воспользоваться, обернув против него. Пытаясь скрыть свои истинные чувства, он потешно гримасничал, одновременно бросая на меня быстрые испытующие взгляды, в которых, как лезвие ножа, посверкивал немой вопрос: на чьей я стороне?
Глядя на эту нелепую пантомиму – едва сдерживая смех, готовый вырваться наружу новым приступом кашля, – я вспомнила: то, что по-русски «конь», по-английски – «рыцарь»; «слон» – «епископ». Чему они, собственно говоря, и соответствовали: голову тощего венчал рыцарский шлем с опущенным забралом; а голову толстенького – митра, знак епископского достоинства.
На меня снизошло спокойствие: оказывается, сам того не ожидая, проводник отдает меня в надежные руки.
Дыша свободней и ровнее, я как могла расслабила спину и вытянулась на верхней полке: так им будет сподручнее меня спасти. Подхватить под руки и под ноги, положить на носилки (они стояли в проходе, наготове) и вывезти на платформу, оставив тем самым с носом и самого проводника, и тех, кто стоит за ним.
Почему они медлят? Я открыла глаза и поняла: спасители ошиблись, вместо меня взяли четвертую попутчицу. Хотела позвать их, крикнуть, но как назло на меня снова напал неудержимый кашель. Сквозь пелену боли, сотрясающей ребра, я различила контуры ее тела, накрытого чем-то белым, вроде простыни. Прежде чем высокие носилки стронулись с места и уплыли, я заметила чью-то руку, приподнявшую угол простыни. В следующее мгновение действующие лица, занятые в этой сцене, исчезли.
Все, кроме одного.
В просвете, свободном от носилок, темнела фигура почтовика. Продолжая прикидываться проводником, он сидел на полу, зажав между коленями емкость для кулера, и ковырял пробку, пытаясь ее вскрыть. В перерывах между попытками он бросал на меня косые взгляды, но теперь не испытующие, а лукавые – из-под густых, сведенных к плоской переносице бровей. С явным намеком, что все прекрасно понял, раскусил мои нехитрые ухищрения – и что на этом история не заканчивается; но рано или поздно закончится. И ему даже известно – чем.
Я проснулась от долгого, назойливого звонка. Не открывая глаз, напряженно вслушиваясь, я пыталась понять, откуда он доносится – странный, не похожий ни на верещание механического будильника (да я его и не заводила), ни на нежную мелодию электронного, встроенного в лежащий на тумбочке смартфон.
Меня обступали картины сна. Четкие, будто явь, куда я мгновение назад вернулась, – всего лишь частный случай иллюзорного мира, краткий миг между наваждениями; в сущности, такая же греза, как всякий ночной кошмар. Пока моя рука тянулась к выключателю, я пребывала в уверенности, что и при свете электрической лампочки увижу кряжистую фигуру, кустистые брови, короткие пальцы, колдующие над пробкой, – меня это даже радовало: разве не он – своими лукавыми косыми взглядами – убедил меня в том, что на его счет у меня припасен какой-то хитрый план. Убедил, разбудив мое дремлющее любопытство: мне не терпелось узнать, чем закончится наше с ним противостояние, в которое он, быть может, сам того не желая, втянул две сильные, под стать ему, фигуры – епископа и рыцаря. Тем самым придав диковинному действу черты средневековой мистерии, где нет пространства для импровизаций: ступая на эти скрипучие подмостки, каждый участник представления исполняет строго отведенную ему роль.
То, что первый акт выглядел – по крайней мере, на мой взгляд – сущим абсурдом, чередой несообразностей, ровно ничего не меняло. Тем более что второй акт этой – столь же странной, сколь и опасной – пьесы уже начался. И тоже со звонка.
Вы скажете, таков обычай, театральная рутина. Но что-то мне подсказывало: здесь-то собака и зарыта; и прежде чем действо продолжится, я должна ее отрыть. Собрать разбегающиеся мысли, вернее, их летающие по комнате обрывки – подручный материал, из которого, быть может, не сразу, а со временем, сложится какая-никакая картина.
Чтобы подстегнуть слабеющий, готовый сдаться разум, я сдавила пальцами виски. И вспомнила брошюру – самиздат, изготовленный кустарным способом, не то четвертый, не то пятый экземпляр машинописи, полупрозрачный, зачитанный моими предшественниками до ветхости, – помню, я листала ее, запершись у себя в комнате и поминутно прислушиваясь, не идут ли родители; заранее зная, куда, если что, ее спрятать.
