Текст книги "Актриса"
Автор книги: Энн Энрайт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Правда заключалась в том, что Кэтрин О’Делл, несмотря на всю ее красоту, не суждено было стать избранницей какого-нибудь выпускника Кембриджа и познакомиться с его матерью за чашечкой чая. Никто ее в Финчли не ждал. Может быть, я слишком жестко отзываюсь о ее ожиданиях, но мною движет злость: меня бесило бесстыдство ее таланта.
«Видишь ли, сцена выбрала меня сама».
К чему бы она ни стремилась – или делала вид, что стремится, – в свои девятнадцать юная Кэтрин Оделл идеально подходила на роль Талифы, которую в конце весны 1947 года навязал ей Нобби Кларк. Репетиции длились целый месяц, премьера состоялась в начале июня в театре «Критерион». После десяти лет сценического опыта наконец состоялся ее дебют в главной роли.
Новая пьеса Джека Эшбернума «Пробудившаяся» рассказывала историю девушки, к которой после выхода из комы постепенно возвращаются память и способность ходить и говорить. По ходу действия героиня вспоминает, кто тот мужчина, который пытался ее соблазнить, после чего она упала без чувств (возможно, это была не кома, а затянувшийся обморок), и этот соблазнитель, как можно догадаться, все время болезни не отходил от ее постели. Реплик у нее было очень мало – роль была почти без слов, а Кэтрин Оделл по единодушному признанию блистательно удавались образы похожих на призраки полудевочек-полуженщин, потерянно бродящих в белой сорочке. Ключевое слово – «лучезарные». Один маститый критик написал: «Готов поклясться, что она не касалась своими маленькими ножками земли».
«Пробудившаяся» шла на Вест-Энде шесть месяцев при полных залах. Кэтрин играла «волшебно». Ее фотографировали для журналов «Харперс Базар» и «Иллюстрейтед». Посмотреть на нее приходил сам Орсон Уэллс, искавший актрису на роль в фильме, который он, впрочем, так и не снял.
«Я ничего не просила, он не собирался ничего снимать, – вспоминала она, – но явился, чтобы сообщить, что я ему не подхожу». Он пришел к ней в гримерку и сел, поставив перед собой трость с серебряным набалдашником, хотя ходить с тростью ему было явно не по возрасту. Толстенная сигара; широкое, как поднос, лицо. Она заговорила о каких-то пустяках, но, очевидно, невпопад, потому что он внезапно дернул щекой, стукнул тростью об пол и удалился. Как будто из комнаты уходило твое будущее, позже скажет она. Его реакция, одновременно странная и оскорбительная, на самом деле свидетельствовала о том, что он боялся обжечься. Кэтрин Оделл последней в Лондоне узнала, что стала звездой.
Это происходит мгновенно. Возможно, иначе и не бывает. Звездами рождаются, а не становятся, потому что звезды отличаются от простых актеров; более того, некоторые звезды – очень плохие актеры. По крайней мере, так утверждала моя мать. Но в них заложено все, чем должна обладать звезда, и Кэтрин Оделл в свои девятнадцать всем этим в полной мере обладала. Вне сцены вы могли вообще не обратить на нее внимания, но, когда она поднималась на сцену, вы смотрели на нее, не в силах отвести взгляд.
Мать говорила, что на сцене надо уметь просто стоять. То же заметил поэт Стивен Спендер, когда однажды заглянул за кулисы, чтобы поцеловать ей руку. Она играла зимнюю сцену и, если верить ему, стояла так, что он видел, как у нее из юного ротика вылетают облачка пара. Вот как она играла.
Или, возможно, она помнила главное указание Мака:
«РОНЯЙ ПОДНОС!»
Она и в дальнейшей карьере предпочитала держать руки перед собой, а не оставлять их свисать вдоль тела, как два кочана салата, считая, что это придает ее позе динамики. Один критик отмечал, что она стоит так, словно в любую минуту может сорваться с места и куда-то убежать.
