Текст книги "Долина царей"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Зачем она им это говорит. Они же не слышат.
Она замолчала внезапно и страшно, будто ей кто на горло петлю накинул и быстро затянул. Дышала ещё чаще, ещё безудержнее. Воздух ртом втягивала, глотала. Так пьют воду. Так, возжаждав смертно, едят снег.
Безумица. Бедная.
Я стоял совсем рядом, и потому я мог рассмотреть, как на морозе по-детски заплакала она: слёзы золотыми искрами катились по впалым голодным щекам, лицо чернело от копоти, от дыма, от боли, которою все болели, а она всю ту боль, я видел, безропотно, молча брала на себя, на узкие, тонкие плечи и грудь, в нежные дрожащие ладони, и тяжко ей приходилось, да не было у неё другого пути. И я видел, как глубоко, словно бы ребёнок после горького долгого плача, вздохнула она, и вот она вытолкнула эти слова, огненные, радостные, смиренные, тихие, навечные, родные:
– Любите… друг друга…
Неужели не внемлют? Никто и никогда?
Она снова выпустила этих Христовых, древних птиц в Мiръ, а никто не услышал её.
Люди все делали своё дело. Кто Адскую работу творил – бил, убивал друг друга; кто выпускал пули из ружья; кто подбрасывал хилые щепки и ветки в костёр, жалко, щемяще питая умирающий огонь; кто, стоя на коленях перед пламенем, громко рыдал, на молитву уже не было сил. Я понял: все эти люди ввергнуты во Ад, и я вместе с ними, и Блаженная моя. Адовой дорогой мы сегодня идём. А надо, сжав зубы, стиснув губы, пройти эту тропу из конца в конец. Иначе мы не поймём наше Время, а оно, уходя, прощаясь с нами, не поймёт нас. Накрытая горним светом, его призрачным колыханьем, стояла Юродивая, сверху вниз глядела на копошащихся, снующих по дну Ада людей. Растерянных. Одержимых гордыней. Мрачных и сильных. Нежных. Кающихся. Кричащих на всю площадь, а крика не слышно: его засыпает безмолвный, неотвратимый снег. Революция! Война! В небе наша мать Луна. А эта баба-пророчица – живая башня; с неё, с её верхушки люди всё сущее могли бы увидать, всю юдоль обвести её глазами, вбирающими радость и скорбь, поющими, сияющими. Но нет! Не хотели люди говорить с ней и видеть её. И не видели. Зря у костров до неба стояла она. Сама костёр, с воздетыми руками-огнями. Эй, жена, гори! Сгорай!
И тут я закинул башку, и глазами повёл, и ужаснулся: то ли видение, то ли явь – но небо горело над Юродивой, и надо мной горело, и над крышами, и над людьми, и над соборами, и над храмом Покрова, чьи главы в синие, лимонные да карминные тюрбаны горделиво обёрнуты были, и над площадными кострами, меж серых устрашающих танков целуясь и обнимаясь огнями; пылало всё живое и неживое, и я поражался тому, как может огонь царствовать везде и всюду, отныне и навсегда; полыхал Арбат, сыпала бешеными искрами Никольская узкая, тонкая улица-свеча, катилась нам под ноги горящая ярко-золотая река Тверской, дома в Столешниковом переулке трещали громче дров в осенней печи! Трубная площадь взлизывала огненными языками! Петровка дышала гибельным жаром! Страстной бульвар сгорал навсегда и, сгорая, кричал, воздымал обожжённые руки деревьев! И вот рядом, совсем рядом, обочь нас, грешных, огнём занялся по ободу весь сковородный, блинный круг великой Красной площади!
Так вот почему она Красная… я догадался…
Над нашими затылками, надо лбами, над нашими ликами, открытыми ветру и гибели, доверчивыми, беспомощными, голыми, полыхала площадь, стонала во пламени, и я как наново увидел родной, любимый храм Покрова – все луковичные главы его горели, каждая по-своему, одна синим огнём, цвета плаща Пресвятой Богородицы, другая золотым, инеем на морозе крест-накрест схваченным лимоном, третья красным китайским яблоком, четвёртая перламутровой, сетью со дна реки вытащенной и жестоко вскрытой перловицей, пятая бесилась, в разные стороны выбрасывая танцующие щупальца пламени, шестая тихо, нежной свечечкой сияла, испуская лесной брусничный свет; седьмая брызгала тысячью сумасшедших зелёных искр, будто кто молотом разбивал в выси крепкие ядра пустынных египетских изумрудов; восьмая улыбалась россыпями малины из Царского сада; девятая источала огнь прозрачный, алмазный, так снег сверкает под скоплениями звёзд в широком и страшном Белом Поле; десятая горела тёмным пламенем, мрачным, страстным, подземным, посмертным, а одиннадцатая глава собора, что возвышалась над всеми нами и заглядывала в очи Бога, пылала бездымно, чисто, ясно, восходила ночным Солнцем, и понял я – вот он, огонь Рая. Одиннадцатая соборная глава глядела прямо в Рай, его обоняла и осязала, зрела его, истаивая в непроглядных небесах от яркого счастья.
