Текст книги "Долина царей"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Это особый человек! Не человек, а зверь!
– Я уж вижу, – хохотнул сокольничий. – Зверь он с какой стороны? С переду или с заду? Ах-ха!..
– Он всё чует. Нос сунет во времена – и времена мыслью проницает! Такой дотошный! Сам про себя бает: пророк, мол, я. Ну, я ему на слово поверил! И ты поверь! Если человеку ни во что не верить, как же жить на свете!
Сокольничий сошёл с крыльца, переваливаясь уткой с боку на бок, подкатился к Василию. Василий смотрел вдаль. Через горы Времени. Бороду его радостно трепал и рвал ветер.
– Какой Царь, ночь уж скоро…
Василий медленно повернул к боярину голову. Пронзил взглядом. Сокольничий залепетал путано, как спросонья, как пьяный.
– Темнеет… небо-то чернеет ваксой… на клочья рвётся… неистовое небо, яростное, наше… Не отдадим… умрём за него… Чёрные лоскутья… ах, бородень у тебя знатная, бродяга… ветер как рвёт её, и сейчас всю вырвет… а ты, брат, видал Красную Луну?.. Я – сегодня – видал… она вон там стояла… глаз круглый, рыбий, громадный… глаз человечий, штыком выкололи, на снег швырнули… а получилось – в зенит… И мёртвым глазом, кровищей залитым, на нас на всех глядит… глядит… А глазница кровавая пуста… а где она?.. где тот череп, лик обесславленный?.. где…
Боярин молодой бессильно прикрыл глаза, в синих сумерках брык – и свалился в снег ничком. Сокол вспорхнул с его плеча, сделал над ним круг и взмыл, полетел радостно и ширококрыло в сумрачный, рваный ветром траур холодного неба.
Василий переступил через бездвижное тело сокольничего, офицер обошёл его, как кострище, оба поднялись по ступеням крыльца, и, прежде чем толкнуть кулаком дверь в Царский белокирпичный терем, обернулись назад и посмотрели на всё, что оставляли позади: никогда боле не будет такого дня, и такого вечера, и такого широкого, на пол-Мiра снега, белой зальделой реки, гуляющих и воркующих людей-голубков, то под ручку идущих, то в поцелуе замерших, а после ласки хохочущих, и такого Царь-Колокола, и такой Царь-Пушки, и таких погасших, меж деревьев замёрзших гирлянд, и таких домов-сундуков, и таких скворешен-шкатулок, и таких кремлёвских котов, с зелёными круглыми глазами и железными когтями, сидящих на Солнце важными сфинксами, и их, таких, точно таких, как сегодня, здесь и сейчас, больше не будет, не будет никогда.
И посмотрели на них они сами из уходящего дня.
И посмотрели они на самих себя, уходящих в ночь.
И переступили порог Царских палат.
***
По лестнице поднимались. Слуги Царя пялились на Василия, он шлёпал босыми ногами по драгоценному цветному паркету, и с его ног стекали грязь и влага, пачкая отполированные сандаловые плашки.
– Кого за собой тащишь?!
– Тс-с-с… он объясняет небесные знаки…
– Такие людишки являются на землю раз в тысячу лет!..
Это Красная Луна восходит раз в тысячу лет. И восходит она, и начинается голод повсеместный. И гибнут люди от мора всеобщего. И землетряс объемлет горы и долы, и нет спасения от гибели всеохватной. А я что. Я просто служу Тебе, Господи. Синему, звёздами расшитому небу твоему. Невестиному снегу Твоему. А боле и ничему.
А Царь? Зачем тут Царь?
– Доложите о нас!
– А как доложить?
– Скажите, офицер из кремлёвского квадрата эс-сорок-пять сумасшедшего привел!
– Сумасшедшего – не к Царю! Безумцев – в больницу! В своем ли ты сам уме, офицер!
– Да говорю вам, это необычный дурень! Редкий экземпляр! Он… он…
Почему они все тут, вся прислужная толпа, внутри жарко натопленного терема, в зимних одеждах? В шубах, тулупах? Шапки меховые, ушанки, треухи под подбородком лентами завязаны. И все напуганно в окна глядят.
– Вон, вон она! Красная Луна!
Я остановлю его. Остановлю Зимнюю Войну. Его генералы не поведут войска туда, на Запад, к морю, к россыпям винограда в лощинах. Я оборву его приказ, как нить.
