Текст книги "Претерпевшие до конца. Том 2"
Автор книги: Елена Семенова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 14. В клещах
Как в воду смотрел Толмачёв, когда о Шахтинском напомнил… А ведь и самому же на мысль с первых дней ещё приходило: придётся однажды эту горькую чашу выхлебать, не минет.
Все последние годы только знай погоняли сверху: скорее! Скорее! Дать план! И не важно, как дать, но главное, чтобы в срок, а лучше с опережением – тогда и премийку оттяпать можно. А планы эти специалистам спускали неучи, спускали, нисколько не сообразуясь с ресурсами, с возможностями, да ещё своих таких же начальниками ставили, и те головотяпы хороводили… При таком планировании и руководстве ничего, кроме разрухи быть не могло. И уж само собой, не давался безумный план, дураками предписанный. Но не начальству же в дурости расписываться! Нужно найти виноватого в неудачах и покарать его.
Кого назначат виновным, ещё и до Шахтинского учуял Замётов обострённым нюхом: недаром нагнетали советские газеты, внимательнейшим образом им читаемые – вредители кругом! И Алексей Максимович не преминул о том же возгласить – а этот «буревестник» точно знает, с какой стороны буря идёт…
В Двадцать восьмом году после серии забастовок рабочих Донбасса газеты подробно освещали судебный процесс по «Делу об экономической контрреволюции в Донбассе», обвиняемыми по которому проходили руководители и специалисты угольной промышленности Шахтинского района. ОГПУ утверждало, что аварии, происходящие на шахтах, равно, как и приведшее к протестам положение рабочих, являются непосредственным результатом антисоветской деятельности нелегальной контрреволюционной вредительской организации, состоящей из дореволюционных технических специалистов. Последним вменялась в вину не только вредительская деятельность, но и создание подпольной организации, установление конспиративной связи с московскими вредителями и с зарубежными антисоветскими центрами.
Предварительное следствие вёл следователь по важнейшим делам Левентон. Слушалось дело в московском Доме Союзов, государственными обвинителями выступали Рогинский и Крыленко, бывший прапорщик, первый советский главнокомандующий, председательствовал на суде Андрей Януарьевич Вышинский, ректор Московского Государственного Университета…
После сорокадневных слушаний сорока девяти специалистам вынесли приговор. Для одиннадцати из них это была высшая мера.
Замётов присутствовал на суде. Когда оглашали приговор, ему казалось, что он уже один из тех, кто сидит теперь на скамье подсудимых, что это ему товарищи Крыленко и Вышинский предъявляют обвинения в саботаже, вредительстве и антисоветской деятельности. Александр Порфирьевич тоже был инженером, и за каждого из обвинённых мог поручиться жизнью не только потому, что абсурдны и дики были обвинения, но и потому, что инженер и вредитель – субстанции несовместимые…
Сорок девять человек… Капля в море! Пробный шар… Ревущее море, уже потихоньку становящееся советским народом, вслед за газетными истериками требовало расправ, требовало такого процесса, таких виновных, на которых можно было бы списать все неудачи в масштабах страны, а не только какого-то Донбасса.
