Текст книги "Голодный грек, или Странствия Феодула"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Ересиарх Несторий и погонщик ослов
(окончание)
Варвары с верховьев Нила – чернее дьявола, в одеждах белых, со сверкающими глазами – таким предстало Великому Оазису Каргех однажды утром разорение. Вот когда понял Несторий, что и от дьявола иной раз не отвести порабощенного взора! По-обезьяньи ловкие черные руки стремительно обшаривали дома и хижины, цепко хватая любую мало-мальски ценную вещь и пряча ее в бездонные недра, таящиеся под складками просторной одежды; а длинные копья со связками пестрых перьев под наконечником сгоняли людей на площадь у колодца – бежали, спотыкаясь, под белозубый смех и крики и так, прямо на бегу, из граждан превращались в пленников – плачевнейшая участь! В толпе Несторий сразу потерял из виду верного своего Мафу. Бедный погонщик ослов, должно быть, совсем обезумел от страха, вообразив, что это злой хозяин выследил его и настиг и ныне явился покарать за утерянную некогда скотину.
В плотно сбитой толпе Несторий оказался среди незнакомых людей. Ни на одном из лиц не отдохнуть глазу. Вокруг, вздымая пыль, топчутся длинные ноги верблюдов. Всадники, скорчившиеся на горбу, что-то кричат тонкими, злыми голосами. Поначалу Нестория только мотало среди шатающихся людей, но потом вдруг дернуло и повлекло куда-то, и он побежал, то и дело оступаясь и норовя ухватить соседа за одежду, чтобы не упасть.
Оазис почти сразу скрылся из виду, и наступила пустыня, где рассвет как апокалипсис, а раннего солнца и поздней луны можно коснуться рукой. Тени под ногами становились все короче, и Несторий догадывался, что варвары гонят пленных на юг. Днем полон молчал, по ночам же, когда наступало облегчение, принимался причитать и плакать.
– На Господа, дети, мое упование, – говорил им Несторий, – ибо вверг нас в пустыню по грехам нашим, но освободит по бесконечному милосердию Своему…
И хотя чудаковатого старика никто толком не понимал, ибо римская речь, даже и с примесью сирской, здесь звучала как малоосмысленный лепет, все же прислушивались к Несторию и согласно кивали его словам. Он единственный из всех не боялся и, казалось, знал, как поступать. И кое-кто подходил к нему с вопросами, настойчиво дергал за одежду, что-то показывал, махая то в одну сторону, то в другую, и повторял по нескольку раз одну и ту же фразу с вопросительной, даже какой-то визгливой интонацией. Не понимая, чего хотят от него все эти перепуганные люди, Несторий возлагал скрещенные ладони им на курчавые голоы и призывал Духа Святого пролить свет на окутавшую их тьму. И полоняне уходили от него, преисполненные благодарности.
Настал третий рассвет неволи, и он оказался иным, нежели первые два. Ровный горизонт был взрыт тучами пыли, и глядя на это, забегали, загалдели черные варвары, похватались за свои нарядные копья, принялись дергать за бахромчатую узду, проклинать и бить верблюдов, и без того злых и кусачих. А в быстро катящемся облаке пыли уже различимы кони и пики – грабители нападали на грабителей! Кому добра от такой перемены ждать не приходилось, так это полону.
Тесня Нестория желтым верблюжьим боком в клочьях свисающей шерсти, кричал ему что-то чернолицый всадник и взмахами показывал на запад. Полон разбегался – кто торопился уйти в пески, чтобы там и сгинуть, уподобясь пролитой воде; кто бестолково жался к верблюдам, ища защиты у своих похитителей; иные же, завидев Нестория, вдруг останавливались, словно окликнул их кто, и подходили к нему. Таких собралось человек сорок, и Несторий увел их на запад – подальше от надвигающейся битвы.
Несторий толком не знал, куда уводит доверившихся ему, ибо и сам доверился разбойному дикарю, взмахом черной руки указавшему направление. Однако же при том полагал, что всякий путь, освещаемый верой Христовой, рано или поздно приводит к спасению. И в этом смысле старик был, конечно, спокоен.