Она приходила в театр к шести часам и готовилась к спектаклю, в котором произносила ровно пять реплик. Разогревала горло, разминала лицевые мышцы, повторяла, что Карл у Клары украл кораллы. Ритуал не менялся никогда. Прежде чем подойти к зеркалу, Кэтрин почти полчаса сидела просто так, а потом еще полчаса, пока ее гримировали. За пять минут до выхода на сцену она вставала, покидала гримерку и занимала свое место в кулисах. Как рассказывали, каждый вечер она выкладывалась по полной, а назавтра отсыпалась до трех дня. Фиц, окончательно переселившийся в квартиру на Фрит-стрит, добился для нее от Нобби такого контракта, который приносил деньги всем, и даже ей кое-что перепадало.
Это, думаю, было славное время. Она ничего не говорила о проявлениях всеобщего внимания, сопровождающего любой успех, – аплодисментах, щелканье фотовспышек, заполняющем гримерку аромате белых цветов и толпах поклонников, осаждающих служебный вход. Зато говорила о том, каким богатырским сном спала на прекрасном новом постельном белье из импортного американского хлопка. На третий месяц выступлений перед битком набитым залом она обзавелась новой кроватью, а еще через две недели решила, что пора расстаться с Ноттинг-Хиллом. Она перебралась в «какой-то» (по ее выражению) отель на Беркли-сквер с обслуживанием номеров: в середине дня раздавался стук в дверь и ей приносили яичницу-болтунью, приготовленную на сливках и посыпанную зеленым лучком. Кэтрин, никогда прежде не пробовавшая ничего настолько вкусного, съедала все до крошки. Позже в меню это блюдо стали в честь Кэтрин именовать «яичницей О’Делл».
Еще она не без горечи говорила о Плезанс Макмастер, которая за те месяцы утратила изрядную долю своей доброты. Плезанс, в свою очередь, утверждала, что это Кэтрин изменилась, хотя та оставалась прежней. Да и некогда ей было меняться. Она едва успевала покупать наряды, чтобы не разочаровать всеобщих ожиданий. У нее не было времени меняться.
Что бы это ни значило.
Моя мать считала, что люди всегда остаются собой, особенно женщины. В любви и в трагедии, в радости и в горе. Она не понимала, что случилось с Плезанс, которая поклялась ей в вечной дружбе.
Однажды вечером девушки отправились к Айвору Новелло, с давних пор соперничавшему с Маком. Одни говорили, что это из-за Новелло Мак сбежал в Ирландию, другие утверждали, что они продолжали дружить. Как бы то ни было, после приезда Кэтрин и Плезанс в Лондон Айвор взял над ними шефство: устраивал им встречи с нужными людьми, помогал приятно проводить время. Но однажды вечером… «Как же я раньше этого не замечала?» – удивлялась потом моя мать.
«Выражение ее лица».
Оно было искажено гримасой боли. Как будто в нее воткнули что-то острое, осколок металла или стекла. Айвор сел за фортепиано, и все начали петь. Выпивка лилась рекой. Затем Айвор взял туфлю моей матери и предложил тост за всех присутствующих. Трудно поверить, что кто-то действительно пил шампанское из обуви, еще хранящей тепло человеческой ноги, но в то время это развлечение считалось модным, и Новелло его любил – или делал вид, что любит. Само собой, сперва девушке приходилось станцевать на столе или на другом возвышении, чтобы мужчина мог снять с нее туфельку – не станешь же скакать на одной ноге и возиться с застежкой и ремешками.
(Да неужели? Вслух я ничего не говорила. Я смотрела в книгу: «роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет».)
В тот раз ей пришлось взгромоздиться не на стол, а на крышку содрогающегося кабинетного рояля и спеть «Вальс моего сердца» – сочинение самого Айвора, кого же еще.
Он налил шампанское, высоко держа бутылку, и поднял маленькую атласную туфельку с бантиком из фальшивых бриллиантов. Мать восседала на рояле, трогательно свесив над клавиатурой голую ступню. Вокруг безумствовали пьяные гости, а среди них – Плезанс Макмастер с застывшей на лице улыбкой.
– За Талифу! Девица, встань! – провозгласил Айвор. Поднес туфельку к губам и сделал вид, что пьет.
