Текст книги "Джек, который построил дом"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Не понимаю, что за дела в выходной день, – Ада была недовольна.
Надо бы маникюр сделать. Она придирчиво, словно чужие, оглядела руки: ногти подровнять успеет, а лака в доме нет, разве что у Ксеньки попросить. Куда его понесло, интересно? Светлую юбку не брать, светлое полни́т.
«Дела» у него. Вот у меня дела – всю жизнь: работа, учеба, экзамены….Сколько ему лет было – десять, что ли, в ТЮЗ их еще водили? Десять… или девять? Она тогда к экзамену готовилась по теоретической механике, термеху. Сидела не поднимая головы… Брат с работы пришел: где Яник? Какой театр, д-д-дура, восьмой час! А ей некогда было на часы смотреть – завтра термех сдавать. Он один рукав пиджака снял, а второй не успел – побежал к ТЮЗу. То ли спектакль отменили, то ли перенесли… до того ли ей было – сдать бы завтра термех. Сын позвонил в дверь, а сам стоит и плачет.
…Капроновые чулки положить, несколько пар.
…И такой жалкий стоит, несчастный! Чего ты плачешь, спрашиваю, а он говорит: я боялся, что вы с Яшей волноваться будете. Такой сладенький! – за нас боялся, за маму свою; а теперь какие «дела»?
– Ты помнишь, какой он маленький был? – Ада повернулась к матери. – Сладенький такой, ласковый; а сейчас? Уже ничего сказать нельзя, огрызается. «Дела»… Какие у него дела, спрашивается?
…Клара Михайловна, по своему обыкновению, промолчала о том, какие могут быть дела у мальчика, которому почти двадцать два. Дочка ничего не замечала, Якову ни до кого не было дела. Только ее незрячие глаза видели, что происходит с Яником. Она помогала как могла: напоминала, что горячая вода «сегодня есть, и ванная свободна, ступай», и стирала рубашки, от которых часто стало пахнуть духами.
Сладенький… нет. Он в детстве был открытый, доверчивый. А как Аду ждал! Не хотел засыпать, несмотря на уверения, что «мама на работе, мама придет поздно». Услышав Адин голос, однажды вскочил с кровати, бросился к ней с ликующим криком: «Мама, мама!» Чем-то расстроенная, она с досадой отпихнула малыша: «Ну что тебе надо?!» Такое лучше не видеть, а Клара тогда на глаза не жаловалась… Яник долго плакал – обида больнее, чем ушиб.
Я помню его маленьким. Я и тебя помню ребенком, кудрявой девочкой с яркими глазами, почему-то ты любила затрепанный учебник астрономии: «Папа, почитай!» Он читал, а ты повторяла вслух звучные названия. И другое время помню, когда тебе не с кем стало говорить об астрономии – папа ушел на войну, сама я работала на заводе по две смены. Ты выросла, худенькая была, ходила в лицованном платье, помнишь? – я свое выходное довоенное перешила, – сверху вязаная кофта. Я приносила с завода миску, где в супе плавал размокший хлеб, а то котлета или рыбина. Пятилетний Яшка жадно втягивал жижу, а ты вставала из-за стола: больше не хочу, пусть он мое доест.
Пока дети маленькие, любить их легко; когда вырастают, ты превращаешься в источник раздражения, третьестепенный придаток жизни. Когда маленькие, боишься за детей, потом – детей: боишься помешать, перебить, спросить. А непослушное, глупое сердце толкается в груди, настойчиво велит: помоги, подскажи. Вот и сейчас Ада потерянно мечется по комнате, сама не своя: мальчик вырос, теперь он может оттолкнуть тебя, как ты в тот вечер – его.
Клара Михайловна повернулась к дочери:
– Что, Адочка?
– Ты не видела мой купальник?
И возмущенно выпалила:
– Парту я купила, я!
Сейчас она и сама в это верила.
Яков не любил бывать у Аркадия дома, но нередко приезжал к нему на взморье. Приходилось ждать, когда кончится тренировка. Все же понятней, чем футбол, думал он, сидя на скамейке. «Сейчас, это последний сет», – бросал Аркадий. Они приветствовали друг друга, словно позывными обменивались: «Здорово! Как ты тут?» – «А ты там как?»