Барма сей храм возвёл; а где тот Барма сейчас?
Ах, волхв Барма, знаю я тебя, знаменитый ты зодчий, да пьяница горький, помню, как сидел я на площади в сугробе, скрючив ноги, обмотанный чугунными веригами, молясь тихо да беспрерывно, а ты ко мне с ватагою каменщиков твоих, нагло шатаясь, подбрёл! Вся братия в подпитии, только из кабака! Окинул меня пляшущим взором, зрачками перекрестил, а глоткой хрипло насмеялся, изглумился: «Экий же ты тут мохнатый юродивенький восседаешь, дух медвежачий!.. А ты грядущее умеешь ли предсказать?.. Што башкой мотаешь, я-то ведь знаю – старцы прозорливы!..» Друзья твои загудели, завертелись: «Да ну тя, Барма, пошто тебе твоё завтра ведать, Бог-то так положил, што никто, слышишь, никто не знает часа своего!.. Не знаешь и ты!..» Ты с локтей цепкие пальцы мужиков зло стряхнул. Присел на снег рядышком со мной. Меня за окровавленную, изгрызенную руку взял. Его рука горячо пылала, а моя, обляпанная запекшейся кровью, холодом жгла. Смотрели мы друг на друга. Вглубь зраков наших безотрывно глядели. Насквозь меня глазами ты, Барма хмельной, просверливал. А потом тихо, тише золотого карася, в чёрной озерной воде меж водорослей плывущего, вопросил: «Ну… што зришь… балакай давай…» И вздохнул я, и выдохнул зиму из себя, и опять вдохнул – будущую Войну.
…вижу Зимнюю Войну. Вижу, строишь здесь, на Красной площади, красный Божий храм. Одиннадцать куполов. Многоглавие это полыхает, сверкает, сыплет искрами. Камень, знаешь, тоже может гореть. Излучать свет. Бить огнём. Ударять в бубен неба. Бог везде. В камне, в реке, среди звёзд. Вот ты пьяница, а все укажешь, что и как, и каменщики расстараются, и купола храма твоего, дитятки возлюбленного, воссияют ярче Солнца, мощнее Красной Луны – густо-синяя, морская, радужная, ханским тюрбаном богато наверченная, златая, инда заморский заиндевелый лимон, сияющая мельчайшей чешуей на хвосте быстрого, на заре в реке играющего леща, и красно-медная, покрытая иззеленью старых времен, и ярчайше-алая, закатной алостью побеждающая цвет людской и звериной кровушки, и болотной зеленью, водорослевым малахитом вниз, в Адово задыханье, затягивающая, всасывающая в невозвратный омут, и усыпанная звёздным ошалелым хороводом, и облитая медовой лунной сладостью, и слепящая вспыхнувшими, растопыренными дерзко, оранжевыми петушиными перьями – да, все главы засверкают, и ты закроешь глаза от их сияния, как от Солнца, и воскликнешь: никогда я боле не создам такой великой красоты! Это же, людие, Рай, Рай я со товарищи возвёл на грешной земле! И услышит те слова твои наш Царь. И выйдет из терема навстречу тебе. И встанет, свет тебе заслонив и красоту твою Райскую грузным телом закрыв, перед ликом твоим. Процедит сквозь зубы: что сказал, смерд, повтори! И повторишь ты, ибо отроду горд ты и в сугроб от Царского гнева прятаться не будешь. И бросит тебе в лицо Царь: никогда боле не создашь?.. так не создай никогда! И набросятся на тебя, пьянчужка великий, Царёвы слуги, схватят под локотки, на снег повалят, выхватят кинжалы да живенько, скалясь и кряхтя, невзирая на лютые крики твои, тебе подо лбом глаза – выколют. И на снег бросят.
И собаки, собаки глаза твои съедят.