Василий, стоя посреди огромного зала, закрыл глаза. Вокруг него по сводам потолка, по широким льдинам-стенам бежали росписи. Завивались в кольца, расходились кругами цветастых ярких хороводов: вот девка – красная смородина, вот баба-малина, вот три бабы-коровы, а вот тигрица из-за ёлки выходит, и с ней тигрятки выпрыгивают, а вот… вот…
Медведица. Моя медведица. Ведающая и мёд, и яд. Смертью – меня – помнящая. И я её кровью – помню. Она могла быть моею матерью. А моя мать её убила. Когда убиваешь живое, что, кто рождается взамен?
Он слышал тряску земли, грохот и гудение поездов, напролом несущихся под землёй. Никогда они не вырвутся на свет. Стоял, задыхаясь. Меж туч летел красный глаз, выхватывал из жизни всё, что надлежало убить, из смерти всё, что жить приговорили запоздалым приказом. Он видел железные повозки, тысячами несшиеся по городу взад, вперёд, наискосок, они катились и сшибались, и из их искорёженного нутра охающие и ахающие люди вытаскивали окровавленных собратьев, и лица, залитые кровью, повторяли лик Красной Луны. Он зрел, люди перебегали дорогу в неположенных местах, в запрещённых, и толпа заходилась в крике, и железные повозки испускали гудки, похожие на истерические вопли. Безумен град его древний! Да не безумней его самого!
– Армагеддон имя тебе…
Так она звала его. Она. Блаженная.
Я тоже так теперь звать его буду.
Вот и окрестили железного младенца.
Красная Луна взошла над высокой красной башней; её хорошо было видно в огромное стрельчатое окно терема. Все, кто толпился в зале в шубах и тулупах, протянули к Луне руки и повалились на пол. На колени, на животы. Ползли. Руки складывали просящей лодочкой. Орали недуром.
– Царь наш! Царь, батюшка великий! Владыка Полумiра! Славься! Господь тебя спаси и сохрани! Славься и царствуй и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!
Дверь в стене, сплошь покрытая росписью густой травы и изобильных полевых цветов, открылась, чуть скрипнула, потом издала короткий сдавленный деревянный стон, и порог переступил ногой, обутой в изящный красный сафьянный сапог с узким, будто живым и нюхающим пространство носом, расшитым жемчугом и сердоликами, человек с бородатым-усатым надменным ликом, и другую ногу в другом богатом сапоге через порог презрительно перенёс, и себя всего через порог перевалил, и пред ним тут же все ковром полегли, живым, пугающимся и восторгающимся, дрожащим, потным ковром из плеч, спин, рук, затылков и вздрагивающих бёдер, и торчащих пяток, и гнущихся в раже поклонения шей.
– Царствуй и сияй!
И только Василий один стоял пожарной каланчой, возвышался надо всеми, на колени не валился, на пузо не ложился, стоял молча и печально, лоб его морщинами пошёл, будто после отлива прибрежный мелкий песок, и сквозняк в палатах Царских не гулял, а незримый и нечувствуемый ветер Васильевы космы вздувал и трепал, и слишком коричневой дубовой корой гляделось его угрюмое, со сжатыми в острое лезвие губами, иссечённое долгим страданием лицо, и слишком глубоко прорезал нож Времени его обветренные, избитые дубиной мороза кроваво-ржавые щеки.
***
Люди всё лежали на полу, а Царь увидал стоящего Василия, впился в него взглядом – да взгляд из него так и не вынул.
– Ты безумец? Мне про тебя сказали!
Василий молчал.
– Отвечай, когда Царь говорит с тобой, смерд!
Василий молчал.
Царь повёл рукой, и, как грибы из-под земли после дождя, выросли ухватливые, поворотливые слуги, быстро, толчками да шипением, подняли народ с половиц, угнали за настежь раскрытую дверь. Палата опустела. В ней остались только рассерженный Царь и мертво молчащий Василий.
Я узнал тебя. Я в жизни моей уже видел тебя. Узнаешь ли ты меня?
– Ну, так. Чем дольше ты молчишь, чем страшнее наказанье тебя ждет. Эй! Имени твоего не знаю. Разевай рот! Пошто так меня презираешь, губёшек не разлепишь?!
Василий раздул ноздри, рот его дернулся.
– Василий меня зовут.
– Василий. Так. Понятно.
Царь по гладкому разноцветному паркету не торопясь, аккуратно переступая заморскими изысканными красными сапогами с пятки на носок, подошёл к ему.
– Василий? Тоже Царь, значит? Только Царь улицы? Площади? Мусорных ящиков? Заваленных хламом задворок? Что молчишь?