В этот раз они устроились в новехоньком кафе «Под соснами», которое полностью соответствовало названию: вокруг стояли сосны, тропка между ними вела к морю. Пили коньяк. Аркадий перечитал отзыв оппонента.
– Ну сука. Ты его знаешь?
– Вроде фамилия знакомая. И как обтекаемо, да?
Оба склонились над листком. После высокой оценки научных достижений соискателя и «блестящего» оформления диссертации следовало главное: «…соискатель недостаточно обосновывает актуальность темы, что ставит под сомнение значимость приводимых выводов для современной науки… в то время как в свете решений… перечисленные публикации не отвечают требованиям, которые предъявляет современное состояние…»
– Сука, – повторил Аркадий. – Что теперь?
Оба знали, «что теперь». Другой оппонент был «свой» – однокурсник Гринвалдса; хоть отзыв еще не прислал, уже понятно, что панегирика можно не ждать. Если даже третий, который тоже пока молчит, расхвалит работу, то два больше трех; все. Через год можно будет подавать снова, если хватит пороху.
После коньяка захотелось есть. Яков уговаривал зайти в ресторан, но Аркадий спешил домой – завтра рано вставать: он работал в теннисном клубе, потом ехал на корт.
С вокзала Яков шел пешком, в памяти вертелась фамилия оппонента. Наверняка статьи попадались, хотя какая разница? На последней сигарете в памяти вдруг всплыла конференция двухлетней давности, куда они с Гринвалдсом ездили вместе, и завлаб продекламировал их совместный доклад; да черт с ним, у Грини представительный голос. А на банкете Яков подсел к той рыженькой в клетчатом. Она пила коньяк – умело пила, не пьянела, а только разрумянилась и стала похожа на ренуаровских пышных и легких баб; однако к концу вечера заговорила громче, часто повторяя слова «мой муж». Яшины ухаживания находились в той стадии, когда наличие мужа поблизости было совсем ни к чему. Рыженькая назвала имя: «Муся», – губы сложились в поцелуй. Она щелкала браслетом («муж подарил, а я боюсь потерять – он все время расстегивается»), Яков вызвался починить, но понадобились маникюрные ножнички, которые лежали, конечно же, в ее номере, где расстегивалось все, кроме браслета. Рыжая шельма продолжала лепетать о «моем муже», но воспринималось это как часть ритуала. Кожа у нее была… бархатная, хотя настоящий бархат Якову трогать не доводилось.
Наивно было бы считать оппонента Мусиным однофамильцем, усмехнулся Яков, а все остальное иррелевантно. На ренуаровскую красотку с бархатной кожей не держал никакой досады, только сожалел, что больше не пришлось этой кожи коснуться.
Как не было досады на Аркадия, хотя в лаборатории его не хватало, за эксперименты отвечал он, и без Аркашки все шло вкривь и вкось. Якову вопросов об Аркадии не задавали – ни для кого не было секретом, с чего это м.н.с. меняет академический институт на теннисный корт.
…Бросить все, рвануть отсюда как можно дальше, начать заново. Звали же в Т***, лабораторию давали, квартиру «в течение полугода, соглашайтесь!». Устроиться, перетащить Яника – там доучится.
Может, попытаться?..
14
В октябре погода взяла реванш за затянувшееся лето: тучи заволокли небо, ветер ожесточенно срывал с деревьев листья, часто обрушивался холодный дождь и лил подолгу, словно там, наверху, забыли выключить воду. Невозможно было представить, что пансионат «Лазурный берег» действительно существует – и трудно было забыть нарядные ковровые дорожки, затейливым способом сложенные свежие полотенца и маленькие вазочки с цветами в столовой. Было, наверное, что-то еще, потому что Ада первой спешила к телефону и предупредила Бестужевку, чтобы та сообщала, когда будут спрашивать ее. Ксения, только что выгнавшая второго мужа, закивала понимающе; Бестужевка произносила свое обычное «вас слушают», однако никто не просил Аду. Настроение ее, непривычно благостное и расслабленное после лазурного берега, сменилось обычным, отчего легче стало всем. Ада истово накинулась на новую статью, собиралась в командировку в Москву, хваталась за спицы с нанизанным остовом свитера… Звонил телефон, спицы замирали, потом снова приходили в движение. В коридоре Бестужевка педантично сообщала: «Вам не звонили, Адочка». Какое, спрашивается, ей дело?!