Да и сам Вождь объявил с трибуны: «…Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. «Шахтинцы» сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко ещё не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма. Вредительство тем более опасно, что оно связано с международным капиталом». Этих вечных виновных не сам он отыскал, но ещё раньше наметил, завещал, сходя в могилу, Ленин, указавший, что «буржуазные специалисты» навсегда сохраняют «буржуазную психологию» и потому предавали и будут предавать молодую социалистическую республику. Владимир Ильич часть таких «предателей» гуманно выслал из страны, Иосиф Виссарионович подошёл к делу экономичнее…
Нужен был массовый процесс, нужны были саморазоблачения, так как ни единого факта не смогло бы найти даже ведомство Менжинского и Ягоды. Вплоть до Тридцатого пощипывали аккуратно, попутно разжигая ненависть в массах, искали слабое звено. В Двадцать девятом щупальца дотянулись до родного для Замётова наркомата путей сообщения: были арестованы Николай Фёдорович фон Мекк, внёсший огромный вклад в развитие российских железных дорог, сын одного из основоположников их, и военный инженер, бывший профессор военной академии генштаба, генерал-лейтенант, в царском военном министерстве руководитель Управлением военных сообщений Величко…
Также был арестован по обвинению в участии в деятельности совета Союза инженерных организаций Пётр Акимович Пальчинский, выдающийся горный инженер и экономист. В роду его были и декабристы, и народники, сам он с молодых лет бредил революцией, став последователем Кропоткина, при Царе сперва арестовывался, а затем в войну выступил создателем Комитета военно-технической помощи, участвовал в процессе переориентации отечественной промышленности с импортных на внутренние ресурсы… При Керенском успел побывать в правительстве, при большевиках – получить «Героя Труда». Этот уникальный специалист, крупнейший учёный мог легко уехать из СССР и занять достойное место на Западе. Отчего же он поступил иначе? В одном из своих писем Пётр Акимович объяснил: «Моё место здесь, и это долг всей интеллигенции, ещё не расстрелянной большевиками. Долг сохранять культурное наследие и долг возродить экономику. И мы будем сотрудничать с большевиками теперь, когда они от разрушения решили перейти к положительной работе». И, вот, теперь делали из него вместе с Величко и фон Мекком главарей некоего страшного заговора против Советского Союза…
Никто из них троих не дал ОГПУ нужных показаний, никто не сломался, хотя мог себе представить Александр Порфирьевич, каким пыткам подвергали их. Морально они победили ведомство Менжинского. Публичный процесс над ними провести не удалось, и они были расстреляны в том же Двадцать девятом году.
А аресты продолжались… Раздувалось, вскисало, как тесто на дрожжах, дело Промпартии, в которое вливались более мелкие дела о вредительстве: в угольной промышленности, в нефтяной промышленности, в металлопромышленности, в текстильной промышленности, в химической секции Госплана, в лесной промышленности, в цементной промышленности, в электротехнической промышленности, в области топливоснабжения, в энергетической промышленности, в энергетической военной промышленности, в энергетике транспорта, в наркомате путей сообщения, «ленинградская группа», «профсоюз инженерно-технических работников», экономическая группа в ВСНХ, Крестьянская партия…
Уже не сотнями исчислялись попавшие под гребёнку, а уверенно за тысячу перевалило число арестованных «вредителей». И понимая это, Александр Порфирьевич ждал, когда и ему придётся занять чёрную скамью в колонном зале, когда и его крови затребует прокурор, а вместе с ним тьма неведомых, но натравленных, как свора собак, визжащая заслышав команду «Ату!»
Вот, и «буревестник» вперёд всех завизжал, эту привычную команду услышав – разразился пьесой «Сомов и другие», в которой, ничуть не смутившись, вывел инженеров-вредителей, которые назло народу тормозят производство («раньше болванка из кузницы шла четыре часа, а сейчас идет семь часов»). Завершалось действо приходом справедливого возмездия в лице агентов ГПУ, которые арестовывают не только инженеров, но и бывшего учителя пения, чьё преступление заключалось в том, что он «отравлял» советскую молодежь разговорами о душе и старинной музыке.
Прочитав очередной опус Горького, Замётов под покровом ночи аккуратно снял с полок его книги, некогда столь любимые Александром Порфирьевичем, и, прогулявшись до ближайшего сквера, сжёг их. На душе заметно полегчало…
Он нисколько не удивился, когда за ним пришли. Только уж очень тошно было, что снова куда-то уехала Аглая, и жаль перепуганную Аню. Подумалось, что уж теперь наверняка жена, забрав дочь, уедет куда-нибудь – как-никак рискованно оставаться, того гляди в членах семьи врага народа оказаться можно. Да и избавится, наконец, от тягостных уз под благовидным предлогом заботы о дочери…
С грустью подумал Замётов, что будет на процессе лишь одним из сотен бедолаг, которым светит от трёх до десяти, но никак не «вышка». «Вышка» – это Пальчинскому и Мекку и таким, как они. А Александр Порфирьевич что ж? Мелкая сошка, попавшая под раздачу. А когда бы «вышку» получить! Тут бы и конец мученьям… Земным, во всяком случае.