Царь спрашивал тихо, да грозно.
Василий вздохнул. Внутри себя он уже всё, всё сказал Царю, что должен был сказать. А теперь надлежало всё это произнести вслух.
И он даже не представлял, как будет давить на плечи, на сердце эта близкая, суждённая речь.
Надо, надо это сказать. Не взвешивай каждое слово. Просто дыши. Выдыхай. Он всё равно не поверит тебе.
Он спокойно, медленно рассматривал Царя. Чуть ниже его ростом. В военной форме. Погоны ярко, павлиньими перьями, горели в полутьме палаты. Генерал. А погоны будто фосфором намазали, так сияют. Дышит часто, тяжело, будто бы бежал по дороге, убегал от кого-то страшного, неотвратимого, и вот добежал домой, и вот ворвался в покои. Лицо жёсткое, деревянное. Рот плотно сжат. Усы, борода старательно подстрижены: придворный брадобрей расстарался. Василий молча изучал его, а он молча изучал Василия. Два человека сошлись, глядели друг на друга. Вот она, жизнь: ты живой, и он живой. Вы оба пока ещё живые.
Лицо Царя исполнено решимости. Решимость жить. Решимость драться. Решимость побеждать. Красная Луна висела над ним в небесах, но он на небо не глядел. Ему нужнее была его воля. Раздвоенный подбородок говорил о глубоко, в недрах духа, спрятанной жестокости. Мужчина не может не быть жестоким: так считает Мiръ, к жестокости привычный. Василий повёл глазами вверх, и прозрачные глаза Царя, цвета холодного озера в солнечный осенний день, серо-голубые, ненастные, заволокнутые туманом и предчувствием первого снега, копьями зрачков насквозь проткнули скорбные зрачки Василия и гулкий призрачный ветер у него подо лбом.
– Ну что? Так в молчанку и будем играть? Лицо твоё измождено. Много ты страдал. Ночь надвигается на родную землю. А ведь Святая наша земля. Не всё Иерусалиму быть святу. Ты исходил босыми стопами всю Москву. А ещё в каких градах-весях побывал? Что про людей наших хорошего сказать твоему Царю можешь? Ты устал, но ведь и я устал. Мы оба устали. Нам обоим надо пожалеть друг друга. Я перед тобой не играю в Царя. Власть, это напускное, наживное. Как и деньги. Мы ими дорожим. Лелеем их, голубим. Но вот что странно. Мы не дорожим миромъ. Мы всё время начинаем войну. Ты знаешь о том, что Зимняя Война всё-таки началась? Я не хотел! А она началась сама. Я палец о палец не ударил. Но отвечать врагу придётся, и кашу придётся расхлёбывать. Юрод, ты ходишь по снегу, а на деле живёшь в небесах. Что шепчут тебе созвездия твои?
Василий переступил с ноги на ногу.
Царь глядел на его босые грязные, красные ноги.
– Я не астролог твой, Царь, и не придворный провидец твой. Я не умею читать по звёздам. Моя служба Богу состоит в том, что я, закрывая глаза, вижу Время. А Время, знаешь, Царь, материя такая… странная. Скользкая, летучая. Вырывается из-под мысли, из пальцев. Бабочка. Знаешь, как улыбка с уст срывается? Да, вот как бабочка, печально летит, улетает. Прочь. Заливают её слёзы. Это Время. Я его зрю, слышу, чую на ощупь. На вкус. Вдыхаю.
– И чем оно пахнет? Кровью?
Мгновенно лицо Василия помрачнело. Почернело. Царь понял, что сплоховал; он боялся спугнуть юрода; он чувствовал, дело тут нечисто, и нельзя этого голого придурка просто так из терема отпускать; закусил губу, усмиряя себя, излечивая от нежданной вспышки гнева. Слишком рядом лежал гнев, на ладони, в углах рта, в перевивах потрохов, а вот всепрощение моталось в небе, недосягаемое.
– Сядем, пожалуй. Эй! Слуги! Принесите халаты, тёплые покрывала!
Царь хлопнул в ладоши. Вбежали люди. В руках они тащили полосатые атласные халаты, кафтаны, подбитые собольим мехом, накидки, сшитые из бесчисленных горностаевых шкурок. Василий, видя такое расточительство и такую игру в роскошь, в россыпи рухляди, а на деле – выхваление безудержной охотничьей жадностью-жестокостью, отвернулся от жаркого мехового великолепия.