Ноябрь лютовал пронзительным холодом, и зимы ждали, как избавления: снег пойдет и станет легче. Так и случилось. Воздух сделался мягче, повеяло крепкой зимней свежестью. Лужи замерзли, как холодец в миске, только сверху вместо белесого сала лежал тонкий слой снега.
Южный человек, Клара Михайловна зябла, тепло одевалась – не хватало только застудиться в начале зимы, вот и докторша предупреждала: в вашем возрасте пневмония – враг номер один, берегите себя. Главным врагом Клара Михайловна считала катаракту, простуды не боялась, да и в очереди не замерзнешь. Люди стоят и гадают: привезли, не привезли? И если привезли, то донесет ли до прилавка разрубленное мясо продавец со строгим неподкупным лицом или можно расходиться? Между тем холод, в отличие от продавца, не мешкает. Скорее домой, вот только в хлебный зайти – Яша все с хлебом ест.
Она подходила к дому, когда навстречу, хохоча и толкаясь, из-за угла выбежала стайка школьников. Клара Михайловна с улыбкой смотрела на румяные лица, распахнутые пальтишки… Медленно двинулась дальше, но вдруг упала на скользком тротуаре, больно стукнувшись затылком. Она встала, подняла сетку, сокрушаясь: хлеб испачкался, надо будет обжечь его на плите, и вошла в дом. Обошлось, уговаривала себя Клара Михайловна; немного постою, вот так. Это ведь третий? – нет, второй… Можно сесть и прислониться к стене. Не застудиться… враг номер один. Она не могла найти ключ и позвонила. Бестужевка помогла снять пальто, лечь и кинулась звонить в «скорую». «Не надо, – четко выговорила Клара Михайловна, – отлежусь».
«Скорую» вызвали поздно вечером – Клара Михайловна начала бредить. Ей вкололи что-то в вену. «Крови не было», – с надеждой повторяла Ада. Врач угрюмо буркнул: «Лучше бы была», чего никто не понял, а доктор не объяснил. «Это же хорошо, что крови не было», – снова и снова говорила Ада, когда «скорая» уехала.
– Хлеб… – медленно выговорила Клара Михайловна. – Зеркало…
Рядом с кушеткой сидел Ян. Он машинально поднял глаза на зеркало, в котором отражался торшер и угол секции, частично видный из-за шкафа. Клара Михайловна видела, как в глубине зеркала появился неясный силуэт и начал приближаться, скоро обретя четкие очертания девочки лет восьми-девяти. Худая фигурка, закутанная в платок, из-под которого висели темные косы. Дочка? Нет, Ада никогда не носила платка… Девочка между тем подошла к самой кромке зеркала, махнула рукой и крикнула: «Уходи!» Какая дерзкая, подумала Клара Михайловна, стараясь отвести глаза от зеркала – было страшно.
– Ганик…
Она давно так его не называла. Вскочив, Ян увидел, как бабушка машет рукой, словно кого-то прогоняет, и его поразила маленькая эта рука, в которой когда-то тонула его детская ладонь. «Уходить? – громко переспросила бабушка, не сводя глаз с зеркала. – Сама!.. сама уходи. Мне…»
– Тебе в туалет? Пойдем, – Ян с готовностью привстал.
– Ганик, она меня гонит…
Он держал бабушкину горячую руку. В зеркале, куда она боязливо смотрела, было видно то же, что и раньше, но теперь маячила его собственная долговязая фигура. «Туда, – повторяла бабушка, – дай пальто. Мне надо уходить».
Ада заботливо расправила на вешалке материно пальто.
…которое Клара Михайловна больше не надела – ночью случился инсульт, и вмешательства других врагов не понадобилось.
На кладбище ветер носил снег, трепал волосы. С удивленным неподвижным лицом стоял Яков. Ян придерживал мать за рукав, она громко, бурно рыдала. В стороне, рядом с массивным памятником, стоял Аркадий.
В квартире хозяйничала беременная Ксения: что-то нарезала, разложила, звенела рюмками. Яков, с тем же удивленным, как у могилы, лицом, курил в углу. «Помянем Клару Михайловну, царство…» – начала Ксения и запнулась. Бестужевка решительно продолжила: «…Царствие Небесное рабе Божией Кларе», твердо зная, что для Бога нет ни эллина, ни иудея в том самом Царствии Небесном, которого, если верить ее ученой покойнице-матери, не существовало вовсе.