После захода солнца он остановил людей и знаками показал им, что нужно опуститься на колени; сам же начал говорить и петь из Писания. И многие тотчас же принялись вторить ему, подпевая. При этом они нещадно коверкали слова языка, которого не понимали.
Наутро, не успели освобожденные пройти и тысячу шагов, из-за горизонта показался и начал расти белый город, чьи стены словно стремились выесть глаза своим ослепительным блеском. Это был Ахмин, который греки именовали Панополисом.
Тут уж все оставили Нестория и пустились бежать навстречу спасительным стенам в надежде обрести там воду, тень и пищу, так что старик приблизился к воротам самым последним. Прочие уже бестолково топтались там, потрясая худыми черными руками и выкрикивая что-то на непонятном Несторию местном наречии. Несколько стражников, смуглых, как все местные уроженцы, но в римских шлемах с высоким гребнем, едва заметные за зубцами, сонно поглядывали на толпу возбужденных оборванцев. Те же сердились и плакали. Завидев Нестория, какая-то губастая женщина в пестром платке, с двухрядной ниткой стеклянных бус, почти потерявшихся в складке на шее, вдруг набросилась на него, прибила и вытолкнула вперед. Несторий остановился перед воротами, задрав голову, а женщина принялась выкрикивать что-то из-за его спины.
Несторий закричал – сперва на латыни, затем по-гречески – что ему нужно видеть офицера. Офицер тут же нашелся. Он даже чуть наклонился вперед, желая рассмотреть человека, заговорившего с ним языком римлян. Несторий назвал свое имя – оно ничего не сказало младшему центуриону, командовавшему сотней ленивых плоскостопых сирийцев здесь, в пыльном, раскаленном, как ад, Панополисе, – крошечной точке, которую не видать из Вечного Города. Но Несторий настаивал, и центурион, вполне поверив рассказу о грабителях с верховьев Нила, велел впустить галдящих пленников в город, дабы те могли обрести желаемое. Нестория же, по его просьбе, отвели к губернатору.
Толку из их разговора вышло немного. Губернатор Панополиса в церковные споры вникал туго, распоряжений насчет Нестория никаких не имел и потому решительно не понимал, как ему надлежит поступать с этим тихим светлоглазым стариком. В конце концов он Нестория выпроводил, присоветовав тому обратиться к здешней монашеской общине, возглавляемой ревностным поборником веры по имени Шнуди. Все это звучало крайне неопределенно.
Несторий вышел от губернатора совершенно растерявшимся. Товарищи его по несчастью, изгнанные нашествием с насиженного места, уже разбрелись по городу кто куда, так что на площади перед губернаторской резиденцией никого не оказалось. Несторий постоял немного, щурясь на солнце. Резиденция – полукруглое здание, выстроенное, как и весь прочий город, из глиняных кирпичей, – изрядно уже облезло после последней побелки и кое-где обнаруживало торчащий из кирпичей сухой тростник.
– Шнуди, – пробормотал Несторий, чувствуя, как все расплывается перед глазами, – что за Шнуди такой? Где мне искать его? Чудны дела Твои, Господи!
И в который раз пожалел о том, что судьба разлучила его с верным Мафой.
Нужно было передохнуть да как следует поразмыслить надо всем услышанным. Несторий сел прямо в горячую пыль, кое-как съежившись в малой тени, которую отбрасывала стена губернаторской резиденции, натянул на голову край одежды и тайно, без слез, заплакал. Плакал со стыдом, ибо жалел сейчас самого себя, заранее зная, что делать этого не следует.
Разыскивать таинственного Шнуди не потребовалось. Явился сам – пал на город саранчой вместе с толпой своих монахов и девственниц. Все сплошь в язвах и расчесах, в струпьях и коросте, в одежде такой рваной и бесформенной, что иной мог сойти не за одного человека, а сразу за двоих. Среди толпы оказался и Шнуди – малорослый, с подбитой ногой, резко подскакивающий при каждом шаге, как раненая птица. У Шнуди была грязно-серая кожа и копна нечесаных седых волос. Под истлевшей одеждой Несторий разглядел осклизлые вериги.
Если губернатор Панополиса знать не знал о том, кто такой Несторий, почему он был сослан и как надлежит поступать с ним, то Шнуди, напротив, оказался превосходно осведомлен обо всем этом.