– Встань! – подхватили остальные. Плезанс тоже подняла бокал. Выражение лица подруги – будто что-то медленно душило ее изнутри – навсегда отпечаталось у матери в памяти.
– Встань!
Как я раньше этого не замечала?
– Встань!
Они по-прежнему жили вместе в Ноттинг-Хилле. Дома Плезанс упрекнула Кэтрин, что теперь та почти не проводит с ней времени. Она говорила на повышенных тонах. Обижалась, что Кэтрин вечно где-то пропадает. Хотя они только что вместе вернулись домой после вечера у Айвора и вместе снимали макияж, Плезанс посмотрела на нее в упор и заявила: «Я совсем тебя не вижу».
Я что, невидимка?
Они сидели прямо напротив друг друга.
Отчего-то Кэтрин стало зябко, словно кожи коснулся лунный свет. Ей пришлось повернуться и взглянуть на свое отражение в зеркале, потому что она не понимала, что странного увидела в ней Плезанс. Но из зеркала на нее смотрела обычная Кэтрин, немного разрумянившаяся после успеха на вечеринке, но в общем и целом прежняя.
Они, как обычно, легли в постель валетом. Плезанс отвернулась к стенке и уснула. Моя мать моргая глядела в потолок. Сон к ней не шел. Как все это несправедливо.
Это же просто работа, недоумевала она. Что она должна была сделать? Упасть со сцены? Забыть свои слова, чтобы Плезанс ей посочувствовала? «Бедняжка Кэтрин. Бедная девочка. Ты моя несчастная». Кстати, немного сочувствия ей не помешало бы, потому что Орсон Уэллс был не единственным свинтусом, который заявился к ней в гримерную, чтобы дать ей понять, что она ему не подходит. Некоторые из этих мужчин по какой-то необъяснимой причине вели себя просто ужасно – грубо и неучтиво. Как будто она у них что-то отняла. Выглядело все это странно, но Плезанс находила это нормальным, что говорило не в ее пользу.
После этого они больше не веселились.
«Нет, веселья было хоть отбавляй», – говорила она. Но уже без Плезанс. Они больше не хохотали в трамвае. Ни одна из них больше не щекотала незаметно другой лодыжку во время серьезного разговора. Не осталось никакой «вечной дружбы».
Несколько лет спустя Плезанс вышла замуж за актера Бернарда Форбса, который станет одним из первых режиссеров мыльной оперы «Улица Коронации» производства «Гранада телевижн». Она вступила в новую жизнь, испытать которую так и не довелось Кэтрин: сначала в тесной квартире с маленькими детьми и запахом мокрых пеленок, а затем в доме в Пёрли, в графстве Суррей. Она вырастила трех детей и отправила их учиться в университеты в Ноттингеме, Дареме и Дублине. Один из них, как не упускала случая напомнить мне мать, стал врачом.
Плезанс приехала на похороны. С собой она взяла мужа и дублинскую дочь, которая живет на Хоут-Хед, где когда-то жили ее дед с бабкой. В сравнении с тем временем дом уже не так хорош, хотя годы назад они арендовали его еще бедными актерами.
Я не сразу поняла, кто эта средних лет женщина, сидящая в первом ряду. Явно не актриса. Из того разряда женщин, каких актрисы пытаются играть, но какими никогда не согласятся стать: налаченные пепельные волосы, хорошее пальто из верблюжьей шерсти, черные лакированные туфли на высоком квадратном каблуке. Она заключила меня в объятия:
– Бедняжка!
Голос неожиданно юный и тоненький.
Плезанс, разумеется, кто же еще.
– Бедная девочка.
От нее пахло духами «Уайт лайнен» от Эсте Лаудер; под мягким пальто чувствовалось крепкое, округлое, подтянутое тело.
– Мне так жаль.
Я чуть отстранилась, чтобы взглянуть на нее, и сказала:
– Она в лучшем мире, – хотя не верила, что мать может быть где-то еще кроме могилы.
Последние годы выдались такими тяжелыми, что мне проще было ответить именно так, а не выдавать что-нибудь вроде: «Слава богу, правда? Хорошо, что все закончилось».