Захохотал Барма тут, от смеха аж заколыхался весь. «Што языком-то вяжешь!.. отзынь, юрод, отлепись!..» Оттолкнул Барма меня тогда, и свалился я в снег, а ватага подбежала да сапогами, валенками в бока, под рёбра да в живот меня лупила. Потом утекли. Растворились во снежных вихрях. Я провожал их взглядом. Взгляд мой бежал за ними собакой, лязгал по-волчиному зубами, вился пламенем головни горящей, из печи выхваченной.
Вижу тебя теперь, Барма. Сидишь на снежочке, равно как и я же. Да не на Красной площади, а близ иного Кремля, за спиной твоей косогор, дальше крутояр, а дальше – длинное, из косы небесной боярышни истекшее, лентие сине-серебристой, многорыбной реки. Изобильна земля наша! Множество зверья в лесах, густо рыбы в водоёмах! Бабы хлебы пекут, оладьи жарят! Яблоки да вишни самоцветами наземь по осени валятся! Всё тебя, калека, не бойся, сердобольные бабы прокормят. Слепенькому милостыньку подадут. С голоду не помрёшь! Мы – нашим людом – живы!
А теперь, уж не узришь, храм Покрова жарко горит. Вопит огнём! Голосит, поёт, волчьим пламенем воет! Огненные длани к народу тянет! Спаси, мол, народ, сохрани! А что народ может? Что – мы – можем, если судьба пристигнет?!
На громадной, растопыренной площадной ладони стояла эта простоволосая баба, простирала голые руки к людям, готовым к Войне, и рады они были за правду и за Царя погибнуть, за небо родное, за землю родимую, а за что же ещё воевать, Господи, и рад был я вместе со всеми, в воинском строю, уйти туда, где ждали гибель и дым, да во имя Времени, что ребёночком родится и будет взахлёб, радостно и яростно жить, когда нас не станет, – а баба всё стояла, и всё кричала, и голос её нёсся над толпой, и широко подо лбом, как у коровы, стоявшие очи её излучали безумье любви, блестели слезами любви! Всё больше становилась она, живая и смертная, вечной любовью, ибо видела – не удастся ей остановить смерть, и уже всё равно, кто положил им, смерти и Войне, здесь быть, ведь Бог распят и воскрес и улетел на небеса, а мы-то тут, на пылающей площади, среди танков и гаубиц, по колено в крови, по колено в снегу! Глядела баба на людей зверино раскосыми глазами, а потом глядела на меня. Вселенский огонь шёл стеной.
Вот оно, Всесожжение. Вот Всемiрный Пожар. Вот он. Я вижу его.
Гул взвихрился, поднялся бешеной спиралью вверх, к ночному небу, ввинтился в россыпи звёзд. Звёзды, сёстры наши, летели пулями, свистели. Косые глаза женщины наблюдали конец света, царство огня. Жар усиливался. Я не мог дышать. Огонь опалял ресницы и брови. Шкура на плечах моих затлела. Босая баба сделала шаг ко мне. Быстро, крепко обняла меня. Будто прощалась со мной.
– Господь храни тебя. Ты под крылом. Бедный, милый блаженненький. Шкура-то на тебе медвежья. Сын ты медвежий, я знаю. Грамоте умеешь? Начирикай пёрышком гусиным, что здесь видал-слыхал. Огнь я успокою. Я слово знаю. Огнь меня любит. Он меня слышит. А ты? Ты слышишь меня?
Я задыхался в её внезапных объятиях.
– Да.
– Любимая земля. Родина. Погибнуть не должна. Не может. Запомни. Запиши. Кровью запиши, коли чернило не добудешь. Как на Войне будут умирать родные люди, помни. Мiръ не казнят на плахе. Мiръ выживет. Ты его спасёшь. Царь наш его спасёт. Да что там Царь! Нынче один Царь, завтра другой! Народ. Народ его спасёт. Помни! Наш народ. И больше никто. Ты и есть народ. Я народ. Спаси Мiръ. Ты сможешь. Ты юрод. Лишь юроды, во все времена, спасали Мiръ. Нарисуй внутри себя сначала гибель Мiра, а потом его спасение. Так и будет.
Я сцепил худые голые мои руки на её спине, страшно горячей под мешковиной, что нещадно, мощно рвал северный ветер.
– А я вдруг не смогу!..
Она все крепче, бесповоротней стискивала вокруг меня руки. Прижимала меня к себе, будто я и вправду был дитёнок несмышленый.
– Сможешь. Я вижу. Я всё вижу.
И я всё крепче, безумней сжимал её в кольце замёрзших рук моих.
– А я почему же не вижу?!
Я почувствовал её улыбку щекой, скулой, горячей шеей.