Не говоря худого слова, он подскочил к Несторию и огрел его палкой. Несторий вскрикнул и хотел бежать, но повсюду обступили его монахи, страшные, как грех, и сколько ни метался испуганный взор, везде встречал лишь ненавистные жуткие хари. Несторий тихо закричал, закрывая голову руками. Теплая кровь текла по его лицу, струясь между пальцами. Шнуди что-то орал, и монахи орали в лад, и продолжалось это так долго, что Несторий в конце концов начал их понимать, хотя прежде не знал на местном наречии ни слова. Это был тот самый клич, с которым истребляли несториан по всей Империи: «Кто верит в двух Христов – того руби напополам!»
– Я не в двух Христов!.. – зачем-то прошептал Несторий.
Но тут словно бы с небес грянули копыта и свистнула плеть, и копошащаяся в пыли груда лохмотьев, вериг и немытых волос распалась – точно муравейник палкой разбросали. Сразу стало возможным дышать. Сквозь окровавленные ресницы Несторий видел дрожащее над самым его лицом фиолетовое небо. Шнуди куда-то делся, бросив возле Нестория свою суковатую палку.
– Ну-ка, отец, – молвил кто-то на доброй латыни. Несторий чуть шевельнул головой. Его приподняли, царапнув щеку жестким кожаным доспехом, дали напиться.
– Благослови тебя Бог, сын мой, – выговорил Несторий.
Один солдат сказал:
– Кажется, разбежались.
И ушел куда-то, уводя с собой лошадей. Второй остался. Подал Несторию палку. Несторий оттолкнул ее рукой, и палка упала обратно.
– Не моя, – сказал Несторий.
– Зачем ты дразнил Шнуди, отец? – спросил солдат.
– Я вовсе не дразнил его… Он знал, кто я.
– А кто ты?
– Несторий.
Солдат пожал плечами. Он впервые слышал это имя.
– Лучше тебе спрятаться от них, – посоветовал он старику. – Мы тебе здесь не защита. Шнуди – страшная гадина, но понимаешь ли, какая неприятность, он – святой.
Несторий выплюнул в пыль сгусток крови.
– Святой? – переспросил он.
– Ну да. Губернатор хотел было повесить его за бесчинства, но из Александрии прислали письмо… Епископ запретил его трогать. Шнуди – святой.
Несторий слабо кивнул и, едва попрощавшись с солдатом, потащился прочь с этой площади, которая вдруг сделалась для него невыносимой.
* * *
Чудно в мыслях делается, как задумаешься иной раз, к примеру, над Священным Писанием. Вот читаешь ты, скажем, книгу Неемии. Это про то, как иудеи заново отстраивали разрушенный Иерусалим. А вавилоняне над ними насмехались.
И вот – только представить себе! – какой-то Товия Аммонитянин отпустил на счет иудеев остроту – тупую, как сапог римского легионера. Мол, лисица пройдет и разрушит их каменную стену. И – все! Ничем больше этот Товия не прославился. А вот смотри ты, какие ему почести! Его имя записано в Библии. И ежели какой-нибудь театрик играет миракль о восстановлении Иерусалима, так непременно кто-нибудь из актеров исполняет там роль Товии Аммонитянина. Еще и думает о нем, грубияне худоумном: как, интересно, он одевался, в какой цвет красил свою завитую бороду и в какие сальные косицы заплетал на висках седеющие жесткие волосы?
Обидно.
Так ведь и Шнуди завяз в человеческой памяти – точно мясное волоконце между зубами. Поди выковыряй! И все-то подвигу, что набросился на беззащитного старика, натравив на него свою свору.
– Вот ты, Афиноген, держишься греческой веры, – неспешно говорил Феодул. Телега под ними тряслась, и собеседники поневоле лязгали зубами, словно от холода или от страха. – Скажи мне, истинно ли святым был этот Шнуди, ревнитель православия?
– Сам ведь знаешь, – отвечал Афиноген, сонно поглядывая в вечереющую степь. – Шнуди – он любви не имел, а без любви человек – ничто.
– А Несторий?
– Снова бесполезное спрашиваешь, Феодул. Несторий – еретик. И умер он позорно.