Бернард, муж, с недовольным видом топтался у входа в церковь, дожидаясь, когда жена наговорится. Позже я пыталась представить себе их теперешнюю жизнь: трудности, пока росли дети, остались позади, как и пьянство Бернарда; было время, когда он ухлестывал за одной актрисой, но жена давно его простила – или делала вид, что простила. Теперь, когда ему никто кроме Плезанс был не нужен, он ревниво следил, чтобы она принадлежала только ему. Неудивительно, что она так сияла и лучилась спокойствием. Получила свое по праву.
Она смотрела мне в лицо выцветшими голубыми глазами; так блуждают взглядом, когда смотрят на что-то одно и на все сразу.
– Как ты?
– В порядке, – ответила я. – В порядке.
– Со временем так и будет, дорогая. Потерпи.
Лучшая подруга моей матери.
Взаимная лояльность не позволила им окончательно порвать друг с другом. Они клялись в верности друг другу и всему миру, даже когда их общение свелось к обмену открытками на Рождество. Рассказывали в газетных статьях о своей дружбе: «Как мы познакомились». Мать потом чертыхалась, отшвыривая от себя газету со словами: «Боже, она невыносима. Просто невыносима». Потому что в некогда милой Плезанс не осталось ничего милого.
В тот день, когда я отправилась в Херн-Хилл, где родилась моя мать, я заехала повидать и Плезанс: она по-прежнему жила в Суррее, близ Уоддонских прудов, в многоквартирном доме, обитателям которого обеспечивали особый уход. Она сама открыла мне дверь, явно не нуждаясь в трости. В свои восемьдесят три Плезанс оставалась такой же миловидной, больше того, прежняя взбалмошность, смягченная возрастом, придавала ей новое очарование.
– Дорогая, как ты?
В воркующем голосе сохранились соболезнующие нотки, и до меня не сразу дошло, что у нее не все в порядке с головой. Помнила она немного, а то, что помнила, в ее памяти основательно засахарилось. Лишь изредка в ее речи проскакивало что-то, имевшее отношение к реальным событиям.
– У нее была луженая глотка. Так мой отец говорил: луженая глотка. У нее не было зажима в горле, и голос звучал чисто. Она часами лежала головой на книге. Мы слышали про одного человека, который проглотил золотую рыбку и выплюнул ее обратно живую… Она много думала о нем и о том, как научиться раскрывать… Как это называется? То, чем глотают? Как это раскрыть. Она открывала рот и, пожалуйста, выдавала. Не рыбку, конечно, а звук. Звук идеальной чистоты. Как будто клавишу на фортепиано нажала. А тот мужчина глотал разные вещи. Ключи. Лезвия. Страшно смотреть. Он выступал в Блэкпуле, в Гримсби, еще где-то. А научился этому в психушке. Бедолага…
Я просидела у нее сколько могла, поддерживая беседу, пока не настало время ехать в аэропорт. Я думала о годах, минувших со смерти матери. Как обыкновенно они, должно быть, прошли: сплетни, запись к парикмахеру, болтовня по телефону. Внуки. Она ни разу не видела своих внуков.
Я достала фотографию своих двух детей, Памелы и Макса, которую всегда ношу с собой. Она обвела их силуэты пальцем, постукивая по карточке старческим ногтем.
– Какие славные!
Прощаясь, я попросила ее не вставать, но она все равно поднялась и легонько ухватилась за мой рукав, чтобы удержаться на ногах. Окинула меня ласковым, пытливым взглядом.
– Береги себя.
– И вы тоже. – Я посмотрела на нее с нежностью.
Она глубоко вздохнула, и по ее телу прокатилась дрожь – слабый след какой-то застарелой боли, которая утихла прежде, чем она ее почувствовала.
– У тебя ее глаза, – сказала она.
– Да.
– Наверное, тебе все время об этом говорят.
* * *
В мае 1948 года Кэтрин Оделл приехала с «Пробудившейся» на Бродвей. В Саутгемптоне она поднялась на борт корабля «Куин Мэри»; кинохроника «Пате ньюс» запечатлела ее стоящей на палубе.