Повествование, на мой тогдашний, молодой взгляд, не слишком вразумительное, открывалось размышлением о снах. Точнее, о зыбкой границе между сном и явью, где, по мнению автора брошюры, эти миры соприкасаются.
Такая постановка вопроса не открывала для меня Америки. В моем тогдашнем окружении циркулировало множество текстов (как печатных, так и переписанных от руки) – самых разных, но в основе своей схожих, в которых доморощенные специалисты по сновидениям трактовали зыбкие сонные материи, что называется, на все лады. Чего там только не было: начиная от примитивнейших таблиц, высосанных, прошу прощения, из пальца и – буквально на голубом глазу – задававших прямые корреляции между сонными событиями и их реальными последствиями (скажем, явление живого таракана сигнализировало, что в трудной жизненной ситуации тебе не стоит рассчитывать на чье-либо сочувствие и поддержку; тот же таракан, только мертвый, – напротив, означал скорое и, как утверждалось, окончательное избавление от всех житейских проблем), – и заканчивая наукообразными, в фарватере Юнга, весьма пространными рассуждениями, объясняющими, каким замысловатым образом наши самые простые, обыденные впечатления (за которыми, как нетрудно догадаться, скрываются тайные мечты и подавленные желания) преломляются в снах.
Сон – эзопов язык яви.
Автор упомянутой брошюры предлагал иной и весьма оригинальный путь: не толкование предметов и образов, а две цепочки событий, которые разворачиваются параллельно: одна – в «том», другая в «этом» мире, – но движутся в противоположных направлениях. Что особенно меня поразило: обе эти цепочки возникают из одного-единственного события.
В качестве примера такого события автор использовал звонок. Самый что ни на есть обыкновенный. Скажем, звонок будильника. Хитрость в том, что по «нашу» сторону границы он означает пробуждение, а следовательно, конец истории: еще мгновение, и вы проснетесь, но за этот краткий миг, шажок, неподвластный человеческим измерениям (для таких вневременных перемещений не придумано подходящей временной шкалы), сподобитесь стать участником долгой и по-своему, я подчеркиваю, по-своему логичной истории, которая развернется по «ту» сторону занавеса. Но ее исходным, первоначальным звеном (впрочем, назовите, как хотите: провокацией, триггером или знаком того, что ваша потусторонняя история только начинается) будет тот же звонок. Смутно припоминаю, что в «потусторонней истории», которую автор выбрал и привел как иллюстрацию своей мысли, фигурировал церковный колокол, своим долгим, отчаянным звоном возвестивший о начале войны.
Не знаю, насколько точно я вспомнила и воспроизвела прочитанное – скорей всего, за давностью лет, исказила, – но страхи, снедавшие меня, как рукой сняло. Оставив робкие попытки проанализировать свой сон, я отправилась в ванную. Стоя под душем, ловя пересохшими губами тугие прохладные струи, я сгорала от желания досмотреть эту захватывающую пьесу до конца; доиграть свою роль – пока еще бессловесную, но кто знает, что по ходу дела взбредет в голову ее безвестному режиссеру, маячащему во мраке кулис.
Мне ли не знать, какими своевольными могут оказаться персонажи, если их норовят задвинуть куда подальше. На второй, а то и на третий план.
С этой мыслью я закрыла воду, накинула на плечи белую махровую простыню и направилась в комнату, не замечая мокрых следов, которые оставляю за собой. Торопливо оделась. В прихожей, уже надев стеганое пальто, перебрала приготовленные в дорогу документы: загранспорт, ПЦР-тест, банковская карта, билет… Распечатки формата А4 лежали в отдельном файле.
– Мама, мама, ты меня слышишь?
Жалея, что ненароком ее разбудила – хотя и старалась двигаться бесшумно, – я приоткрыла дверь.
– Все хорошо, не беспокойся.