– Говорят, все здешние христиане – несториане, – произнес Феодул задумчиво.
Афиноген покосился на него.
– Сам-то ты кто – давно хочу спросить – латинник или все-таки православный?
Феодул вздохнул.
– Я и сам того, Афиноген, не ведаю…
* * *
О смерти Нестория рассказывают всяко.
Афиноген, к примеру, еще в детстве от одного попа слыхал, будто выслали упрямого старца из Панополиса в Элефантину, а Несторий-то по дороге возьми да и свались с лошади! И тут же сломал себе шею и выронил изо рта язык, коим учил неправо, а чрево умершего тотчас, к великому ужасу конвоя, наполнилось червями.
А один несторианин, брат Сергий (о нем еще речь впереди), положительно знал, что к Несторию в ссылку приехал давний друг его, некий Дорофей, который привез приказ от нового императора с полным оправданием Нестория и дозволением вернуться в Константинополь. Старик тотчас оседлал доброго коня, купленного у бедуинов, и помчался что было сил прочь из мест своего изгнания. Но по дороге конь запнулся о кочку и упал, а Несторий насмерть убился.
На самом же деле вышла совсем другая история.
На некоторое время римские власти потеряли Нестория из виду. Знали только, что его увели в рабство черные кочевники. Старик в полном смысле слова зарылся в землю, лишь бы только не отыскал его Шнуди. Но затем такая жизнь показалась Несторию хуже смерти, и он написал губернатору Фиваиды письмо. Все отписал, как было: и про набег, и про освобождение, и про то, почему вынужден скрываться, а под конец просил у властей покровительства и защиты.
За Несторием немедленно прислали угрюмого чиновника и трех солдат, которые вывезли его в Элефантину. Спустя год, впрочем, старика вернули в Панополис. Шнуди к тому времени разбил кровавый понос, и десяток девственниц спасалось, вынося из-под ревнителя горшки. Пользуясь этим, губернатор высек нескольких наиболее усердных монахов, а остальные с воем разбежались по пустыне, уподобившись онаграм.
Несторий добыл пергамента и чернил и начал писать. «Если Господу так угодно, чтобы люди примирились с Ним, проклиная меня, – да будет! – писал он сквозь слезы. – Пусть останется имя мое анафемой, лишь бы Имя Господне сияло незамутненно…»
Вот тогда-то и возвратился к Несторию Мафа. Скаля зубы, всунул черную лоснящуюся физиономию в несториеву хижину. Вышло это так неожиданно, что Несторий не сразу и постиг происходящее. Признав Мафу, тотчас же бросил перо и, хватаясь за отбитый бок, радостно поспешил Мафе навстречу.
Мафа деловито уселся на пороге и, топорща по обыкновению локти, чтобы не слишком потели под мышками крылья, принялся жарко о чем-то лопотать. Несторий только улыбался и слегка покачивал головой, не вполне понимая, о чем идет речь. Наконец Мафа вскочил, впился в локоть Нестория и повлек его из хижины. Упираясь и ворча, Несторий все же повиновался.
У порога стоял ослик с грустными ушами. Не теряя кроткого вида, животное норовило длинной губой дотянуться до висевшего над дверью плетеного капюшона. Мафа страшным голосом гаркнул на ослика и треснул его по носу кистью руки. Ослик даже не пошевелился, только недоуменно глянул на хозяина. Мафа же, приплясывая от нетерпения, схватил капюшон и нахлобучил его Несторию на голову. Затем подпихнул старика к ослику и помог ему сесть в нелепое седло, разукрашенное пестрыми перьями, связками ломаных ракушек и пучками увядшей травы; сам же взял узду и, непрестанно браня упрямое животное, потащил ослика прочь.
Больше ни Мафы, ни Нестория в Панополисе не видели. Да и вообще нигде. Дабы не смущать народ, губернатор распорядился установить недалеко от въезда в город небольшой камень с надписью на сирском и латинском языках:
Телом легкий, невесомый, как сушеная трава,
И с душою иссеченной, кровоточащей от ран,
Здесь лежит святой Несторий – он обрел конец пути.