Для нее в отеле «Уолдорф-Астория» сняли номер на шесть недель, которые превратились в двадцать три. В первые дни ей предоставили знакомиться с городом в одиночестве, но спектакль нравился публике, и отношение к ней изменилось. Ее начали приглашать на ужины. Нобби заключил сделку с американским агентством, и несколько хозяек нью-йоркских салонов взяли ее под крыло, водили на встречи с актерами и на выставки, на утренний шопинг и на послеобеденный кофе.
Поначалу все эти богатые женщины – бесконечные Фанни, Линдси, Джилл – сбивали ее с толку своими причудами, капризами и внезапной переменой планов. Они откровенничали с ней о своей жизни, а она не знала, что им отвечать. Они могли казаться страшно огорченными, а через минуту уже не помнили причины своих огорчений. У нее складывалось впечатление, что богатство не позволяет им поверить, что у них вообще могут быть трудности, во всяком случае, серьезные; если бы она рассказала им, какие проблемы занимали их с Плезанс, те сочли бы их скучной ерундой. И в один прекрасный день Кэтрин с огромным облегчением осознала, что они не так уж и не правы.
Это было восхитительно – ходить повсюду с этими непостижимыми женщинами, которые передавали ее друг другу словно новую игрушку. Они показали ей Нью-Йорк и перезнакомили со «всем миром»: знаменитыми врачами и знаменитыми флористами; танцором, чей брат получил Нобелевскую премию по химии; Клиффордом Одетсом, который понятия не имел, кто она такая; женщиной, чей отец владел целой газетой; художником, который прошептал ей на ухо такие чудовищные сальности, хуже которых она в жизни не слыхала, – нет, даже не спрашивай, что он сказал, она унесет его слова с собой в могилу.
По утрам они ходили по магазинам, перемещаясь из «Сакса» в «Барнис», а счета… Стоило Фанни или Линдси взмахнуть рукой, и все происходило само собой, так что матери стало казаться, что для нее это бесплатно, но счет прислали в агентство и сумму вычли из ее гонорара, а этих денег хватило бы на покупку дома в Ирландии, потому что курс доллара был тогда заоблачным. Кэтрин не сразу поняла, что случилось и как в дальнейшем этому помешать. От огорчения ее затрясло, но агент взял ее за плечи и сказал: «Ты что, и вправду не понимаешь, какая для тебя начинается жизнь?» Агентом был Эдди Молк из офиса Уильяма Морриса на Западном побережье. Влюбленный в Рут Роман, он переживал скандальный развод, но не похоже было, что процесс отнимал у него много времени. Эдди Молк знал всех и каждого. Он был провидцем.
После премьеры они отправились в ресторан «Сардис» и дождались утренних газет с рецензиями, довольно сдержанными на похвалу. В заметку в «Трибьюн» закралась опечатка, апостроф в фамилии Кэтрин, превративший ее в О’Делл, что ее насмешило.
– А мне нравится, – заявила она и, запахиваясь в воображаемую шаль и запрокинув голову, процитировала: «Я потеряла его, безвозвратно, единственного молодца – гордость Запада»[7]7
Джон Миллингтон Синг. Удалой молодец – гордость Запада. Пер. В. Метальникова.
[Закрыть].
На следующий день Молк влетел в ее номер, распахнул гардероб и принялся перебирать вешалки и швырять на стулья ее наряды. Мать лежала в постели и, натянув до подбородка одеяло, наблюдала за этим обыском.
– Отныне, – объявил он, – ты носишь любой цвет, если это зеленый.
Иначе говоря, от бирюзового до изумрудного, все сорок оттенков. Пришла гостиничная парикмахерша, аккуратно наклонила ее голову над раковиной, и два часа спустя волосы моей матери превратились в пламенно-рыжие.
– Каштановые, – определил Эдди.
Кэтрин посмотрела в зеркало и увидела тот самый рыжий, над которым люто насмехались девчонки в школе в Коннемаре, – явись она туда с такими волосами, ее довели бы до слез. Лучше смерть. Откуда взялась эта ненависть, она не понимала. Были какие-то темные истории о жизни в трущобах и о кровосмешении – не просто грязные, а эпически гнусные, и, хотя рыжий цвет действительно шел ее бледной коже, она продолжала рыдать.