Ян выпил коньяку, и боль в желудке затихла. Ада не плакала, лицо горело неровными розовыми пятнами. «В принципе виновато домоуправление, песком надо было посыпать; мы должны пожаловаться!» – пылко заговорила жена Павла Андреевича, но поддержки не нашла. Никто не собирался жаловаться – только что похоронили человека, при чем тут домоуправление?.. Ксения собрала посуду, соседи разошлись. Аркадий несколько раз повторил: «Ну, держитесь», – и тоже вышел. Они остались одни. Комната, некогда разделенная Адой на четыре сектора, лишилась симметрии, хотя все оставалось на месте: кушетка, на которой спала Клара Михайловна, шаткий столик с будильником и очками, перекинутый через спинку стула халат, словно хозяйка торопливо переоделась уходя. Что и случилось на самом деле: она ушла, оставив троих детей – осиротевших, неприкаянных, потерянных.
Каждый укрылся в своей капсуле – общее горе не спаяло. Труднее всех приходилось Аде – все хозяйство легло на нее. «Какого черта, – в сердцах кричала она, – я должна на вас ишачить?» Яков молчал, но взрывался, натыкаясь утром на гладильную доску. Ян готовился к экзаменам – надвигалась зимняя сессия. Дома стало невыносимо. Не было слышно медленных шагов, осторожного звяканья тарелок, тихого бабушкиного голоса, когда просила достать что-то с верхней полки или зайти в аптеку за каплями. Любке не звонил – в это черное время не было для нее ни места, ни времени, ни… души.
И надо же – неожиданно столкнулся с ней по пути домой. «Была у подруги, теперь домой. Замерзла», – призналась она. «Чего проще – зайдем ко мне! Согреешься, кофе сделаю». Добавил, что никого нет – Яков с матерью на работе, бабушка… Сказал о бабушке.
Любка крепко сжала его руку. Держала и не отпускала. Помолчав, тихонько призналась, что очень хотела позвонить, а сама «вот как чувствовала, что тебе плохо». Чувствовала, но звонить не решалась: «Я же никого из твоих не знаю, я для них чужая». Внезапная встреча, Любкин голос и слова тронули так сильно, что Ян опустил глаза и долго закуривал на ветру… Стояли у дверей магазина, пока он не спохватился: «Пойдем!»
Дома было пусто, неуютно. Он усадил Любку в кресло, повесил пальто. «Неудобно все же, – обронила она, – вдруг твои придут… мама? Что ты скажешь?» – «А то и скажу, что не чужая; ты согласна?»
Любка давно была согласна.
– А Танька? – спросила.
– И Танька.
Какой же я недотыкомка, кретин. Это так просто, и… все женятся, что здесь особенного?
Скрипнула дверь. Ада сняла шубу и замерла при виде Любкиного пальто. Медленно, не спеша прошла в комнату.
– Знакомься, мать. Это Любка.
Высокая. Блондинка. Крашеная, конечно. Сапоги дорогие… И лицо хищное. Привстала и снова бухнулась в кресло. Хищница, сразу видно. Но почему сразу в дом?!
– Мы решили пожениться, – громко объявил сын.
Получив ответ на незаданный вопрос, Ада и бровью не повела.
– Решили? Хорошо.
Какая наглая. Прямо в глаза смотрит. Ада задыхалась от возмущения, видя, как Ян крутится около кресла, точно гарцует.
– Я кофе сделаю!
– Зачем кофе, сейчас обедать будем. У меня борщ. Иди погрей, он стоит на плите.
Любка насторожилась: нарочно услала на кухню, сама не пошла. Тогда лучше сразу.
– У меня ребенок, – она по-прежнему смотрела Аде в глаза. – Одиннадцать лет.
Ада подняла брови:
– Вот как, уже ребенок? Одиннадцать месяцев?
– Почему «месяцев»? – улыбнулась Любка. – Одиннадцать лет моей дочке.
Плевать. Пускай знает.