Батый. Феодул обретает грехи
Достигнув стана Батыя, греки поневоле смутились душою, ибо почудилось им, будто вступили они на страницы Ветхого Завета и очутились посреди неумирающего Слова, живописавшего им еще с детских лет подобные картины: и белые шатры, и шумливую, пеструю толпу, и бесчисленный скот на сочных пастбищах… Но многое в этом первом впечатлении противоречило здравому смыслу, и прежде всего – то, что народ Батыя отнюдь не был народом избранным (что бы он сам ни мнил о себе), и Господь вовсе не вступал в общение с его патриархами и уж конечно не заключал с ними никакого завета; что до побед, одержанных Батыем в Русии, Польше, Силезии и Далмации, – то подобное зло, несомненно, было совершено с помощью дьявола и при Божьем попустительстве, по грехам нашим.
Все это стало более чем очевидно, когда купцы оказались посреди самого батыева стана, ибо тотчас увидели царящие повсюду грязь и непристойность.
Спать устроились голодными, прямо на телегах, ибо все чиновники, ведавшие здесь приезжими – их удобствами, нуждами и целями, равно как и сопроводительными грамотами – уже отправились к тому времени на покой и были по такому случаю сильно пьяны. Без чиновников же никакой торговли со здешними монголами и быть не могло, ибо за неправедное принято у монголов сразу убивать до смерти. И это отчасти служило к установлению доброго порядка.
Наутро к телегам явился некий чрезвычайно засаленный монгол, очень широкий, но какой-то плоский, если смотреть на него сбоку, и, оглядев купцов и их телеги, громко облаял на своем языке. Толмач, усмешливо щурясь, пояснил Афиногену, что прибыл чиновник от батыева двора и что надобно не мешкая показать табличку с тигром.
Заполучив табличку, монгол бегло глянул на нее и сунул себе в рукав. Афиноген всполошился, полез было отнимать, но монгол резко оттолкнул его, бросил еще несколько слов и ушел. По дороге он взмахнул рукавом, и табличка выпала. Монгол даже не обратил на это внимания. Афиноген коршуном пал на драгоценную табличку и, только завладев ею, отчасти успокоился.
Толмач сказал:
– Батый хочет видеть вас вечером. Вам надлежит все время молчать, пока Батый не спросит. Когда спросит – надо отвечать быстро. Другие обычаи вы знаете.
И, сочтя свой долг по отношению к грекам выполненным, преспокойно удалился, желая выпить без помех.
Феодул, оставшись без Трифона, который один только и был глупее него самого, вдруг заскучал. Так заскучал, что полез в телегу и там долго сидел в одиночестве, перебирая и рассматривая свое имущество. Выбрав из всех сокровищ удивительнейшее – деревянного медведя, того самого, что поочередно с деревянным же мужиком лупил по наковальне, погрузился Феодул в неопределенные грезы. То в одну сторону забавку наклонит, то в другую. И все думается, думается ему о чем-то смутном, а о чем – самому не разобрать.
И вдруг видит Феодул – идет между монгольскими шатрами сатана. Был он диковинно одет – в долгополую, ниже пяток, рубаху из грубого полотна наподобие эсклавины, в какую обычно рядятся монахи и люди подлого сословия. Тут и там пестрели на рубахе большие прорехи, а в этих прорехах, точно в гнездах, висели различные по форме и размерам закупоренные сосуды.
Высунувшись из телеги, Феодул закричал:
– Привет тебе, сатана!
Сатана остановился, прищурил глаза и, рассмотрев Феодула, улыбнулся.
– И тебе, Феодул, поздорову, – отозвался он.
– Садись, – предложил Феодул, потеснившись.
Сатана уселся рядом на телеге, вынул из-за пазухи комок жевательных листьев, от употребления которых слюна делается коричневой, а взгляд мутным, и показал Феодулу:
– Не хочешь?
Феодул помотал головой:
– Я и без этого полный дурак, будто не знаешь…
Сатана пожал плечами и сунул листья в рот.
Помолчали.
– Давно ли ты из Святой земли? – спросил Феодул наконец.
Сатана передвинул языком комок с левой щеки на правую.
– Почем ты знаешь, что я недавно из Святой Земли?
– Листья-то – оттуда… А кроме того, святые отцы учат, будто бы там – твой исконный дом, – охотно пояснил Феодул, радуясь случаю блеснуть ученостью.