– Каштановый, – повторил Эдди, а потом произнес речь об Америке.
– Ты теперь в Америке, – сказал он. – Ты можешь стать кем хочешь.
Она ответила, что как раз такой быть не хочет, и он сказал:
– Ты можешь стать тем, по чему скучаешь больше всего. Чего тебе больше всего не хватает?
Ей не хватало Коннемары. Она скучала по маленьким городкам, по болотам и зарослям дрока, на которые смотришь с моста, по женщине из Слайго, пославшей им записку: «Погода ужасная. Ради бога, берегите себя».
– Ирландии, – ответила она.
Она играла по восемь спектаклей в неделю, но и днем прибавилось работы: Эдди учил ее говорить в микрофон; мастер занимался ее ногами; приходила женщина и выщипывала ей брови в ниточку.
Она не могла вспомнить, куда они обычно ехали после спектакля.
«Надо было вести дневник».
В русской чайной они ужинали котлетами по-киевски; в баре на 43-й улице, в позолоченной нише, Кэтрин заметила мужчину явно мафиозного вида, а потом увидела его же возле алтаря в соборе святого Патрика и была уверена, что не обозналась. Однажды вечером кто-то послал ей бутылку шампанского, и Эдди сказал: «Давай, если хочешь, можешь выпить», но после этого она всегда только подносила бокал к губам, не позволяя себе ничего лишнего. Ей было двадцать лет. У нее в душе пробуждалось новое чувство к Эдди: они так хорошо понимали друг друга. Никакой романтики, хотя она допускала, что это не исключено. Если бы ее попросили назвать это чувство, она употребила бы слово «честолюбие».
Эдди отправил ее на прослушивание, которое обернулось карточной игрой в задней комнате.
«Будь милой, – сказал Эдди и добавил: – Но не перестарайся».
В один из тех дней она вышла прогуляться по Пятой авеню – новая прическа, новый корсет, новые туфли на каблуках, – и с прохожими что-то произошло. Ее провожали взглядами. Волна людского любопытства подхватила ее и понесла, словно речной камешек, и она с наслаждением погрузилась в этот поток, радуясь, что может у всех на виду оставаться невидимой.
(Они абсолютно ничего не знали о ней, и в этом была вся прелесть.)
Затем наступил август, и город опустел. Эдди исчез, а вернулся уже с белой полоской вместо кольца на пальце. Она ходила в Центральный парк кататься на лодках со студентами, и там был парень с порядковым номером после фамилии – Джордж Мередит-третий или что-то в этом роде. Деревья окрасились сотней оттенков ржавчины и золота; на берегу рос клен цвета ее новых волос. Она опускала в мутную городскую воду кончики пальцев и чувствовала себя одинокой в той мере, в какой это возможно для женщины в Нью-Йорке.
Теперь, когда спектакль шел уже долго, ей стало труднее отходить от каждого выхода на сцену. В отеле, заметив ее привычку бродить ночной порой по коридорам, к ней приставили коридорного; парень молча стоял возле лифта, держа обеими руками хрустальную пепельницу. Она курила одну за другой неплотно набитые сигареты «Честерфилд», которые при каждой глубокой затяжке издавали треск. Ей нравилось курить в одиночестве. Леди не станет курить на публике, как не станет с аппетитом есть или с жадностью пить, если только не хочет показаться вульгарной; как выяснилось, таких среди прогуливающихся по Бродвею было немало. «Это выглядит совсем не так привлекательно, как ты думаешь», – обычно говорила она. Хорошо, если рядом с тобой мужчина, которого можно взять под руку, а у выхода ждет автомобиль, но долго это не длится. Выходишь попудрить носик, а по возвращении понимаешь: все изменилось, а значит, пора уходить.