Когда через несколько дней от Аглаи пришла передача, Замётов был потрясён. Он успел проститься с нею навсегда, а она осталась… Безумно хотелось получить хоть краткое свидание с ней, но не разрешили.
Между тем, отыскалось слабое звено. Не выдержал натиска подручных Ягоды профессор Рамзин. Он не только признал свою вину, но и самым активным образом оговорил всех остальных, просто повторил, подписал всё, что требовали от него. Теперь «представление» можно было начинать…
Что такое допросы ОГПУ Александр Порфирьевич узнал на собственном опыте и, узнав, с ужасом понял, что не выдержит их, что он не фон Мекк и не Пальчинский… К нему ещё не применяли грубой физической силы, лишь морили по ночам допросами, не давая сомкнуть глаз, а уже чувствовал Замётов свой предел: голова дико кружилась и болела, разрывалась на части, перед глазами стояло алое марево, сменяющееся чернотой. На одном из допросов он потерял сознание и, придя в себя, слабо попросил врача. Врача пригласили и тот, не глядя, объявил едва живого Александра Порфирьевича симулянтом. Может, и не врач это был вовсе, а ряженый?
Он уже не разбирал задаваемых ему по кругу вопросов: о коллегах по ведомству, о Союзе инженерных организаций, о родных жены… На все вопросы Замётов бормотал плохо слушающимся языком:
– Ничего того, о чём вы спрашиваете, я не знаю, никаких обвинений в свой адрес не признаю.
Следователь переходил на ругань и угрозы, размахивал руками, выхватывал пистолет, вызвал в кабинет охранников-костоломов, поясняя, во что те в несколько минут могут превратить его и без того обиженное природой тело. Костоломы при этом недобро лыбились и закатывали рукава.
До дела дойти они не успели. Александр Порфирьевич свалился на пол, и привести в чувство его уже не смогли.
Первое, что понял Замётов, когда сознание всё-таки вернулось спустя несколько дней, что ни левой рукой, ни ногой шевельнуть он не может. Второе – что его всё же поместили в тюремную больницу. Дальше мысль не пошла, парализованная замаячившей из зыбкого тумана будущностью. Только и не доставало остаться полным инвалидом… Знать, побрезговал Вседержитель столь тёмной душонкой… В тяжёлом забытьи привиделся отец Сергий, и снова до боли захотелось поговорить с ним, излить безысходное горе…
Едва живой калека следствию был не нужен, и, как безнадёжно больного и обречённого, его отпустили…
Тогда впервые после ареста он увидел Аглаю. Она приехала за ним на такси, затем дала на водку дворнику, чтобы тот помог дотащить больного до квартиры… Дома Замётова тотчас уложили в постель, и сердобольный доктор Григорьев осмотрел его и пообещал сделать всё возможное. Жена в это время стояла рядом с усталым, отрешённым лицом. Это лицо сказало Александру Порфирьевичу всё. Конечно – она просто выполняла долг, как его понимала, приносила жертву и изнемогала от этого. Против своей воли он оставался её мучителем и изводился сам.
– Хочу попросить у тебя прощения, Аглая, – сказал Замётов, когда доктор вышел.
– За что?