– Не надо мне твоих шкур, Царь. У меня – моя есть.
Он кивнул на грязную, свалявшуюся медвежью шкуру у себя на плечах.
Царь, осердясь уже по-настоящему, выхватил из рук у ближнего слуги беличий длинный кафтан и насильно напялил на Василия. Василий решил не сопротивляться, стоял, послушно растопырив руки. Руки торчали в прорезях рукавов, а сами рукава ниспадали до полу, расшитые крупными яхонтами и смарагдами величиной с голубиное яйцо. Голые грязные ноги высовывались из-под беличьих пол, пальцы крючились в судороге. Стыдился площадной юрод никчёмной роскоши такой.
Рядом сейчас стояли они, Царь и Юродивый. Василий видел затылок Царя. Он чувствовал себя летящей фигурой на иконе, и они оба, Царь и он сам, чудились Василию тенями на иконописном клейме; клейма, на коих намалёваны события из жизни святого либо преподобного, по ободу иконы текут; передвигаются потемнелые квадраты; тихо светятся; и там, внутри, в их ночном свечении, они оба, нынешние, сиюминутные, навеки спрятаны.
– Садись. Вон диван.
Царь указал пальцем на обитый атласом цвета зари широкий диван.
Сам крупными шагами подошёл и сел. Пружины зазвенели. Царь хлопнул ладонью по обивке рядом с собой.
– Давай! Не робей!
Василий шёл к дивану, будто реку по льду переходил.
Перешёл Время. Уселся рядом с Царем.
– Ну? Опять молчишь? Неразговорчивый ты.
– Ты, Царь, – Василий уперся зрачками в лоб Царя, – тоже не особо любишь языком мотать.
Помолчали оба. Царь обернулся к раскрытой в ночь двери.
– Эгей! Нам сюда яств, да повкуснее! Рыбы красной! Осетрины копчёной! Кизила спелого, ананасов резаных, сыра с плесенью… вина французского! Шабли! Нет, лучше аргентинского! Или того, ну, мне вчера привезли… люди мои прилетели… с острова Тасмании!..
Люди, улыбающиеся во всё лицо, в колпаках с бубенчиками, в розовых атласных халатах и вышитых нежным золотом тюбетейках, внесли на подносах чернёного серебра кисти синего, покрытого сизым налётом винограда, тонко порезанную севрюгу, осетровую икру в маленьких хрустальных вазочках, и чайные ложки с витыми позолоченными ручками торчали в ней. Винные бутыли возвышались древними башнями. Вавилон должен быть разрушен, а мы где? В Армагеддоне?
– Армагеддон, – тихо произнес Василий, – это Армагеддон.
Царь держал в руках виноградную гроздь и озорно, как пацанёнок, скусывал с неё чёрно-синие приторные ягоды.
– Что?.. Что ты сказал?..
– Армагеддон. Град Армагеддон. Ты в нём живешь. Ты в нём правишь. И ведать не ведаешь, что завтра тебе придется с ним расстаться.
– Как это расстаться?! Я что, помру?
Царь расхохотался, бросил виноград на поднос, схватил кусок осетрины и затолкал в рот. Жевал. Жмурился от восторга.
– М-м-м-м, превосходно закоптил мой друг Анатолий!.. Коптильня для красной рыбы – это, брат ты мой, высочайшее искусство! Я-то вот ему не обучен. А мастерство не пропьёшь. И совершенству, ну, ты догадываешься, небось, предела нет. А ты-то что не ешь ничего? Ведь наверняка оголодал! В героя играешь? Брось! Никто тут тебя не съест! Я – не хищник! Я – просто Царь! А ты – мой гость! Вот и всё! Всё так просто! Жри!
Василий протянул руку к подносу, будто ею проткнул густые облака, взял витую ложку за ручку, как рыбу за хвост, зачерпнул икру и сунул ложку в рот. Положил ложку на серебро, она зазвенела.
– Благодарствую, Царь.
– Что так мало вкусил? Ешь вдосталь!
– Не буду. Слишком красиво.
Царь тихо засмеялся. Отломил от пахлавы липкую щепоть.
– Не привык ты к прекрасному, к сладкому. Ну да ладно. Расскажи лучше про себя. Про то, как ты дошёл до жизни такой.
Царь обвёл рукой воздух вокруг Василия.
– Изволь, владыка. Я обычный человек. И обычным ребёнком рос. Так мне казалось. Мать моя знахарка деревенская была. Травы в Сибири собирала. На медведя мы с ней ходили. И медведицу – убили.