Предполагалось, что сопровождать ее будет партнер по сцене Филип Гринфилд, игравший в «Пробудившейся» молодого врача. Он вел себя галантно, но явно имел иные наклонности. Она не понимала, какие именно, но не сомневалась, что они в нем весьма сильны. Филип часто выглядел смущенным, и она гадала, может, он ходит к проституткам или занимается чем-то еще таким же темным и опасным. Сидит на таблетках? Лишь спустя время до нее дошло, что он предпочитал мужчин; в свои двадцать она не знала, что так бывает. Нет, конечно, знала, но не думала, что это касается мужчины, если он хорош собой, а Филип был настоящий красавец. Они прекрасно ладили. Прежде чем войти в любое помещение, Филип говорил: «Главное – как ты выглядишь». Он отлично танцевал, и обходил гостей, словно вальсируя, после чего так же грациозно выскальзывал за дверь. На совместных фотографиях они часто смеются, но вечером, проводив ее до «Астории», он садился в то же такси и уезжал.
Как-то ночью, после дождя, она, улыбнувшись молчаливому коридорному, уговорила его выйти с ней на прогулку. Они дошли до Ист-Ривер, а в следующий раз – до Центрального парка. Ее всегда тянуло исследовать границы дозволенного. Однажды они забрели в Бэттери-парк; в бухте вздымались волны и бушевали в лунном свете. Добирались до самой Ирландии, говорила она.
Она была молода, а коридорный и того моложе – голубоглазый парнишка, легко заливавшийся румянцем. Он приехал из Ферманы. Отрекомендовался ей протестантом и признался, что до нее никогда не разговаривал с девушкой-католичкой. Сказал, что она очень милая; по всей видимости, его это удивило. Он заявил это так торжественно, словно говорил от лица всех протестантов мира. Она засмеялась и сказала, что в таком большом городе, должно быть, то и дело натыкаешься на католиков, и он пояснил: «Католичкой с родины».
Его звали Джеймс Никсон, и говорил он с восхитительным северным акцентом. В его обществе городские улицы начинали казаться сельскими тропинками. Откуда-то издалека доносятся крики и ругань, в темных аллеях угадываются призрачные силуэты, а звук его голоса, как боярышник в живой изгороди, забивал городские запахи, превращая их в душистый аромат таволги. Он брал с собой гостиничный зонтик, но, гуляя с Джимом Никсоном, она не обращала внимания, идет дождь или нет.
В ту ночь, глядя на море, туда, где в темноте возвышалась Статуя свободы, Джеймс Никсон рассказал, что на корабле по пути в Америку его сестра заболела скарлатиной и ее закрыли от них на карантин, а потом она умерла. Похоронили ее ночью. Просто столкнули тело в воду. Всё это он рассказывал, пока они смотрели в лунном свете на воду, которая плескалась на всем пространстве до их родного дома.
У нее в душе даже шевельнулось сомнение: не выдумал ли он эту историю, больно уж к месту та пришлась. Но тут же устыдилась своих мыслей. Если все это случилось на самом деле, это ужасно.
А потом он неожиданно исчез. На следующий вечер ей открыл дверь другой коридорный в такой же униформе. Он спросил: «Вызвать вам такси, мисс Оделл?» Но она не хотела такси. Она прошла три квартала по ночному городу и вернулась в свой уютный номер.
Всю неделю она хотела узнать, куда девался Джеймс Никсон, но чувствовала, что делать этого нельзя. Подумывала оставить для него записку у портье, но побоялась допустить бестактность. Больше она никогда его не видела.
Утром она отсыпалась. Обязательно. Однажды днем – тот редкий случай, когда ей было нечем заняться, – она завернула в «Сакс» присмотреть подарок для Плезанс, по которой скучала, хотя та писала ей редко и скупо. Она проводила рукой по кашемиру и шелку, понимая, что Плезанс сочтет подобный презент экстравагантным, а вещи дешевле не нравились уже самой Кэтрин. Ее вкусы изменились, и пути назад не было; она шла по дороге с односторонним движением. В результате она так ничего и не купила и послала – или написала, но так и не отправила ей длинное письмо, – или просто вздохнула от безнадежности.
В октябре погода испортилась, и она вполне могла бы уехать домой, если бы знала, как это устроить. Позже, размышляя об этом времени, она пришла к выводу, что и не могла не чувствовать себя отлично. Каждый вечер она выходила под свет софитов, понимая, что это ее судьба, но судьба как будто застыла на месте, бесконечно воспроизводясь в одном и том же виде. Она произносила одни и те же реплики в одной и той же пьесе, вечер за вечером, и уже сам город стал казаться ей нереальным.