– Ты и не должен. Ибо ты делатель. Ты просто делай, и всё. Делай и молись. Юродивое дело угодно Богу.
Она разжала руки так быстро, я и не понял, как, когда.
Толкнула меня в голую грудь.
Шкура разошлась на груди, обнажился крест наперсный мой.
И она тоже рванула холстину; мелькнули молнией ключицы; высверкнул на морозе ярко-синий нательный крестик, бирюзовый. Бирюза саянская, наша, таёжная. Меня на морозе жаром обдало. Я понял, кого напомнила она мне, её коровьи, широко стоящие под высоким лбом глаза цвета неба в солнечный зимний полдень.
Мою мать. Марину.
– Ты…
Она взяла в пальцы бирюзовый крестильный крест, другою рукой схватила мой, приблизилась, крестики переплела. Мохнатый верёвочный гайтан и мою тяжёлую медную цепь. Тесно друг к другу прижала. Сжала в кулаке. Я снова слышал её горячее дыхание. От неё исходил запах спелых яблок и чёрной смородины.
– Вот. Видишь. Да. Так. Это наша клятва. Наше соединение. Крестами – целуемся!
Разорвала переплетённые кресты. Ветер ударял её в голую грудь. Бирюза ярко светилась на смуглом обветренном, розовеющем на морозе теле крупной, бешеной ночной звездой.
– Уходи!
– А ты?! Пожар идёт! Сгоришь! Вместе сгорим!
Она отступила на шаг. Её босые ноги прожгли в снегу тёмные зверьи следы.
– Останусь тут. Усмирю огонь. Если вдруг что, не страшись. Улечу. У меня крылья. Там, за спиной.
– Где…
– Ничего не боюсь. Смерть мою узнаю в лицо. А пока она не пришла – я бессмертна. Я бессмертна, слышишь?! Пуля – моя. Огонь – мой. Нож и петля – мои. Голод – мой. Весь на свете смертный ужас – мой. И весь праздник – мой. И ты – мой. Ты моя жизнь. Мы с тобой ночным небом повенчаны.
Босая повернулась, ветер взвил её густые перепутанные волосы пшеничным флагом, глаза сверкнули васильками, и я увидел за её плечами, за лопатками, два прозрачных крыла, они дрожали, тихонько шевелились, перья по ним струились, вспыхивали и гасли, светились и истончались и опять небесной волной набегали, и я закрыл себе рот ладонью, глядел на крылья, и шёпот сам выходил из меня и сам уходил далёко в горящее ночное поднебесье.
– Ангелица…
Она опять улыбнулась, и теперь я видел улыбку её.
Это была не улыбка, а Солнце во славе лучей. Лицо её воссияло, я видел такое светило однажды в моем Раю. Свет её лица катился в небесах и по земле, и я благословлял его безмолвно и радовался, что протянула она мне улыбку свою, как хлеб голодному.
НА ЛИТIИ СТИХИРЫ, ГЛАСЪ ПЕРВЫЙ:
Иже по благодати Божіи, даннѣй ти, преблаженне Василіе, яко премудрый художникъ, основніе положивъ вѣру, добродѣтельми на гору безстрастія возшелъ еси, мракъ, и мглу, и бурю отразивъ, премудростію вышнею весь облеклся еси, на высоту возшедъ, къ свѣту преложился еси. И въ народѣ живый, яко въ столпѣ пребывая, и ничтоже восхотѣвъ міра сего, ниже на тѣлѣ твоемъ что отъ тлѣнныхъ носивъ, Ангелы удивилъ еси и человѣки ужасилъ еси, бѣсы посрамилъ еси. И нынѣ во свѣтѣ пребывая со святыми Ангелы, моли спастися душамъ нашимъ.
ФРЕСКА ВТОРАЯ. ЦАРСКИЙ ПИР
Вся свобода будет тогда, когда будет всё равно, жить или не жить.
Ф. М. Достоевский, «Бесы»
(РИСУНОК В КНИГЕ ЖИЗНИ:
ГОРЯЩИЙ СВЕТИЛЬНИК НА СТОЛЕ, СРЕДИ ИЗОБИЛЬНОЙ СНЕДИ)
ПротивостояниеНу что, Красная моя Луна. Висишь надо мной, над моею бедной головой. Патлат я и кудлат, а всё туда же. Гляди, Красная Луна, как иду по московским сугробам, по мостовым и обочь широких дорог, по кочкам и буеракам, проваливаюсь в ямы. Плох тот путник, что в яму не проваливался, а всё по ровному-ровнёхонькому гордо шёл. И Москва моя нынче не такая, так тогда была, ещё вчера. Непроглядна чернота за спиной! В заспинное Времечко не всякому дано оглянуться. Взгляд там утопает, ум плавится, как железо в кузне.