– Святые отцы, надо же, – проворчал сатана. – Много они понимают, твои святые отцы… Уж я-то хорошо их знаю.
– Ты?
– Нет, царь Навуходоносор, – огрызнулся сатана. – Я, конечно. У меня с ними дела.
– Какие?
– Я приношу им грехи.
– Приносишь? – удивился Феодул.
– А ты что, думаешь, сами они за грехами ходят? – Сатана раздраженно фыркнул и добавил в виде пояснения: – Зато и грехов у каждого святого куда больше, чем у обыкновенного человека.
– Как так? – поражался Феодул все больше и больше.
– А вот так! – торжествующе сказал сатана. – То, что для какого-нибудь самозванного Раймона, причетника из Акры, – мелочь, не стоящая внимания, то для святого – большой грех…
– А! – молвил Феодул. И вернулся к прежней теме. – Расскажи мне лучше о Святой земле, сатана. Каково там ныне? Вести до нас, конечно, доходят, но с большим опозданием…
Сатана перестал жевать и задумался. Потом спросил:
– А какой нынче год?
– 1252-е лето Благости, – ответил Феодул.
Сатана поморщился.
– Стоит, стоит еще твоя Акра, – молвил он и опустил коричневатые, морщинистые, как у ящерицы, веки.
И тотчас перед глазами Феодула, как живая, встала душная, покрытая вечной испариной Акра с ее круглыми дозорными башнями – барбаканами, точно выбежавшими из города навстречу недругу, и сами собою забормотали в памяти их имена: Паломник, Сорок Девственниц, Графиня Триполитанская, Дурная Кровь… Высокие двойные стены, углом вдающиеся в море, укрепленные столь частыми башнями, что находящийся на одной из них стражник без труда может оплевать находящегося на соседней… Торговый корабль разгружается в гавани, где одуряюще шибает в нос вечный запах соли и смолы, а рядом, ожидая разрешения взойти на борт, с потерянным видом жмутся друг к другу четыре сарацина с зелеными тряпками вокруг головы, и их бороды прыгают при разговоре. А еще дальше, к северу, в знойном дрожащем дурмане, угадываются высокие белые башни Монмюсара…
Феодул едва не разрыдался, так захотелось ему вдруг оказаться в Акре и вобрать в грудь ее густой, тяжелый воздух.
– Стоит твоя Акра, – повторил сатана, – кажется, еще не рухнула…
И Феодул вдруг увидел иное – точно пригрезилось ему в мгновенно промелькнувшем сновидении: какой-то наспех заделанный пролом в стене. И внезапно будто бы прозрел: узнал и Акру, и даже ворота – Святого Антония, те, что обращены на восток, туда, где расстилается долина и где дальше, за водной гладью реки, поднимаются темные виноградные горы. Над Акрой сгустилась гроза и стало темно, почти как ночью, и только зарево горящих в восточной части города складов упрямо озаряло здания и стены. Таким образом искаженное лицо Акры было с одной щеки черным, а с другой – багровым. В потревоженных водах акконской гавани суетливо болтался только что отваливший от пристани пузатый корабль под вздутым парусом. Волны наотмашь хлестали его борта, и он неловко переваливался с боку на бок. Даже издалека было заметно, что корабль сильно перегружен.
Скрытые грозовой тьмой летели с виноградных склонов всадники. Широкую долину перед воротами взрыли копыта. Повсюду роились сарацины, и кое-кто из них уже проникал в город. Феодул различал и смуглолицых чертей, лезущих отовсюду, и даже султана на белом жеребце, и каких-то зверски усталых, оборванных рыцарей с грязными повязками на ранах. Феодул видел и белые кресты на черных плащах, и красные кресты на белых плащах, и понимал, ничему почему-то не удивляясь, что госпитальеры бьются в умирающей Акре бок о бок с тамплиерами. И тут же почудилось Феодулу, будто он различает среди них знакомцев – хотя этого, конечно, быть не могло.
Сатана длинно и ловко сплюнул. Феодул очнулся.
– Так что и возвращаться тебе туда, пожалуй, бессмысленно, – сказал сатана.