– Наверное, за то, что не сдох и опять не смог тебя освободить… Сорная трава живуча…
Она не ответила, только судорожно всхлипнула и выбежала за дверь. И правильно: слишком фальшивым был бы её ответ…
А через несколько минут, как поток свежего воздуха, в комнату ворвалась прибежавшая из школы Аня и, со слезами бросившись к Александру Порфирьевичу, поцеловала его:
– Дядя Саня, слава Богу! Мы с мамой так молились, так ждали тебя! Теперь всё-всё будет хорошо! Ты поправишься, мы за тобой будем ухаживать, и ты поправишься…
Словно облако теплоты накрыло Замётова, и от непривычки к ласковому слову, к сердечному участию он не находился, что ответить, гладил падчерицу здоровой рукой по русой голове и безуспешно пытался удержать подступавшие к глазам слёзы. Всё-таки есть в мире человек, который, действительно, любит его, любит просто так, без корысти. Вот оно, счастье, самое большое и дорогое…
Александр Порфирьевич, действительно, стал поправляться. В немалой степени способствовала этому забота Ани, которая жертвовала своими детскими забавами, подолгу просиживая рядом с ним, развлекая своей непосредственностью. Конечно, много помог доктор, достававший нужные лекарства. Аглая также старательно ухаживала за ним, но её хлопоты были тяжелы для него. Её осунувшееся лицо, потускневший взгляд, её странные отлучки время от времени – всё это растравляло и мучило. Зачем нужно выздоровление, жизнь? Чтобы быть ей ещё и обузой, развалиной, к которой она будет прикована одним лишь понятием о нравственном долге? Ведь не жизнь это, а бездна отчаяния, из которой не вырваться, не спастись…
Поздней осенью Александр Порфирьевич впервые смог выйти из дома: опираясь на трость и поддерживаемый Аглаей, доковылял до скамейки. В Доме Союзов уже вовсю гремел процесс над «Промпартией». Перед судом предстали восемь главных обвиняемых, признавших свою вину. Масштаб этой вины поражал воображение. По данным следствия, «Промпартия» занималась вредительством в различных отраслях промышленности и на транспорте, а главное, была связана с «Торгово-промышленным комитетом», объединением бывших русских промышленников в Париже, французским генеральным штабом и премьер-министром Франции Пуанкаре и подготавливала иностранную интервенцию в СССР и свержение советской власти. Несчастные признались, что в случае прихода к власти намеревались сформировать контрреволюционное правительство. Его премьер-министром должен был стать Пальчинский, министром внутренних дел – бывший промышленник Рябушинский, а министром иностранных дел – академик Тарле.
Интервенция стала главным пунктом в обвинении Промпартии. Согласно ему, все действия «вредителей» были нацелены только на одно – способствовать успеху иноземного вторжения. Даже болота осушались, чтобы обеспечить беспрепятственный проход интервентов…
Хотя доктор настоятельно запрещал Замётову чтение газет, он, верный своей привычке, прочитывал их от корки до корки. В них печатались стенограммы допросов подсудимых. Время от времени они ещё пытались как бы между строк сказать свою правду. Так, заметил старый инженер Федотов: «Всякого рода теоретические подходы дают нормы, которые в конце концов являются вредительскими». А следом за ним прорвалось у Чарновского: «Никакие вредительские действия и не нужны… Достаточны надлежащие действия, и тогда все придет само собой».
Но редкие эти проблески в речах замученных и обречённых людей подавлялись покаяниями. «Нам нет прощения! Обвинитель прав!» – восклицал тот же Федотов. «Советский Союз непобедим отживающим капиталистическим миром», – вторил Ларичев. «Эта каста должна быть разрушена… Нет и не может быть лояльности среди инженерства!» Несчастный Очкин клеймил интеллигенцию: «…это есть какая-то слякоть, нет у неё, как сказал государственный обвинитель, хребта, это есть безусловная бесхребетность… Насколько неизмеримо выше чутьё пролетариата». А дальше и ещё шире заявления следовали от инженера Калиникова: «Диктатура пролетариата есть неизбежная необходимость»; «Интересы народа и интересы советской власти сливаются в одну целеустремленность»; «правильна генеральная линия партии, уничтожение кулачества»; «По мере развития общества индивидуальная жизнь должна суживаться… Коллективная воля есть высшая форма». «Показания» Рамзина, занявшие целый номер «Известий» читать было и вовсе невыносимо. Обречённые на смерть люди в последние часы своей жизни пеклись, казалось, лишь об одном – прославить пред лицом мира родную власть…