– Медведицу?.. Мать?.. С медвежатами?..
– Так вышло. Не суди нас. Голодали мы. Медвежат спасли. Да, знаешь, в детстве я начал предчувствовать неизбежное. Перед тем, как прийти великому горю, беде всеобщей, я зрел на небесах таинственные письмена. Не мог я разгадать эти символы. Не понимал, что они означают. Тогда не понимал. А подрос – и стал понимать. Кто мне это понимание дал? Бог? Или Тот, Кто стоит за Его спиной? Вечный вражина Его? Я обучился разгадывать звёздные узоры, складывать кресты из лучей и ладить охотничьи стрелы из алмазной ночной сутолоки. Я в себе силу ощутил. Огромную, Царь, силу. Не знал, что мне делать с ней. Не мышцы силой наливались; не мозг мой лопался под выгибом черепа; эта сила гнездилась глубоко во мне, там, где я перетекал в то, что было в Мiре до меня. Каждый из нас состоит не только из собственных телес, но из плоти, крови и духа тех, кто жил на свете до тебя. Вот ты, Царь! Ты – тоже из прежних людей сложён. Не хочешь об этом думать, знаю. Я учился видеть Время. И я видел его. А Время видело меня. Мы видели друг друга. Мы друг для друга были – зеркалом.
– Зеркалом?..
Царь посмотрел в лицо Василию, как в зеркало. Искал там отраженье свое.
– Время то заслоняло мне мою жизнь, то раздвигалось передо мной снеговой занавеской. Я-то знал: нет Времени. Цифирь, буквицы… всё стремится остановить Время, и никогда не может. Его не втиснешь во знак. Призрак оно. Улетает, чуть вздохнёшь и помыслишь о нём. Оно есть, и его нет. И мы одни сидим, и сами на себя в зеркало глядим. Вот Война. Она гремела сто, тысячу лет назад. И сейчас идёт. Вот человек. Дитя рождалось сто, тысячу лет назад. И теперь рождается. И впредь будет рождаться. И умирать. Любовь, ненависть, ужас, боль – всё было. И всё есть. И всё будет. Так где же разница? Всё же вечно. Выходит так, Времени нет? А что же тогда течёт, и длится, и мучит, пытает нас – вместо него? Вот ты, Царь. Ты веришь, что Время есть?
– Я в Бога верую, во Христа, – тихо и сердито сказал Царь.
Виноградная кисть лежала на его ладони чёрным котёнком.
Он смотрел на ягоду, и волнами боли покрывалось его ухоженное лицо с гладко выбритыми щеками, с золотым руном бородки, обнимающей скулы.
– Я тоже, Царь, верую во Христа.
– Странный ты, непонятный юрод. Зачем ты послан мне? Не бойся меня. Я не прикажу тебя казнить. Все вокруг преступники, обманщики. Я вижу, ты чист. Вижу, хочешь мне важное сказать. Говори!
Василий исподлобья глянул на Царя.
– Хочу! И скажу. Царь, почему опять началась Зимняя Война?
– Да она и не прекращалась. Она идёт всегда. Всюду. Необъявленная и без видимых причин.
– Необъявленная… и без видимых… причин… Есть причины у Войны, Царь.
– Есть? Открой!
– Ты знаешь их.
– Нет!
– Ты окружен у себя в тереме народом, Царь. Тут тучи людей. Они копошатся, жужжат, бегают, ползают, валяются у тебя в ногах, корчатся под твоими плетями. Завтра они умрут. Ты ли их умертвишь, смерть ли иная за ними придёт, правда одна – их не станет. А ты будешь. Тебе мнится, ты будешь всегда. И это хорошо. Человек не помышляет о смерти, когда живёт, ибо не знает часа своего. Но пропадаешь ты тут, в тереме твоём, иной раз от великой тоски. И тогда ты бьёшь в ладоши и вызываешь шутов. Скоморохов. Закадычных друзей. Пьёшь с ними коньяк, ешь сёмгу и кефаль. Танцуешь, играешь на белом гладком ящике с натянутыми медными струнами. Гонишь прочь тоску. А она не уходит.
Царь скривился. Сжал ягоды в кулаке. Виноградный сок закапал на паркет.
– Всё так. Правду говоришь. Но зачем мне твоя правда?
– Царь! Ведь и Зимняя Война – тоже правда. Ты меня заловил, и ты на меня надеешься. Кто я тебе? Думаешь, я тебе вечное Царство и безсмертное счастье напророчу?