Из этих слов Феодул заключил, что падение Акры близко, и огорчился. Сатана же подтолкнул его локтем в бок и присоветовал не кручиниться попусту.
Феодул так и поступил. Принялся разглядывать диковинные сосуды, которыми сатана с головы до ног был обвешан. Одни казались тонкой работы, другие – попроще, третьи и вовсе были вылеплены кое-как; иные – глиняные, круглые, иные же – синего сирийского стекла, узкие, с витым горлышком.
– Нравится? – спросил сатана. – Вот здесь я и ношу грехи… Погоди-ка, я тебе попробовать дам.
Он захлопотал у себя на груди, точно вознамерился осенить себя крестным знамением, и вытащил в конце концов маленькую золотую флягу, заткнутую почему-то клоком нечистой овечьей шерсти. Феодул вытянул шею, изо всех сил любопытствуя.
Сатана откупорил флягу, поднес к носу и, казалось, весь поднявшийся оттуда дивный аромат одним вздохом запустил себе в ноздри, а затем выдохнул его обратно во флягу. Феодул, трепеща, принял сосудик из ледяных пальцев сатаны, осторожно приник к горлышку – сперва правым глазом, затем левой ноздрей. С опаской подышал. Отставил сосудик и, зажмурившись, подождал: что будет?
Ничего не случилось. Тогда Феодул открыл глаза и спросил:
– А это что за грех был?
– А ты что… ничего?.. – осведомился сатана.
Феодул мотнул головой.
– Вроде как – ничего… В носу щекотно.
– Тогда и знать тебе об этом незачем, – раздосадованно сказал сатана и отобрал у Феодула фляжку.
Предложил другую – стеклянную. Феодул с охотой хлебнул тягучей жидкости. На вкус оказалась как оливковое масло. Одолела тут Феодула смешливость, и принялся он сатану и так и эдак оглядывать да ощупывать; то в одном сосуде пальцем ковырнет, то из другого глоточек сделает. А сатана знай жует, вдаль бессмысленно пялится и Феодулу, кажется, в полную власть себя отдал. Глаза у сатаны сделались совершенно сарацинские – словно бы чужие на лице и в то же время злобные.
– Ну, хватит! – молвил вдруг сатана, отталкивая Феодула. – Эдак ты все мои припасы разоришь.
Феодул нехотя убрал руки. Сатана встряхнул плечами, так что во всех прорехах на его рубахе забренчало, и выплюнул жвачку.
– А кому ты нес грехи? – полюбопытствовал Феодул.
– Да всем, кто ни захочет, – ответил сатана нехотя, сквозь зубы. Теперь он стал сонный, скучный. – Ну тебя совсем, Феодул! – выкрикнул он обиженно. – Ни потолковать с тобою, ни посмеяться. Жаден ты больно, отроче. – Тут он вдруг обхватил Феодула за плечи костлявой, очень сильной рукой, больно придавил к твердой груди. Какая-то склянка немедленно впилась Феодулу в ребро.
– И молодец, что жаден! – пламенно сказал сатана. И полез целоваться.
– Иди ты к черту! – забарахтался Феодул. – Нажевался – вот и ведешь себя сущей обезьяной.
– Да кто ты такой? – презрительным тоном протянул сатана.
– У меня теперь грехов больше, чем у святого, – сказал Феодул. – Вот кто я такой. А сам-то ты откуда взялся? Что-то я тебя не припомню.
От такого заявления сатана плюнул себе под ноги, попал в подол рубахи, слез с телеги, не оборачиваясь, погрозил Феодулу кулаком и медленно побрел дальше.
Некоторое время Феодул провожал его взглядом, а потом снова забрался поглубже в телегу и вернулся к своим сокровищам.
* * *
О, ангел мой! Ангел мой, ангел! И до сей поры тлеет, разливая нежное тепло, твой поцелуй на моем лбу! До сих пор ищу тебя взглядом в розоватом тумане уходящего сна. То и дело чудится мне край твоих лучезарных одежд – ухватиться бы за них и взмыть за тобою следом к Престолу… Устал я от бесплодных скитаний! Знать бы мне имя твое – я бы тебя окликнул. Неужто и впрямь тебя зовут Феодулом, как и меня, грешного? Или носишь ты имя Раймон? Не оставляй меня здесь одиноким! Дай хоть еще раз, пусть незримо, услышать, как разворачиваются гремящие крылья за твоей спиной…
Феодул безмолвно плакал, сидя в чужом, неудобном седле. Ноги сводило из-за коротких монгольских стремян – приходилось по целым дням сидеть, сильно сгибая колени. Проклятье, проклятье! Ангел мой, ангел!..