Не менее жутким, чем самооговоры истерзанных людей, было другое: многотысячные демонстрации других людей, которых клещи ОГПУ ещё не коснулись, но которые вышли на улицы с тем, чтобы требовать уничтожения первых… «Смерть вредителям! Да здравствует ОГПУ! Долой Пуанкаре! Шире развернём военную подготовку трудящихся масс! Смерть агентам! Пуанкаре война! Смерть предателям!» – такими лозунгами пестрели растяжки и плакаты, их выкрикивала тысячеголосая толпа. «Ату! Ату!» – эту команду вложили им в умы и глотки, да так, что они, повторяя её, чувствовали себя вершителями судеб «предателей», как зрители Колизея, опускавшие и поднимавшие пальцы. Вероятно, в этой беснующейся толпе были и такие, кто пришли просто из страха, по разнарядке, спущенной их учреждениям. Но сколько же было и – верящих! Таких, кто взаправду уверовал в то, что их великой стране грозят страшные западные интервенты и их внутренние пособники, которых необходимо уничтожить во имя спасения страны, во имя светлого коммунистического будущего, которое хотят отобрать гнусные наймиты Антанты! Смерть же им! Ура! Смерть! Смерть! Захлебнулась воплем толпа… Почти две тысячи лет назад не такая ли ревела, раздирая ризы на груди: «Распни его!» Распни… Распни… Кровь его на нас и на детях наших… Тысячи, миллионы людей требовали смерти другим людям, миллионы молчали, принимая всё происходящее, как данность. А кровь лилась… На их и их детей головы… И какую же жуткую цену придётся платить потомкам за всю эту кровь – и за век на расплатиться!
Тридцатого ноября очередной номер «Правды» был большой частью посвящён делу «Промпартии». На другой день ему же предоставили почти все полосы «Известия». Ещё не вчитываясь, Замётов, закипая от гнева, просматривал заголовки: «Вечернее заседание 28 ноября», «Допрос подсудимого Рамзина», «Монархист-анархист», «Кое-что о теории государственной власти», «Фигура – достаточно известная», «В материальном отношении я был обставлен прекрасно», «Допрос подсудимого Ларичева», «У фабриканта Бардыгина», «В Харькове у белых», «На советской службе», «Утерянный след», «Иностранные журналисты на процессе»…
Иностранные журналисты… Подлецы… Неужто бесстыдно наврут у себя вслед советской пропаганде?
«Вечернее заседание 28 ноября», «Политическое лицо Ларичева», «"Храбрость"», «Работа в Госплане», «Преступная наивность», «Военная диктатура белогвардейских держиморд», «Карательная экспедиция против рабочих», «Они рассчитывали, что НЭП "переродит" советскую власть», «Единый фронт меньшевиков и кадетов», «Агитация плюс денежная субсидия», «Допрос подсудимого Калиникова», «Идея интервенции – доминировала», «Чем хуже, тем лучше»…
Чем хуже – тем лучше? Да разве же не ленинский принцип?
«Идея интервенции была продиктована извне», «Интервенты были бы хозяевами положения», «На хорах колонного зала», «"Обязанности" члена ЦК "Промпартии"», «"Аполитичный" Калинников руководил забастовкой», «Допрос подсудимого Чернавского»…
Довеском сообщала газета об аресте контрреволюционной группы национал-демократов, требовании ЦК горняков смены руководства геолого-разведочного управления и ускорении коллективизации новыми отрядами МТС…
– А ведь это только начало… – сказал Замётов, взглянув на принёсшую ему газеты Аглаю. – В стране начинается голод, и за это тоже кто-то должен будет отвечать. Механизм опробован, теперь можно ставить на конвейер. Я был членом РСДРП с Пятого года, а теперь рад, что исключён из её рядов… – помолчав, он глухо добавил: – Вот, только вся эта кровь всё равно не на мне ли тоже?..
Глава 15. Осколки
Ничто так не ранит сердца, врезаясь в него острыми краями, глубоко застревая в нём на всю жизнь, как осколки иллюзий, разбитых нечаянной или злонамеренной рукой, особенно, если это рука тех, кого мы любим…
Всё повторилось вновь: она просто не пришла. Ни в тот день, ни на следующий, ни на третий… И Родион вновь метался, не находя себе места, пытаясь понять, объяснить себе, что могло произойти. Самые мучительные подозрения и страхи терзали его. Он приезжал к дому Аглаи, но не увидел её. Справиться же о ней на сей раз было не у кого.