Узкая полоса света тянулась к изголовью ее кровати. Я стояла, захваченная врасплох сильным и необыкновенно острым чувством: я любила ее как никогда – больше, чем когда она вышла из моего тела, а я, еще связанная с нею пуповиной, напряженно вслушивалась, ловя ее победный яростный крик, которым она приветствовала мир, куда являются помимо собственной воли. Как, впрочем, и уходят. По крайней мере, большинство. К которому бесспорно принадлежу и я; в противном случае разве стала бы я придерживаться безумных антиковидных правил, запираться в бункере одиночества; проводить месяцы, да что там – годы! наедине со своими сумбурными мыслями…
Видимо, почудилось. Моя дочь спит. Ее бледная рука покоится на одеяле; ее пальцы – нежные лепестки нераскрывшейся лилии; ее волосы разбрелись по подушке, как стадо коз; ее проворные ноги серны прыгают по далеким сонным холмам. Я стою и смотрю издалека, как из уголка ее губ тянется клейкая слюнка. Губы, источающие мирру ее младенчества, шевелятся; ее тело издает тонкий аромат – я узнаю его из тысячи благовоний; из миллионов других детей. Я помню, как впервые ее обняла.
Мне хочется ее обнять. Но я, улетающая мать, отхожу на цыпочках, не потревожив ее молодого сладкого сна, не имеющего ничего общего с беспросветным сумраком сознания, в котором материализуются страхи. Полоса света, по которой я отступаю, – хлипкие мостки нашей былой близости. Я готова на все, чтобы вернуть себе былое. Если расставание – маленькая смерть, я согласна умереть.
Снаружи, прямо под моей дверью, лежал медицинский респиратор. Настоящий, профессиональный, с высоким уровнем защиты; их носят врачи и медсестры, работающие в ковидных госпиталях: отекшие лица, воспаленные полосы на коже – знаки стойкости и беспримерного героизма.
Судя по неопрятному виду и приплюснутому клапану, использованный. Вчера его не было. И быть не могло: по возвращении из красной зоны все средства индивидуальной защиты утилизируют. Выходит, мне его подкинули? Как записку с угрозой. Я смотрела, завороженная – чувствуя необоримое желание: прочесть.
Теперь, когда события, судя по всему, вырвались из-под контроля, я жалею, что этого не сделала, а нарочито брезгливо (будто за мною наблюдают) подцепила его носком сапога и отбросила подальше – к самому краю лестничного пролета; сделав вид, что меня не проймешь дешевыми угрозами.
Лифт, мой боевой конь, стоял наготове. Стоило коснуться кнопки, как створки разошлись. Из глубины кабины на меня смотрело отражение, бледное, как полотно. Полотняная бледность заливала лоб и щеки, подчеркивая линию скул – превращая мое живое лицо в нечто плоское, графическое. Я вспомнила лица родителей, выбитые на могильной плите.
Мои родители похоронены на Красненьком. Чтобы приобрести на этом кладбище участок, мне пришлось дать тамошнему начальству «на лапу». Скоро пятнадцать лет, как я живу с мыслью, что они лежат на птичьих правах – я стараюсь не думать об этом; мое дело – обеспечить надлежащий уход: обмести снег, убрать опавшие листья; подновить, если потребуется, оградку. Все эти годы я представляла, будто нас разделяет стена. Порой мне даже казалось, будто я ее вижу: высокая, однако не сплошная, составленная из обломков горных пород. Убирая могилы, я старалась до нее не дотрагиваться – хотя и знала, что ее не так-то просто повредить, а тем более разрушить.
Терзаясь муками совести, я навещала их все реже и реже, пока – на шестом, если мне не изменяет память, году сиротства – не свела знакомство с местным рабочим, перепоручив ему все то, что хорошая, правильная дочь обязана делать сама. С тех пор дважды в год (в первых числах октября и перед майскими праздниками) я перевожу ему на карту заранее оговоренную сумму; в ответ он бросает мне подборку свежих фотографий – в доказательство того, что не ест свой кладбищенский хлеб зазря.
Так оно и шло – вплоть до нынешней осени, когда, отправив очередной платеж, я ждала подробного фотоотчета, но получила коротенькую записку. В ней рабочий сообщал, что случилось неприятное: лопнула могильная плита. В доказательство была приложена фотография. На другой день он прислал еще одну эсэмэску, более развернутую: мол, особой срочности нет; трещина не глубокая, дело терпит до весны, а то и до лета, когда, по его прикидкам, плита разойдется окончательно; пока что он предпримет что может: вобьет металлические колышки, перетянет прочной железной проволокой, а если потребуется, еще и подопрет. Сделав вывод, что мои раздумья и колебания он объясняет стесненными финансовыми обстоятельствами (на втором году пандемии объяснение вполне разумное), я было собралась заверить его, что на этот счет ему не надо беспокоиться; но сообразила, что мне это только на руку. Пусть думает, будто весь вопрос в деньгах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?