Далеко позади остались и греки, и страшный Батый, и лукавый Протокарав. Только монголы вокруг, только их ужасные плоские рожи, лоснящиеся от бараньего сала. В вечную ночь увлекают они за собой Феодула, на край земли, до самой их монгольской столицы Каракорума, откуда, по слухам, вообще не бывает возврата…
По грехам моим, несочтенным и неназванным! Дурень я глупый, неразумный, – отчего не спросил у сатаны, из каких сосудов пробую? Теперь вот грешник, пострашнее любого святого, а имени своей беды не ведаю. Кто только потянул меня за язык, кто совратил заговорить перед Батыем?
Батый сидел на длинной скамье, раскинув по щедрой, жирной позолоте шелковые халаты, семь штук, один поверх другого, и все разноцветные, а самый верхний – зеленый, стеганый. Темно-медные волосы, выбритые на лбу, у висков увязаны кренделями и обильно смазаны салом, а жадное лицо со слегка раздутыми ноздрями сплошь покрыто красными пятнами, как от гнева.
Афиноген, стоя на коленях, говорил и говорил что-то долгое о торговле, о ярлыках, о взаимной выгоде. Хан внимательно слушал бормотание полупьяного толмача, не сводя с Афиногена глаз. И вдруг возьми да и спроси, указав на Феодула: кто, мол, этот человек? Хотел было Афиноген ответить уклончиво: так, дурачок, приставший к каравану по дороге. Как Феодул внезапно выскочил вперед, бухнулся на оба колена, прижал к груди стиснутые кулаки и вымолвил страстно:
– Я – посланник великого папы Римского.
Ибо решил он по какой-то причине, что самое время выйти наружу тому, что монголы должны счесть за правду о Феодуле.
Тут Батый свел брови дугой и давай Феодула расспрашивать: что за посланник такой и где же послание. Немеющим языком плел Феодул небылицы, не всегда и сам понимая, о чем врет. Однако Батый слушал его с любопытством. И даже задал несколько вопросов о короле франков, желая проверить, насколько хорошо осведомлен посланник папы.
Феодул же вознамерился польстить Батыю и потому сказал так:
– Государь наш Людовик, господин мой и всех франков, – человек набожный и кроткий. Превыше жизни своей чтит он заповеди Господа нашего, а превыше всех людей на земле ставит свою мудрую мать. Рассказывают о нем еще такое. Когда ты, господин мой, как саранча, или, к примеру еще сказать, моровая язва пал на земли христианские, и опустошил Венгрию, и разорил Далмацию, и поработил Русию, и подошел уже к самым пределам короля франков, явилась тогда королева-мать к государю, сыну своему, и сказала ему об этом. Ибо видела в тебе великую опасность для всего королевства. А король отвечал ей: «Матушка, на все воля Божья. Или этот Батый уничтожит и самую память о нас, или рука Господня остановит его на наших границах…»
Батый внимательно выслушал толмача и захохотал, тряся косицами. После же молвил грекам и Феодулу:
– Ступайте покамест. Волю мою передам через яма.
И передал: Афиногену с товарищами дозволение вести торговлю в пределах Батыева царства (а оно – немалое!); Феодулу же – ввиду важности его дел – ехать в дальний Каракорум, к великому хану Мункэ. И толмача ему дал другого – хмурого, бледного и тощего, как подросток, далматинца, взятого в рабство еще двенадцать лет назад, во время того самого похода, о котором напомнил Феодул.
Запричитал тут Феодул, проклиная свою глупость, и подступился было к яму с мольбами: мол, нельзя ли как-нибудь переиначить? Почему бы, скажем, не оставить его, Феодула, при греках-купцах? Много ли худого оттого приключится, если не поедет Феодул в Каракорум? Да и какая радость великому хану в созерцании какого-то Феодула?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.