Когда тревога овладела им настолько, что он готов был идти к ней в дом, либо мчатся в Серпухов к Наде, дабы та помогла узнать ему хоть что-нибудь, она всё-таки приехала. Бледная, растерянная, поникшая, сообщила дрожащим шёпотом:
– Прости, Родя, но мы не сможем уехать… Пока… Его арестовали, понимаешь?
– Кого? – не понял Родион.
– Мужа… Из-за моей семьи, из-за сестры. Арестовали, пока мы с тобой в Серпухове… – голос Аглаи звучал глухо и сдавленно. – Пойми, я не могу теперь оставить его. Пока не могу…
– Пока?
– Пока он в тюрьме. Замётов сделал мне много зла, но он дважды спасал мою семью и за это расплачивается. И бросить его теперь было бы… подлостью… Разве я не права? – Аглая подняла на Родиона влажные, тревожные глаза, ищущие прощения, понимания и одобрения.
Трудно было в тот миг собраться с рассудком, слишком велико было желание сейчас, сию же секунду увезти любимую женщину и дочь с собой, и менее всего волновала судьба побочного кузена. И всё же, сделав над собой усилие, Родион рассудил, что Аглая права. Бросить в беде человека в такой ситуации было бы против совести. Хотя не слишком ли большая роскошь слушать голос совести, когда вокруг всё потонуло в низости? Бунтовало сердце против этого нелицеприятного голоса, переполняясь тоской.
Всё-таки он смирился, утешив себя тем, что Аглая хотя бы нашлась, что с нею всё благополучно, и она не оставила его. Спросил только устало:
– Сколько же протянется это «пока»?..
– Его не продержат долго! – горячо воскликнула Аглая. – Я уже попросила заступничества у твоего дяди Дира…
– Не называй этого мерзавца моим дядей! – вспыхнул Родион. – У отца твоего мужа – так оно вернее…
– Я уверена, он поможет. И тогда мы уедем, – Аглая прижалась к его груди. – Уедем, как хотели, и уже ничто нам не помешает. Мой долг перед ним будет исчерпан, и я стану свободной… Ты только подожди, пожалуйста.
– Хорошо, Аля, я подожду. Я ждал тебя столько лет, что, наверное, вытерплю месяцы…
Месяцев оказалось два. Только не столько заступничество Дира помогло тому, сколько другая беда. Мужа Аглае отдали, как нежильца по причине разбившего его в заключение паралича. Отдали, чтобы не возиться самим…
Эта новая беда оказалась горше старой. Безжизненно сидела Аглая на стуле, свесив руки меж полусомкнутых колен, опустив голову, роняла глухо:
– Нужно подождать… Он очень плох, Родя. Если я уеду, с кем он останется? Он погибнет, и я буду виновата, буду убийцей… Я не могу взять такой грех на душу, пойми, я не могу… – и плакала, глотая слёзы.
– Я не могу долго оставаться здесь, пойми и ты! – не выдерживал Родион. – Один донос, и вышка без разговоров! Мне нужно уехать. Если не заграницу, то куда-то в глушь. Но я не могу оставить тебя!
Только сильнее дрожали плечи, и отчаяннее становились рыдания:
– Не мучай меня, прошу тебя! Я ничего не могу изменить, ничего! Я не переживу, если с тобой случится беда… Если тебе грозит здесь опасность, лучше уезжай, а я… мы… найдём тебя, когда всё кончится…
– Что кончится, Аля?
– Он очень плох и вряд ли проживёт долго… Я должна допокоить его, и тогда буду, наконец, свободна. Свободна перед Богом, перед людьми… Надо подождать, Родя. Всё кончится, и мы начнём жизнь с чистого листа, подальше отсюда.