Царь отбросил раздавленную ягодную кисть.
– Да!
– Ты так нуждаешься в вечности? Тебе мало быть смертным человеком? Хочешь безсмертным стать?
– Да!
– Станешь!
– Неужели!
– Для этого нужно один лишь шаг сделать.
– Говори!
– Останови Зимнюю Войну!
Царь резко, стрелой, поднялся с дивана. Набычась, стоял перед Василием, злее сторожевого пса.
– Безумец!
– Ты же знаешь, я безумец.
– Преступник!
– Если я закон преступил, казни меня.
– Ты… – Царь прислонил перепачканную тёмным ягодным соком ладонь ко рту, к щеке, к подбородку. На гладкой чистой коже щеки отпечатались кровавые пятна. – Я-то сам не раз закон преступил! Да, грешен человек! Но если человек на благо родины его трудится и не изнемогает – велик он, а не грешен! Чист и ты, сумасшедший! Слушай, где я видел тебя! А ведь точно видел! Рожа твоя мне знакома до страсти! А вот скажи мне, ты любишь Родину?!
Зачем он меня об этом спрашивает. Меня, русского человека. Плоть от плоти Родины моей.
Василий тоже встал. Глядел на Царя горько, внимательно.
– Любому моему ответу ты не поверишь, Царь.
– Я ничему и никому не верю! А тебе, юрод, поверю!
Василий опустил голову, и густые его космы упали с затылка на изморщенное лицо его, на грудь, на висящие вдоль тощего тела тяжёлые руки-кочерги.
– Люблю.
– Я тоже люблю! И любовь мою на выделку ей неразрушимого щита – обращаю!
– Значит, Царь, ты хочешь смертью победить смерть.
– Да! Так!
– Войной победить Войну.
Царь хотел воскликнуть: да!.. – но некто невидимый мощной рукой заклеил ему готовый к воплю рот.
– Войной… победить… войну…
– Так все думают. Так все верят. У людей один путь. Стреляют – давай стрелять в ответ. Задумался ли ты, Царь хоть раз один в жизни твоей, почему люди воюют? Почему начинают они Войну? Убивают друг друга? А рядом с воинами и других людей, и детей, и стариков, всех, кто чувствует и мыслит, радуется и плачет? Тот, кто умер, девять дней реет над собственным телом, озирает любимое место, где жил и страдал. Сорок дней посещает родных и, стискивая незримые руки над ними, скорбящими, плачет вместе с ними. А потом исчезает душа. Куда? Задумался ли ты хоть однажды, куда она улетает?
– Нет.
Василий видел, как Царю с трудом далось это «нет».
– Ты не раз хотел задуматься об этом. И в этот миг всегда велел принесть тебе на расписном подносе заморский коньяк и хрустальный бокал. Тебе наливали услады в дедов зимний хрусталь, и ты пил. Забывался. Забывал. Война казалась тебе необходимым условием жизни. Ты не мог от неё убежать, но ведь и она тебя не покидала. Ты поднимал когда-нибудь бокал, великий Царь, за то, чтобы ты никогда не умер на Войне?
Царь молчал.
– А за то, чтобы никто и никогда больше не умер на будущей Войне?
Царь молчал.
Василий сцепил во смуглом костлявом кулаке прядь длинной зимней бороды.
– Впервые испросил у тебя твоего повеленья остановить Зимнюю Войну. Другого раза может и не быть!
Царь повернул голову и поглядел в окно. Его профиль лег на ночное синее стекло бледной ледяной скульптурой. В палату вошел прислужник, в руках он держал поднос, на подносе стояла бутылка и две искрящихся рюмки красного хрусталя.
– Царь, ты владеешь мысленным приказом?
– Нет. Просто время пришло.
– Какое?
– Выпить за военное счастье.
Прислужник, горбато склонившись, разлил коньяк по длинноногим рюмкам. Царь ухватил рюмку за ножку, приподнял и стукнул о другую. Тихий печальный звон разнёсся по палате, умер в дальнем углу, там, откуда глядели дикие, дивные росписи: молодец в красном кафтане срывал с зелёного изумрудного древа алое яблоко, протягивал девице, а девка заслонялась широким рукавом, рукав трепал ветер, девка хитро, тонко улыбалась из-под рукава, из-под синего небесного сарафана босую ногу зазывно выставляла.
Василий осторожно взял наполненную зельем рюмку. Он глядел на роспись.