Она словно попала в замкнутый круг, и механизм, управляющий ее жизнью, крутился без ее участия. В сентябре ее агенту Эдди Молку наконец выпал счастливый шанс, которого он так долго ждал. Он убедил продюсеров новой постановки, что ирландский акцент – это восхитительно, и осенью Кэтрин уже репетировала роль, которой предстояло определить все ее дальнейшее существование.
Премьера спектакля «Молитва перед рассветом» по пьесе Шелдона Кокса состоялась в ноябре 1948 года в театре Адельфи на 54-й улице. Впоследствии более известная как «Священная война Маллигана» – под таким названием вышел снятый по пьесе фильм – она получила шумный успех и привела Кэтрин в Голливуд, чем обеспечила ей настоящую славу.
Действие разворачивается во время наступления союзников во Франции, и Кэтрин О’Делл (уже с обновленным написанием фамилии) играет отважную ирландскую монахиню-медсестру по имени Мария Фелиситас, которая ухаживает за ранеными в полевом госпитале в Нормандии. Передвижной госпиталь расположился среди руин разбомбленной старой церкви. В первой сцене на ряд кроватей льется сквозь витражи лунный свет; сбоку устроена часовня. Вдали слышен гул самолетов, грохот тяжелой артиллерии, прерываемый блюзовыми рыданиями губной гармошки – играет раненый солдат из Миссисипи – или бормотаниями ослепшего паренька, Джимми, которому снится, что он снова видит.
Сестра Мария – юная, но сильная духом уроженка западной Ирландии – вступает в спор с американским капитаном ирландского происхождения Маллиганом, который разыскивает вражеского солдата, замешанного в военных преступлениях. Обмотанного бинтами нациста обнаруживают среди подопечных монахини; тот почти не приходит в сознание, и сестра утверждает, что он слишком слаб, чтобы предстать перед судом. Капитан настаивает. Она не уступает. Они спорят несколько дней и в конце концов влюбляются друг в друга. В финале, после невероятно долгой ночи, часть которой влюбленные проводят в молитве, Маллиган гибнет от пули врага, лишь притворявшегося немощным. Этот неожиданный поворот, когда утрату несет женщина, а не мужчина, и превратил образ сестры Марии Фелиситас в сенсацию. Первый – он же последний – поцелуй влюбленных вогнал бы в краску епископа. После поцелуя капитан Маллиган падает на колени сестре Марии, сидящей на разбомбленных и осыпающихся алтарных ступенях, и умирает. В его бездыханном долговязом теле нет никакого изящества, и вся эта неуклюжая Пьета открывает какую-то новую правду о смерти, вере и войне.
«Он покинул меня, – говорит она, – и забрал с собой и луну, и солнце. Он забрал мое прошлое и мое будущее, но больше всего я боюсь, что он забрал у меня моего Бога».
Разумеется, Бога он у нее не забрал. Пока два санитара уносят тело, американский солдат выводит в блюзовой манере начальные ноты гимна «О благодать». Монахиня встает; через круглый витраж на ее лицо ложатся пестрые пятна света. Занимается заря. Слепой паренек кричит в предсмертной агонии: «Солнце! Солнце!», сестра Мария Фелиситас подходит к нему и говорит: «Да, Джимми! Ты видишь! Ты видишь солнце!»
Занавес.
Публика в Нью-Йорке рыдала. Зрители вскакивали со своих мест, издавали восторженные вопли и аплодировали как одержимые. Они осыпали ее подарками, кидали на сцену цветы и не только. Один зритель из первого ряда вытащил из нагрудного кармана платок и подбросил его так высоко, что она приняла его за живую птицу. Все это понемногу начинало ее пугать, говорила она.
Ее неторопливый выход на поклон никогда не менялся: взгляд прояснялся, как будто она только что поняла, что все это время – о господи! – в зале были зрители. Она даже вздрагивала. Толпа шумела, а она, все еще находясь между двумя мирами, постепенно возвращалась в себя, чтобы обнаружить, что почему-то стоит на сцене в одеянии монахини.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?