Нет, какая наглая; Ада задыхалась от негодования. Она еще гордится. На сколько же лет она старше? Если ребенку одиннадцать, это выходит… О-го-го сколько! Наглая, хищная, волевая.
Беседа прервалась обедом. Ян вопросительно поглядывал на Любку, переводил осторожный взгляд на мать. Обе были поглощены борщом.
– Очень вкусно, спасибо! – Любка встала. – Мне пора, наверное.
– Куда же вы спешите? Сейчас чаю попьем. А ты куда собрался? – повернулась Ада к сыну.
– Курево кончилось. Я мигом.
И хорошо, что кончилось, решила Ада, хотя в сумке у нее лежала пачка сигарет.
Уходя, Ян подмигнул Любке.
Сомнет она его, думала Ада, неторопливо собирая тарелки. Сомнет и раздавит. Она посмотрела на девушку.
– Любовь, значит?
«Ох и дура! Надо было с ним уходить», – запаниковала Любка. Молчала.
Ада продолжала:
– Вы подумали, какую жизнь вы готовите моему сыну? Как только университет окончит, он должен обложиться книгами и засесть за диссертацию. Я берегу его, даже мусор не даю вынести, пусть только наукой занимается.
Любка улыбнулась.
– Мусор я сама могу вынести, не хворая; дочка тоже по хозяйству помогает.
– Я вижу, что не хворая, – согласилась Ада. – Женщина вы взрослая… зрелая, – перед последним словом она сделала паузу, – сами должны понимать, что вы моему сыну жизнь испортите.
Теперь Ада не улыбалась. От этого Любкина улыбка казалась ей особенно наглой.
Любке больше нечего было терять – все потеряно.
– Как это я ему жизнь испорчу?
Ровный доброжелательный интерес, голос не дрожит; молоток, Любаша.
– А так, что он должен будет ишачить на вас и на дочку вашу. Чтобы вас обеспечивать. И на диссертацию у него не будет ни времени, ни сил; вот как.
Ада чутко прислушивалась, не стукнет ли входная дверь, но Любка сдернула с вешалки свое пальто и выскочила из комнаты, чуть не сбив с ног усатого толстяка.
Павел Андреевич удивленно смотрел девушке вслед. На лестнице Любка обернулась и бросила в закрытую дверь:
– А провалитесь вы! Жидовня.
После сессии Ян свалился с гриппом. Очень хотелось спать и пить, больше ничего. Не мог читать – перед глазами маячили повторяющиеся узоры какого-то сложного орнамента, помогал только сон. Он спал подолгу, жадно, без снов.
И будто «заспал» болезнь – выздоровел без лечения, без лекарств. Орнаменты пропали, мир обрел краски, осязаемые формы и запахи, захотелось курить. И пройтись, продышаться. Начал одеваться, когда Бестужевка позвала его к телефону.
Звонил Миха: вчера приехал, договорились встретиться «на нашей скамейке». Похудевший, с модной бородкой, он сразу потащил Яна к себе – день был холодный и неприветливый. Обрадовалась нянька, неожиданно расцеловала Яна, словно это он уезжал, а не Миха.
Миха спешил рассказать – накопилось много всего, давно не виделись. Ян сказал: «Бабушка… – и настроение скомкалось. – У тебя коньяк есть?» – «У мамани все есть». Открыли бутылку «Двина», помянули Клару Михайловну. Помолчали, после чего Миха сообщил новость: мать вышла замуж. За немца. Настоящего: к ним в больницу приезжала группа хирургов – делиться опытом, а теперь она собирается к нему в Росток. «Фашист», как шутливо называл его Миха, оказался славным мужиком, «а по-русски они все у себя в гэдээре секут, чтоб ты знал».
– И ты поедешь?
Миха долго крутил рюмку в пальцах.
– Я – видно будет. Окончить хочу в Питере. За три года немецкий подучу, приеду со специальностью и с языком. Не садиться же фашисту на шею…
Потом они на кухне ели горячий бульон с клецками, полный сочных кусков мяса.
– Да уж, не перловка, – Миха вытер потный лоб. – Я видеть ее не могу после армии.
– Тебе перловка нехороша, потому как не голодал, – строго сказала нянька. – В войну той перловке цены не было, то-то… Толченку будете исть?
– Картофельное пюре, – пояснил Миха. – Хочешь?