Иду по Москве босиком. Кругом новьё, а я всё такой же. Иду босиком, и железо, мраморное подземье и оголтелые вопли молоди ложатся мне под ноги, тычутся под руки, под грудь. Благословенья просят? Многого хочешь, юрод! Не понял, как изменился Мiръ! И ты его обратно не перелепишь! Не сотворишь, каким он был и каким ты его любил!
Ангелица прилетела: к беде.
Хвостатая звезда посреди неба бесится – к горюшку народному.
Да ты тут ещё, Красная Луна, в синем дёгте туч торчишь.
Вся облита кровью, залита кровушкой твоя сковорода. Нет ничего ужасней. Задеру башку да гляжу тебе в рожу. Круглый красный лик. Глаза, нос и рот. Страх глядеть. А ещё страшней догадаться: тебя, тебя сей лик отражает.
Знаешь что, Луненька-Луна алая? К небу приговорённая, зарёй казнимая? Я скумекал. То не ты на меня из поднебесья глядишь. То Диавол на меня глядит. Жив Диавол на свете, да ведь и Бог жив. Оба – живы. И оба – нами – на земле – друг с другом – сражаются.
Диавол убивает тех, кто хохочет над ним.
Я шёл и шёл туда, куда ходить не надо мне было, да нельзя было идти никому: в Кремль. Переступать порог власти разрешено только во сне. Да то простому смертному. А я не прост. Нет! Не прост! Я же юрод. Мне – поперёд всякого человека на земле – дозволено. Ибо я, Юродивый, жил прежде всякой наималейшей жизнёшки на земле; я таился в камнях, по ним потом поползут гибкие гады; плескался в солёной тёплой воде, лишь завтра в ней поплывут, заискрятся амёбы; глядел со дна морского, где зарываться в древний песок, засыпая, станут трилобиты. Почему юродство впереди всей жизни бежало? Только ли потому, что юрод не просто зерцало Бога, а он себя пред Богом – никчёмным зеркалом разбивает?
Тайну сию никто мне не открыл. Я её и сам знаю. Изначально. В крови моей течёт-струится.
Вот подошёл я, пройдя все улицы бетонные и створы железные, к земляно-красной кирпичной стене. Кремль! Он. Знавал тут каждую гордую башню. Постоял немного. Подышал ветром. Надо бы войти через Боровицкие врата. Открыты! Люди могут тут гулять, меж собой о том, о сём балакать. Людей наблюдает Царская охрана: люди добрые, а торчат средь них волчьей ягодой и злые. Хищь везде. Всюду тьма. Не избыть.
Подходит ко мне страж. Погоны на плечах. Рот сжат в тонкую нить. Каменный лик; неужто воздух вдохнёт и слово изронит?
– Кто ты есть, босяк?
Я вздохнул шумно. Улыбнулся во весь рот, широко.
– Василий!
– Что значит Василий? Так просто – Василий?!
– Блаженный я Христа ради!
Страж онемел. Глядел на меня, на шкуру на плечах моих тёмную, медвежью, с прядями липкими, засохшими, на морозе инеем осолёнными, на мои босые, в цыпках, ноги. Потом голову поднял и сердито засмотрел мне в глаза.
– Почему у тебя зрачки красные? Как у зверя? А?!
Улыбка не сбегала с лица моего.
– Потому что я нынче на небосводе зрел Красную Луну.
– Ишь! Луну! Красную! А сейчас-то белый день!
Да, денёк был весёленький, лучистый, сплошной снежный праздник, снежные городки стояли впереди и сзади, один такой городок я безжалостно, нагло перешёл вброд, порушил его голыми ногами, снеговые башни коленями да локтями расшвырял, а городишко тот, видать, детки возвели, да повторенье точь-в-точь подлинного Кремля, вот башня Набатная, вот Боровицкая, вот Кутафья, вот Спасская. Из снега слеплены. Я разрушил, смеясь, негодяй, генерал уличный, а и сам по весне снежный Кремль растаял бы.
Синева льётся, лбы и плечи заливает! Небо ножом Солнца вскрыли, и синяя густая кровь хлещет! Прямо на наши затылки, темечки! Глаза в синь вонзаешь – а они в ней тонут, вязнут! Вмешивает синь нас, живых, в себя!