– Что же, великий Царь. Давай выпьем за счастье военное, сокровенное. Вот у тебя на стене Рай наоборот: не Ева кормит яблоком Адама, а Адам Еву. Парень обхаживает девку, а не девка парня. Может, так оно и было в Раю-то? А потом парень соберёт мешок, взовьётся на коня и ускачет на Войну. Опять на Войну. Война-то всегда! Нет от неё избавленья! О каком же счастье тут речь, а, Царь? Где оно зарыто? Где покоится? Где пирует, празднует?!
– Пирует… празднует…
Царь поднял хрусталь. Древесно-коричневый коньяк плеснулся, капля пролилась, покатилась по золотной вышивке Царского кафтана чистой слезой. Пока Царь выпивал рюмку, Василий тихо поставил свою на поднос.
– Не пьёшь с Царём?!
– Не гневайся, Царь. Слишком многие гневались на меня. Не уподобляйся им.
– Я – выпил! Я – не умру на Войне!
– Не умрёшь.
– Мужчины воюют не только потому, что Родину защищают! А ещё и потому, что им Бог велит убрать с лика земли лишних людей!
– Царь, зачем ты врёшь сам себе? Ты сам себе разум и рот обматываешь прозрачным, поддельными жемчугами унизанным, кружевом лжи. Чем чаще лжёшь – тем гуще язык твой и разумение твоё ржавчиной покрываются! Сохрани себя! Спаси себя! Ты же наместник Бога на земле! И ты же не безумец, как я! Ты – мудрец! Только безумцы призывают всеобщую гибель на головы насельников родного государства. А мудрецы то государство спасают! Руками заботливыми, громадным объятием от вьюги кровавой закрывают его! Грудью любви заслоняют его!
– Брось. Заткнись. Лепечешь, как дитя. Негоже мужику таким рохлей быть. Цари, полководцы спасают государство именно тем, что – полки в атаку ведут! Да, люди ложатся наземь, деревьями падают, корни в крови из земли выворачивая, в страшной схватке! Да за спиной Родина остается! Её – спасаем! Ею – молимся! Ею – исповедуемся перед грядущим! Грядущее единое нас поймёт! А не ты, полоумный, юрод!
По лицу Царя тёк сердитый пот, брови сдвинулись, дёргались, на скулах вздувались железные желваки. Он цапнул бутыль, плеснул себе коньяк, да мимо: напиток разлился по подносу, выплеснулся на пол, запахло остро, пряно, пьяно.
– Смерть…
Василий стоял прямо, как солдат в строю.
– Смерть на Войне. Не избежать её. А не думал ты, Царь, что военная смерть стоит денег? А деньги эти отсчитывает на неё – жизнь? Жизнь-война… жизнь – Война…
– Что зыришь? Как я пью?! И что?! Два мужика собрались и пьют. Обычное дело! И я, между прочим, погибших в недавнем бою моих родичей – поминаю! И всех незнакомых, неизвестных солдат – поминаю! А ты плетёшь языком миротворные речи! Мvро, мнишь, изо рта твоего по губам твоим польётся! Сейчас! Держи карман шире! Трусов в войсках наших не держим! Взвод, рота, батальон, дивизия – все смельчаки! Все изготовлены, взращены убивать врага! А те, кто канючит, плачется, вроде тебя, те а ну-ка, прочь пошли! Вон пошли! Вон!
Василий отступил на шаг.
– Я уйду, Царь. Я не скажу тебе больше про деньги. Не скажу про твоих мертвецов. Да ты больше не пей. Не охмуряй себя давленым виноградом. И меня не прогоняй так скоро, жестоко. Кто тебе ещё правду скажет о Войне?
– Не хочу ничего слышать! – Царь схватил недопитую бутыль, припал к горлышку, глотал жадно, как взалкавший в пустыне. – Замкни рот на чугунный замок! Война! Война! Гадкая! Дрянь такая! А ведь нужна! Нужна! Без неё – никак! Самолёт мой будет завтра снаряжён. Я снова прыгну туда! В этот чёрный, дымный Ад! В грохот и огонь! Я не хочу! Да, это правда! Не желаю! Но я военачальник! Я должен быть там, с моими генералами! С войсками моими!
Василий сделал шаг к Царю и тяжело положил костлявые длинные руки ему на парчовые плечи.
– Чтобы отдать новый приказ – идите в бой, сражайтесь, умирайте! Умрите все, во имя жизни! Уничтожьте вражеских солдат, во имя торжества родной армии! Так, скажи, Царь? Ведь так?
– Так!