Хотел, конечно: бабушкиного, воздушного, любимого с детства. То, что делала мать, было несъедобным, она ругалась: картошка дрянь, из нее пюре не сделаешь. Как будто бабушка делала из другой картошки.
Миха сварил кофе и ловко разломал плитку на ровные шоколадные квадратики. Бутылка «Двина» почти опустела.
– Хотя… Может, я вообще на Север переберусь, – неуверенно протянул Миха. – Если мы все свалим в Германию, то как же нянька? У нее никого нет. Ни души. А я там все летние каникулы торчал, привез два альбома, сейчас покажу…
Каникулы заканчивались, он уехал через неделю.
…В комнате что-то переставили, продолжали жить бок о бок – трое, но не втроем.
Яков получил отзыв второго оппонента – как и ожидал, отрицательный, и сам отсрочил защиту. Все поняли: тяжелые семейные обстоятельства – смерть матери. Неожиданно, в разгар зимы, взял отпуск (тоже все поняли) и поехал в Т***, где были обещаны златые горы. Там Якова принял осененный славой академик, усадил напротив, гостеприимно предложил курить. Поискав глазами пепельницу, Яков сигареты не вытащил – так и сидел в непринужденно «отпускной» позе. Академик хорошо знал его работы и с оптимизмом заговорил о блестящих перспективах. Яша чуть не спросил о племяннике, но решил не пороть горячку. «А теперь в отдел кадров, и – продолжение следует», – маститый протянул руку. В отделе кадров он заполнил анкету, чем и закончилась его поездка в научный рай: продолжение не последовало вопреки авторитетному рукопожатию. «Вот и хорошо, – уговаривал себя Яков, ясно осознавая, что ничего в этом хорошего нет, – и хорошо. За каким чертом сниматься с места в какую-то тьмутаракань и начинать с нуля – рано или поздно подойдет очередь на квартиру, а новый эксперимент прошел удачно». Уговаривать пришлось недолго – вариантов не было, а виноград оказался зелен до оскомины.
Перед отпуском встретился с Аркадием. Побывали – «на дорожку» – в том самом кабаке, где вкусно кормили, и Яков споткнулся глазами на строчке меню: «Шницель “Как у мамы дома”»; не надо было сюда… Выпили коньяку; стало легче. Говорить не хотелось – на полжизни вперед не наговоришься.
…Яну вспомнился день, когда позвонил Саня и сказал, что подал документы. Как встретились у старого собора, зашли в «Синюю птицу» – огромное окно кафе выходило на площадь. Борода сделала Санино лицо не взрослее, а старее; он почти не улыбался. На вопрос «куда» снисходительно ответил: «В Израиль, конечно». После «Синей птицы» пошли к нему.
Друг женился еще студентом, они снимали комнатенку в Москве, где родилась дочка, как две капли воды похожая на мать – ту самую девочку, которую Ян много раз видел на фотографиях. Он не умел играть с детьми, хотя малышка пыталась вскарабкаться ему на колени; Саниной жены дома не было.
– Не кури, – попросил Саня.
– Зачем ты едешь? – спросил Ян. Молчать было неловко.
– Чтобы мои дети гордились тем, что они евреи. Чтобы выросли свободными людьми.
Так отвечают на докучливые вопросы.
– Но у вас только один, – Ян кивнул на девочку.
– Скоро ждем второго.
Помолчав, Ян спросил:
– Новые фотографии есть?
Саня помотал головой:
– Не до того.
Почему-то неловко было спросить до чего – давно не виделись.
– Слушай, давай прямо в субботу поедем… ну хотя бы в лесопарк! Поснимаем, я кучу пленки достал.
Друг снисходительно улыбнулся: «Только не в субботу. Шаббат». Он произнес непонятное слово торжественным голосом.
Из дальнейших объяснений Ян не понял ничего. Непонятная суббота, со своим уставом, который запрещено нарушать. Что сказал бы еврей Тео Вульф, часто приезжавший в институт по выходным?..