В Богородицын плащ – да чтоб не дышали – как младенчиков, заворачивает…
– Да я сквозь облака, солдат, зрю!
– Я не солдат! Я офицер!
– Да всё одно солдат! На Войне мы все солдаты!
– А ты, Василий, видать, не солдат! А бродяга нахальный в шкуре зальделой! Куда стопы направляешь?
– К Царю!
Страж сложил губы трубочкой и изумлённо присвистнул.
– Фью-у-у-у-у-у! Эка хватил! К Царю! А выше не метил? К Богу, к примеру?!
Я всё улыбался, и щёки мои от длинной улыбки сложились на морозе напряжённой, застылой гармошкой.
– Так я и так уже у Бога за пазухой! И там сижу, и на тебя нынче оттуда – гляжу!
– Экий безумец! – Я видел, мое юродство начинало стражу нравиться; он решил поразвлечься. – А ты, безумец записной, что умеешь делать? Фокусы Царю показывать будешь? Или что получше?
Я решил говорить правду.
– Я вижу будущее, солдат. Расскажу Царю нашему грядущее. Близкое и далёкое.
– Пророк, что ли?!..
Он удивлялся, злился, сомневался, бегал по снегу глазами, соображая.
– Ты сказал.
– Ты сказал, ты сказал!.. Разговорчики – отставить!.. Ах, чёрт, а где эта твоя Красная Луна?.. Небо – синь, аж глаза выжжет… а ты – Луна, Луна…
Пока он шнырял зрачками уже не по земле, а по слепящей небесной голубизне, я радостно сел в грязный снег. Скрючил ноги. Подсунул под себя ступни, чтобы собой их согреть. Предсказанья посыпались из меня, будто я был снеговое облако и щедро сыпал серебряным, сонным снегом будущего. Я тянул руки к громадной, уходящей далеко и высоко в небо белой колокольне, церковные окна со скрипом и лязгом отворялись, из них вырывалось древнее красное пламя; я издали успокоительно, нежно дул на него, как на великанскую свечу, и красный огонь тут же угасал.
– А мне, мне-то, юрод, попророчествуй хоть чуток!.. Мне-то хоть какую тайнишку открой!..
Я видел, страж хочет получить от меня доказательство могущества моего.
А может, он просто – хочет – будущее – узнать?..
– Изволь! Поведаю! Великий мусульманский хан вторгнется в пределы Руси. Зимняя Война разгорится, заполыхает на всю стонущую Русь и на все страны ближнего Западного Торга. Запорожская Сечь вся поляжет от незримой отравы, и молчать будет выжженная невидимым ядом широкая земля, плодоносить не будет, и тот, кто появится там, мимохожий или с целью вожделенной туда стремящийся, потеряет здоровье, от боли задохнётся, упадёт на землю, рёбра будут вздыматься, как у лошади, павшей в бою. А после и жизнь утратит. Восточный каган на крылатой железной птице прилетит, скалясь, вторгнется в русскую исконную святость, станет зверствовать, животы разрезать крестом, глотки рассекать, лить в рот расплавленный свинец, и люди, таково мучимые, будут даже крика боли лишены, ибо перейдён будет порог боли, а распахнутся двери небытия. Нет, не Сулхан-Гирей! Не Махмет-Гирей! Не Субудай! Инакое имя будет носить! А вот наш Царь как воцарился – так тут я и явился пред ним, Блаженный Василий, в поте и в мыле! Вот, видишь, крючу пальцы обмороженные, пою песни настороженные! Пусти меня, солдат! Пусти к Царю! А иначе я сам, мыслью да волей, врата отворю!
Я видел: страж не знает, что и сказать. Рука его к кобуре на боку потянулась.
Хочет покончить со мной разом. Хочет пристрелить. Чтобы не поднял я, смутьян, великую бучу в людьми и Богом хранимом дворце.
Я упал на землю. На живот. Растянулся на снегу. Раскинул руки и ноги. Превратился в живую голую звезду на покрове истоптанного людьми и лошадьми, изрезанного железными повозками наста. Замер. Застыл и страж. Я услышал щёлк передёрнутого затвора. Стал громко, горько, восклицая жалобно, плакать, стал молитвы читать, что знал и что не знал, и те, что не знал, а сразу, вновь я рождал, огнём на губах горели, – а люди, мимо идущие, медленно плывущие, задыхаясь, бегущие, завидев и заслышав меня, дивясь и страшась, быстро крестились и бормотали: ох, Юродивый в Кремль явился, что-то, знать, будет, беда-горе; большое горе, видать, воспляшет среди нас, и чёрная беда устроит Адский праздник на Москве.