И он снова соглашался ждать, жалея её, и не уезжал, будучи не в силах оставить единственную оставшуюся у него на земле близкую, любящую душу. Она всё также приезжала к нему украдкой, но реже – не с кем было оставить мужа. Эти встречи с каждым разом оставляли всё меньше радости, но наоборот – растравляли сердце, наполняли его горечью. Прежняя окрыляющая упоённость сменилась болезненной зависимостью. Разговаривать становилось не о чем, потому что всякий разговор обращался к одному – к будущему, контуры которого делались всё более туманны, и причиняли боль обоим… Оставалась страсть, горькая и мучительная. Душой Родиона всё более овладевало отчаяние.
Замётова он ненавидел в эти дни самой жгучей ненавистью. Что за проклятая пиявка! Что за паразитическая живучесть! Казалось, что после удара дни этого проклятого страдальца сочтены, но не тут-то было! Он не только выжил, но и стал поправляться настолько, что врачи объявили, что при хорошем уходе и правильном образе жизни прожить больной может ещё годы. Конечно, о полном восстановлении речи идти не могло, но и угроза жизни миновала! В случае, правда, если не случится каких-то потрясений… Последнее означало одно – отказ от побега, ибо таковой просто убил бы Замётова. Родион понимал, что Аглая никогда не возьмёт такой грех на душу, и от этого ненавидел кузена многократно сильнее. Мелькала даже в лихорадочном полусне злая мысль: написать ненавистному калеке письмо, раскрывающее ему обман… И тогда – свобода! Свобода! Но как жить потом, зная цену этой свободе? Как смотреть в глаза дочери?
Последний раз Аля приехала вечером, уже привычно и буднично приготовила ужин и, постелив постель, стала раздеваться. Родион сидел в углу, набросив на плечи пиджак, и курил. Когда она стала аккуратно стягивать чулок, он болезненно поморщился, остановил:
– Довольно!
– Что? – удивлённо подняла глаза Аглая.
– Не надо этого… Ничего больше не надо… Так не может продолжаться, разве ты не чувствуешь? Это же невыносимо, наконец. Сейчас ты ляжешь, я погашу свет, потом… А утром ты приготовишь завтрак и уедешь до следующего раза. И мы снова не скажем друг другу ни слова. И так всякий раз! Я не могу больше смотреть, как то наше, которое мы не уберегли однажды, сейчас вырождается в… – Родион развёл руками, не желая употребить тяжёлого слова и не находя иного. – Разве в этом состоит наше? Разве только такие узы связывают нас? И только таких отношений нам довольно? Я люблю тебя, Аля, ты знаешь. Но то, что мы делаем сейчас, убивает что-то самое главное в этой любви, то, чем я жил столько лет, даже вдали от тебя, не узнав тебя. Я не пуританин и не жил монахом. Но это другое! Я не хочу, чтобы ты превращалась в женщину, которая приходит раз в неделю приготовить мне обед и провести ночь… Словно отдавая долг… Это… вульгарно!.. Обидно… Это… это очень больно, Аля…
Аглая не ответила. Она медленно поправила чулок, набросила кофту, тускло посмотрела куда-то в сторону.
– Ты знаешь, что самое страшное, Родя? – севшим голосом заговорила она. – То, что мы дошли до того, что сидим сейчас и желаем смерти другому человеку…
– А, по-моему, страшнее другое! – вспылил Родион. – Страшно то, что ты во второй раз разрушаешь нашу жизнь! И уже не только мою и свою, но и жизнь Ани!