– А иного приказа ты отдать не можешь?
– Юрод! Мерзкий! – Царь ударил Василия по рукам, и руки Блаженного опять плетями повисли. – Гадёныш! Что мелешь! Разве ты военный человек! Ты же ничего не смыслишь в Войне! Ты только смерть в её нутре красном, взрезанном, видишь! А не видишь, дурак, что она – жизнь рожает! Война – баба! И в пелёнках боли и страха она нянчит – великое Солнце! Война – это не юродово дело! Не суйся! Я Войной занят! Не ты! И никогда занят не будешь! Никогда ты, голопузый, голопятый нагоходец, воевать не будешь! Солдат в атаку не поведёшь! Примолкни!
Зачем он так страшно кричит. Криком правды не добьёшься. Ни от себя, ни от меня. Ни от Бога. Ни от кого на свете.
Царь бил глазами по Василию, будто камни бросал в него, Василий глядел на Царя спокойно, светло, как вышедши из храма после молитвы.
– Знаю я, Царь, чего ты хочешь, воюя.
Царь аж визгнул, так взвизгивают пойманные в капкан звери, нелепо взмахнул рукой, задел початую бутыль, она опрокинулась и покатилась. Царь шагнул к Василию, и бубенчики на носке его колдовского сафьянного сапога зазвенели.
– Да что ты ко мне пристал?! А если ты мне надоел, как горькая редька?! И я велю тебя сей же час – выгнать! Вон! С глаз долой! И забуду через миг! Всё запамятую, как ты тут разглагольствовал о том, чего ведать не ведаешь!
Василий не тронулся с места. Стоял, будто нагие ноги его столбами вкопали в паркет, землёй присыпали.
Он смотрел на Царя, плыл во сне-яви, качаясь, на льдине по синему холодному морю, а Царь с берега глядел на него, прищурясь, из-под руки, глаза ладонью от дикого потустороннего Солнца заслоняя, и долго, долго, провожал его взглядом. Всю жизнь.
– Я всё ведаю. Всяк человек знает то, чего другой, даже если сильно возжелает, не узнает никогда. Врачи на Войне режут тела людей. Вырывают их у смерти. А иных не спасают. В смерть провожают: со старательно зашитыми ранами, со смазанными маслом ожогами. Царь, я вот такой врач. Только я врачую не тела, а души. И ты болен. И тебя я могу уврачевать. Я спас много жизней на Войне, там не быв. Расстояние для меня не помеха. Я молитвой земли преодолеваю. Людей издали вижу. Лечу духом под облаками. И к раненым с небес схожу. Иные меня видят, иные не видят. Я к ним со скляночкой. Там снадобье. Я умею варить бальзам из лепестков шиповника. Мать моя была знахарка и меня травам научила.
– Шиповник… скляночка… что ты мне брешешь тут!..
– Я вижу: бинт кончился у санитарок. Им лохмотья тяну – раны замотать. Вижу: йода нет. Бутыль тяжёлую йода, лебединой ватой заткнутую, в обеих руках, плача, несу. Тайно подсовываю. Они обнаружат, орут от радости. Главного хирурга за заботу хвалят. А я тут же, невидим, стою. От радости плачу, как и они же. Йод в бутылке цвета вишневой настойки: коричневый, смоляной, земляной. Кровь земли. А за пазухой у меня мvро. Я мvро вытащу, пробку зубами выну, разольётся дух по лазаретной палате. Солдаты глаза позакрывают от наслажденья, от изумления. Чудо! Детством пахнет! Лесом! Сиренью! Донником медоносным! А я в мvро палец окуну, к каждому неслышно подхожу и каждого помазую. Так и живу на Войне, Царь.
Царь повернулся к Василию задом. Размашисто, злыми огромными шагами, подбежал к окну. Кулаком в раму ударил. Створка вылетела, стекло, треснув, звякнуло.
– Донник, проклятье!.. Йод, заткнутый ватой!.. Кому еще байку сочини!.. Мvро святое приплёл… грех на башку твою зовёшь!
– Правду говорю тебе, Царь. Услышь.
Василий потемнел ликом. Стоял и глядел Царю в широкую спину под блёсткой кровавой парчою, расшитой золотыми папоротниками, как в зеркало; и опять там отражался.
Он отражался везде, во всех стенах Царской палаты, на потолке, в разбитых оконных стёклах, в синей ваксе ночи, в радужном сказочном паркете, в мисках с яствами, в укатившейся в мышиный угол коньячной бутыли.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?