И, лёжа на снегу, распластанный, стреляй не хочу, я так плёл языком:
– Беда, да, беда пробьёт! Куранты захлебнутся!.. Огонь неистовый нахлынет с небес! И всё-превсё в том пламени сгорит! Храм Воздвиженья воспылает первым! Китай-город языками безбрежного костра в небеса взовьётся! И Кремль, Кремль ведь тоже заполыхает! Так пылать будет – в иных странах узрят! Дворцы Великих Князей обратятся в жжёную пыль, в гаревой прах. Медь расплавится и рекою польётся. Людям жидкое железо ноги обнимет, и, стеная, упадут люди во Ад на земле. Вопли скрестятся над головами, слившись в единый вопль. Кулаки взметнутся к небу, сжимаясь в единый кулак. Многие проклятья повиснут чёрным вороньём под пологом грозы, став единым проклятьем! И я, я, Василий Юродивый, вам прореку тогда: не кричите, а веруйте, маловерные! Лики закиньте к небесам! Руки обожжённые воздымите! Видите там, в зените, красную стрелу?! Кровавая звезда хвостатая! Вестница боли! Летит ко Красной Луне! Прямо во всевидящий глаз ей метит! То знаменье я прочитал у Бога! Вам, слабые духом, его изъяснил! Имеющий уши да слышит!
Я поднял лицо от грязных потёков талого снега. Я снег прожёг телом моим и сердцем моим.
Я небо прожёг хриплым криком моим.
И люди стояли вокруг меня, грудились, сбивались в кучи, как больные пчёлы, кто крестился, кто смеялся, кто проклинал, кто плакал, но никто не уходил с заметённой снегом кремлевской дороги, а всё больше народу подходило, и слушали меня, и переставали блажить, и затихали, и молчали, и, безмолвно плача, обращались в слух.
***
Почему я здесь?
Почему я лежу на снегу, а вокруг меня удивлённая, исхлёстанная будущим горем живая толпа, и детей матери за руку держат, ещё не обожжённых Зимней Войной, а где-то уже гибнут, сгорают дети в её беспредельном, жадном огне; и старики стоят молча, изморщивая видавшие виды, сходные с корой дуба лица, а ведь там, далеко, гибнут старцы в великом пламени злобном, глядя на утраченный кров, на родимый дом, лежащий в головнях и руинах.
– Ты! Пророк! Что брешешь!
– Заместо ужаса – радость бы людям, дурак, подарил!
Я встал на колени. Потом поднялся с колен.
Потом поднял над толпой костлявые, голые руки мои.
– Я юродствую ради вас! Пророчу ради вас! Чтобы прозрели вы! Чтобы я в вас откликнулся, через года, через тысячи лет! Вам ваше время родное! А через меня, как через линзу живую, узрите все времена, и они вам станут – родными! Земная ось повернётся…
Рядом с моею босой ногой всплыл смоляной сом чужого сапога.
– Ну вот что. – Хриплый голос стража звучал мрачным покоем, погребальным медным звоном. – Отведу я тебя, так и быть, к Царю. Народ вот соврать не даст, отведу. – Он обвёл рукою в кожаной перчатке людей, что толклись вокруг меня, беззвучно хохотали, как в цирке, утирали ладонями слёзы. – Не всё тебе тут, на снегу Кремля, ручонками махать, толпу потешать. Давай распотешь и Царя. Он у нас любит необычное. Кто тебя знает, может быть, дар у тебя. Может, ты и вправду пророк! Распознать тебя надо! Раскусить! Как орех, разгрызть! Может, и правда пользу принесёшь! Царю! Стране! Народу!
Он выкрикнул: народу!.. – и народ, услыхав своё имя, стал пятиться, удаляться, расходиться, растекаться, исчезать на солнечных тропах, за тенями деревьев, в оснежённых кустах и подземных переходах, в закоулках и памятниках, в надгробиях, куполах и небесах Кремля.
***
Страж тихо и строго, осторожно ступая по снегу в тяжёлых, натертых ваксой сапогах, шёл впереди. Василий брёл сзади. Время от времени страж оглядывался, и тогда Василий замедлял шаг, а то и останавливался, и, задрав бороду, осьминогом качавшуюся в толще зимнего ветра, вопрошал:
– Думаешь, струшу, сбегу?
Страж махал рукой и опять шёл вперед. Снег хрустел сухим хворостом, вороны важно перелетали с ветки на ветку, деревья бешено, просяще сучили голыми ветвями, воробьи хлебными крошками рассыпались под ногами. Сапоги и босые ноги всё шагали и шагали, всё вперёд и вперёд.