Поговорили мало и как-то неправильно. У Сани получалось, что только в Израиле можно быть евреем и гордиться этим. Яну не приходило в голову гордиться еврейством. Мозгами, талантом – это понятно, но гордиться тем, что ты родился евреем?.. Интересно, что мог ответить ему новый Саня, не похожий на прежнего, как суббота на шаббат? Он хотел свободы для детей, о себе не упомянул. Кто свободен? Вот эта насупленная продавщица в киоске, где он только что купил сигареты? Миха? У него, пожалуй, есть свобода выбора: Запад или Север. Или свободный человек – это тот, кто не задумывается, свободен он или нет? Если раб постоянно думает о том, что он лишен свободы, то он дважды раб: в жизни и в осознании своего рабства. Полный курс диамата с его «осознанной необходимостью» не поможет ему.
Время от времени они виделись – Саня ждал разрешения без малого три года, как в поговорке про обещанное. Прощаясь, отдал Яну несколько книг и его фотографию: профиль, сигарета в пальцах и дым, наполовину заслоняющий лицо.
Ян часто думал, как небольшой мир вокруг него пришел в движение, медленное пока движение: вот уехал Аркадий, собирается Саня; Миха «примеряет» отъезд. Яков еще не вернулся из отпуска – с надеждой намекал, что грядут большие перемены; движение, движение… Неожиданно захотелось поехать самому – хотелось еще раз увидеть город, который любил отец. Приходили письма от Иосифа, полные родственных заверений, звал в гости: «мой дом – твой дом», «ты мне как сын». Это было непривычно и потому тяготило: обильное застолье, родственники с незапоминающимися именами, длинные тосты. Вот если бы можно было бросить сумку в гостинице и пошататься с «Федькой» по холмам города, навсегда запомнившегося солнечным…
В годовщину смерти Клары Михайловны на могиле поставили памятник. Кусок мрамора обозначил место, где лежит бабушка. Камень – песок – прах. Или наоборот: от праха – к мраморной глыбе, которая увековечивает этот прах.
Ян смотрел на высеченные цифры. Выходило, что бабушке было восемьдесят два года, хотя он помнил: семьдесят три. В ее семьдесят три он узнал про гипертонию, научился чистить картошку, варить рис и купил в рыбном магазине тунца. Бегал в аптеку за глазными каплями – ему давали их без рецепта. С тех пор – и по сегодняшний день – бабушке было семьдесят три.
Родные и мертвые не стареют.
И вещи их не меняются – остаются прежними, знакомыми всю жизнь, даже если исчезают навсегда. Как бабушкино платье из шершавой материи, которое он помнил всегда.
Помнил, как бабушка, откинув голову, водила над дрожащим веком рукой с пипеткой. Как он раздраженно вскакивал: «Ну что же ты не сказала…» Как редко она просила что-то сделать и как много делала сама. Не «ишачила», а просто делала – тихо, незаметно, каждый день.
Ян представил, как в трех тысячах километров отсюда Иосиф и Гедали ставили памятник отцу, мраморную глыбу с цифрами. Отцу было пятьдесят шесть лет.
Яков появился последним. Все трое постояли у могилы; стемнело.
Бабушка и Урсула. Нет, не так: бабушка и была Урсула. «Человек не связан с землей, если в ней не лежит его покойник».
Связан – и значит, не может оставить их, недвижимых, отмеченных куском камня.
Оказывается, может.
Ужинать Яков отказался. Поставил на проигрыватель пластинку, сам отошел к окну. Слушал и курил. Гремел Бах. Яков повернулся к Аде и коротко бросил:
– Уезжаю.
Прижав ладонь ко рту, сестра испуганно уставилась на него.
Скупо, без интонации, брат описал вызов к завлабу, приглашение на конференцию в Англию, многословное сожаление: пойми, Яков, не успевают оформить документы, осталось три дня до начала. Он увидел дату на письме – месячной давности – за секунду до того, как завлаб накрыл его репринтом.
Не дослушав «Хорошо темперированный клавир», Яша выключил проигрыватель. Чего сроду не бывало.
– Все, – подытожил он. – Конец.
…До расставания с ним оставался почти год, однако любой конец есть начало, как это заметила слепая Урсула, и цифры на мраморе так же условны, как имя, ведь Урсула могла зваться Кларой или Бестужевкой (то бишь Анной Ермолаевной), как и случится через четыре года; имя так же условно, как время. «Время по кругу вертится, и мы опять пришли к тому, с чего начали», то есть к октябрьскому дню десять лет спустя, когда семья – мать и сын – получила разрешение на отъезд.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?