Аглая поднялась, подрагивающей рукой застегнула непослушные пуговицы:
– Ты прав, конечно. Во всём виновата я одна. И несправедливо лишь то, что за мою вину приходится платить тебе и Нюточке… Прости меня. Но я… – она развела руками, – ничего не могу изменить! Ни-че-го…
От этого по складам произнесённого безнадёжного «ни-че-го» Родиона бросило в жар. Он бросился к Аглае, крепко обнял её, заговорил, покрывая поцелуями её лицо:
– Я не могу без тебя, Аля! У меня никого в мире нет, кроме тебя. Я схожу с ума от того безумия, в которое мы ввержены, на которое обречены… Прости меня. Не уходи…
Она ушла, как обычно, утром, и потекли долгие, отчаянные в своей пустоте дни без неё. Проклятый калека приковал её к себе, и Родиона изводила обида. Или только этот побочный дядюшкин отпрыск заслужил её заботу? А он, ожидавший её столько, столько преодолевший – не для неё ли одной? – не заслужил ничего, кроме этих жалких подачек? Наконец, разве не имеет он право увидеть родную дочь? Ночи проходили без сна от душившей едва ли ни до слёз бессильной ярости.
Наконец, Родион решился. Длить дальше безнадёжную связь, выхолащивавшую саму жизнь из соединившего их чувства, было нельзя. Нужно было уезжать… Не заграницу, нет. К чему она теперь? В какой-нибудь глухой медвежий угол, где никто не станет искать.
Накануне он в последний раз бродил по Москве, по кладбищу навсегда опустевших адресов, по которым когда-то жили дорогие или просто знакомые люди, поклонился мысленно уцелевшим святыням, простился с памятными местами и послал к Варюшке мальчонку с запиской, сообщая о своём отъезде.
Поздно вечером нагрянул нежданный гость.
– Родька! Живой! Родька! – успел позабыть Родион Никитины медвежьи объятья, а тот так и смял своими не утратившими прежней силы ручищами, затряс и приподнял даже, переполненный искренней бурной радостью.
– А я уж и не ждал тебя… – улыбнулся Родя, поведя чересчур придавленным другом плечом.
– Так я только сегодня узнал, что ты здесь! – воскликнул Никита, хлопнув на стол мутную пол-литру и обнажая подстриженную под бобрика крупную голову.
– Варя всё-таки не сказала?..
Никита смутился:
– Ты должен понять её, Родя… Она мать. И она, и я уже успели побывать в тюрьме. Случись что, кто позаботится о детях?
– Как же она сегодня тебя пустила?
– Да ведь письмецо-то твоё оголец мне вручил, – рассмеялся Никита. – Варьки дома не было. А пришла – я уж побушевал, как она могла от меня утаить, что лучший друг мой жив-здоров, живёт неподалёку.
– А сам – не побоялся прийти? – спросил Родион, доставая стаканы.
– Я, Родион Николаич, офицер, – заметил Никита. – И друга у меня настоящего, кроме тебя, не было.
– Так ведь дети…
– Да, дети, – кивнул Громушкин. – Ради них на многое закрывать глаза приходится и на многое идти. Но если бы я тебя не повидал, и ты бы меня предателем посчитал, не простил бы себе, ей-Богу.
– Что ж, спасибо, что пришёл, – искренне поблагодарил Родион. – И прежде чем мы с тобой наберёмся в честь моего очередного отъезда, хочу тебя попросить.
– Изволь!
– Давай не будем говорить о нашем нынешнем… Я очень рад тебе и не хочу омрачать нашей, быть может, последней встречи, больными вопросами и спорами. Давай просто посидим и вспомним наши лучшие дни.
– Такую просьбу я выполню с огромным удовольствием, – согласился Никита, – потому как говорить о действительности мне самому, говоря по чести, тошно. Я ж, Родька, и прежде неразговорчив был, а теперь всё что немтырь! Правду сказать – язык холодеет, а перед враньём – гирей стопудовой наливается. Вот, и молчу. Только вряд ли буду «господствовать на свете»… – он поднял стакан. – За Корпус, Родька! За всех наших!
Зарок был неукоснительно исполнен обоими друзьями, за полночь меж ними ни слова не было сказано о том, что могло посеять раздор, омрачить встречу. Зато успели вспомнить всех друзей юности, преподавателей Корпуса, прогулки по Москве… Ночью Родиону снился бал в Корпусе, на котором он танцевал с Аглаей, а затем колокольня Ивана Великого, с которой он вновь обозревал пёстрый лик Первопрестольной, чувствуя птичью невесомость в теле и восторг в груди…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?