Василий взялся рукой за грудь слева. Постоял. Сердце билось слишком громко, тяжко.
Страж обернулся.
– Ну, что застыл?
Подкрался к Василию осторожно, неслышней кошки. Лишь хрипенье снега под пятой выдавало шаг. Василий смотрел вниз, себе на голые ступни, военному на сапоги.
– Отдышусь.
– Плохо тебе?
– Одни хлопоты тебе со мной, солдат.
– Офицер я! Лейтенант!
– Видел ли ты, солдат, Красную Луну?
– Что-о-о-о?! Ты опять?!
– Погляди нынче ночью в окно. Спать не ложись. Изучай небо. Небо – это Книга Жизни. Важное там можешь прочитать. Что было, что есть и что будет.
– А ты что, посвящённый? Всезнайка?! То-то голяком по морозцу шастаешь! Видать, знаешь, как добиться славы и денег! И одёжки тепленькой, шкур богатых, башмаков заморских! И как в железной повозке роскошной по Москве разъезжать! Что встал?! Ногами шевели! К Царю, пред светлые его очи тебя приведу! На потеху! На развлечение! Шуруй!
Страж зашёл Василию за спину и резко, сильно толкнул его между лопаток. Василий еле устоял на ногах. Побрёл, загребая снег ногами-костылями. За ним, по следу его, россыпями чёрственьких корок ржаных скакали весёлые воробьи.
Теперь Василий вышагивал впереди, а офицер ступал сзади, ворчал:
– Красная, брешешь, Луна!.. Ну, красная, пусть красная, а какая, хрен, разница, просто высоко не выкатывается в небеса, а низко ползёт, красная черепаха… мерцает сквозь многослойный пирог воздушный… у меня по астрономии двойка была, так я ж ничего и не смыслю в небесных телах… в лучах света, и как они там, чёрт, скрещиваются и разбегаются… рефракция, туман, вспышка, двойные звёзды, пульсары, проклятье, кольца Сатурна… лунные моря-океаны… чёрт разберёт все эти премудрости… А чтобы Луна – Кровавая?.. да нет, такого видом не видывали, слыхом не слыхивали…
Офицер бормотал несвязно, как хмельной, только из трактира, мужик. Василий шёл. Люди, гуляющие в заснеженных садах Кремля, изумлённо, беспокойно оглядывались на странную парочку: кривоногого военного в мундире, при наградах, в расстёгнутом плаще, и на босого сумасшедшего, в накинутой на плечи медвежьей шкуре, а под шкурой голые телеса, глаза горят ярче свечей во храме, руки страшны и костлявы, из-под меховины чёрными чудовищными гусеницами ползут чугунные вериги, обнимают грудь и живот безумца: во сне приснится – испугаешься, на кровати привскочишь и благим матом заорёшь.
Я знаю, нельзя тянуть время. Надо не ползти, не идти, а бежать. Надо прийти к тому, кто тебя не ждёт. Надо предстать перед ним смело, будто ты – это он, поменять вас местами. И разинуть рот, и предупредить того, кто не ждал тебя ни в этой жизни, ни в будущей, о Великом Ужасе. Предупреждён – значит вооружён.
Последний снег гляделся, как первый. Давеча Солнце припекло, он подтаял, пополз, зажурчал, а чуть мороз усилился – землю жестоко схватило льдом, а с небес опять повалила на глазах густеющая белизна. Темнело быстро. Страж и Василий подошли к терему. Высокое крыльцо, каменные столбы с искусной резьбой: тяжёлые виноградные гроздья, разлапистые листья. Василию показалось – в холодном воздухе запахло виноградом, пустыней, солью моря, молодым вином. Он втянул ветер ртом и носом и закрыл глаза. Так стоял.
– Что замер! Ступай!
Оба подошли к белокаменному крыльцу. По ступеням вразвалку спустился охранник. На плече у него, на расшитом алыми шёлковыми звёздами кафтане, сидел сокол, поводил глазом, прищёлкивал крючковатым клювом.
– Кто такие?
– К Царю-батюшке пожаловали!
Охранник сощурил прозрачно-серые, светло-стальные глаза. Прищуром расстрелял пришедших.
– Вон отсюда! Отдыхает Царь!
Страж выпрямил спину, сдвинул ноги в сапогах. Погоны горели красным и синим светом. Тулья фуражки заиндевела и отсвечивала серебряной парчой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?