Электронная библиотека » Энрике Вила-Матас » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Дублинеска"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2015, 14:00


Автор книги: Энрике Вила-Матас


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это должно выглядеть, – пишет ему Доминик, – как результат потопа, представь, что от бесконечного дождя Лондон изменился до неузнаваемости, все памятники и скульптуры трансформировались, мутировали, не просто разбухли от влаги и поедены ржавчиной, но и чудовищно разрослись и захватывают пространство, как тропические растения или измученные жаждой гиганты». И чтобы как-то остановить эту экспансию, этот ненормальный рост, их заперли в Турбинном зале и окружили сотнями металлических тележек, где целыми днями валяются люди, которые спят, всякие бродяги и беженцы от потопа.

Во время выставки на огромном экране будет идти фильм, скорее экспериментальный, нежели футуристический, – Доминик собрала его из обрывков «Альфавиля», «Всей памяти мира», «451º по Фаренгейту», «Взлетной полосы» и «Красной пустыни»[11]11
  Перечисляются названия фильмов Жан-Люка Годара, Алена Рене, Франсуа Трюффо, Криса Маркера и Микеланджело Антониони.


[Закрыть]
, все сплошь апокалиптическая эстетика, в полном согласии с тем ощущением конца пути, в котором в последнее время живет Риба.

На каждой тележке будет лежать по крайней мере одна книга, один том, новейшими методами обработки спасенный от сводящей с ума сырости. Все это будут английские издания когда-то публиковавшихся у Рибы авторов: Филипа К. Дика, Роберта Вальзера, Станислава Лема, Джеймса Джойса, Флер Йегги, Жана Эшноза, Филипа Ларкина, Жоржа Перека, Маргерит Дюрас, В.Г. Зебальда…

А между металлическими тележками будет играть неуловимая музыка, словно эхо последнего оркестра с «Титаника». Голоса смычковых сольются со звуками электрогитар, возможно, то, что они исполнят, будет похоже на изуродованный футуристический джаз, а может, возникнет новый смешанный стиль, который однажды назовут электрическим Мариенбадом.

Это сочетание музыки, дождя, книг, скульптуры, литературных цитат и металлических тележек, – дойдя до этого места, Риба, сам не зная почему, вдруг представляет себе, как в зале повсюду начинают возникать двойники Спайдера, фантомы, бесцельно бродящие из конца в конец, – скорее всего приведет к странному результату, – говорится в письме Доминик. – Как если бы вдруг настал час призраков, и все мы заблудились в обломках огромного жизнекрушения в самом конце света».

Это должно быть немного похоже на гостиную в доме моих родителей, думает Риба. В последнее время снаружи там всегда идет дождь, а внутри звучат призрачные голоса, и все погружено в ни с чем не сравнимую атмосферу конца всего.


И тут Риба сворачивается, как улитка, – он вспомнил ужасный день на прошлой неделе, когда он, взволнованный и несуразный, вышел прогуляться в грозу – в старом дождевике, в рубашке с поднятым полуоторванным воротником, в нелепых коротких штанах и с мокрыми, облепившими голову волосами. Машины ослепляли его фарами, но он продолжал идти, погруженный в свои думы. Он понимал, что выглядит странно, – в особенности его короткие штаны, – но что было делать? В смысле, поздно было пытаться что-нибудь исправить. Он, словно загипнотизированный, провел несколько часов перед компьютером, вдруг у него случился внезапный проблеск сознания, и он решил проветриться. Вышел в чем был, в той же одежде, в какой ходил дома, а до того провел у экрана семь часов подряд… один, в закрытой комнате! На самом деле это не так уж и много, обычное его дневное затворничество длится куда дольше. Но в тот день он был, вероятно, как-то особенно чувствителен. Испугавшись самого себя и своей склонности к изоляции, он бросился на улицу, накинув поверх домашней одежды старый плащ, но сглупил, не подумал о зонтике, а потом было уже поздно возвращаться, да и не хотелось сворачивать с дороги, подниматься в квартиру и начинать искать зонтик, потом переодевать штаны, такие короткие и такие дурацкие, особенно когда торчат из-под плаща. Без сомнения, он произвел безрадостное впечатление на соседей, и вряд ли его извиняет то, что, как бывший издатель, он имеет право на легкую сумасшедшинку. Он шел вперед, словно не замечая дождя, удивительно похожий на всех этих типов, которыми кишат романы, что он издавал: на отчаявшихся романтиков, мокрых, невыразимо одиноких лунатиков, бредущих под дождем по пустым затерянным дорогам.


Он всегда восхищался писателями, которые ежедневно отправляются в неизведанный путь в неизвестном направлении, не выходя из собственной комнаты. Они запираются изнутри и больше не двигаются с места, но само их затворничество дает им неограниченную свободу становиться кем угодно и идти куда угодно, следуя за своим воображением. Иногда эта картина переплетается у него в голове с идеей, терзающей его всю жизнь, – с острым желанием изловить гения, юношу, переросшего всех на голову, с небывалой легкостью путешествующего в пределах своего запертого кабинета. Все эти годы он хотел поймать его и издать, но так и не сумел, а теперь у него и надежды-то не осталось. И все же он подозревает, всегда подозревал, что этот гений существует. Должно быть, думает Риба, все это время он просидел в тени: в одиночестве, в сомнениях, в беспокойстве. Вот потому-то я его и не нашел.


Селия стоит рядом и уже какое-то время с тревогой наблюдает за тем, как он уходит в себя, как погружается все глубже и глубже, и, наконец, решает вмешаться, чтобы вывести его, насколько это возможно, в реальный мир.

– Если ты не против, – говорит она, – давай вернемся к этой заупокойной службе в Дублине. Кого, ты сказал, вы будете хоронить?..

Он собирается еще раз повторить ей про грядущий конец книгопечатания и про поминки по галактике Гутенберга, но тут у него в голове возникает «Улисс» и похороны, состоявшиеся в Дублине 16 июня 1904 года. Он вспоминает шестой эпизод романа: вот в одиннадцать часов утра мистер Блум присоединяется к группе, едущей попрощаться на кладбище Проспект с усопшим Падди Дигнамом, и пересекает весь город в карете с Саймоном Дедалом, Мартином Каннингэмом и Джоном Пауэром, для них всех Блум – чужак, и навсегда им останется, да и сам Блум едет с ними без особого желания, он знает, что они не доверяют ему, потому что он масон и еврей, к тому же Дигнам был хвастун, католик и ирландский патриот. Но все же он был славным парнем, а помер оттого, что слишком много пил.

– Попивал чересчур?

– Грешок многих добрых людей, – со вздохом молвил мистер Дедал.

Он вспоминает, как они остановились у часовни. Это печальная глава, этакая медитация на тему смерти, самая грустная из всего, что он читал в своей жизни. Томительно-тоскливые похороны рабочего-алкоголика. Похоронный кортеж описывается со всеми подробностями, и мы каждую секунду ждем, что вот-вот там расцветет радость в виде розы, «бездонной розы», как сказал бы Борхес. Но радость заставляет себя ждать, чтобы не сказать – просто не является. А погребение затянуто и тягостно, а могила бездонна, как роза. Он ни в чем так не уверен, как в том, что никогда не читал ничего более унылого, чем этот беспросветно-серый эпизод у Джойса. В конце на оградку цепляют заплесневелые венки. Жаль, что не розы, комментирует рассказчик, розы поэтичней.

– По кому будет служба? – настаивает Селия.

Он дорого бы дал, чтобы она перестала видеть в нем слабоумного или окончательно свихнувшегося «хикикомори», но дает вместо этого ответ, который окончательно все портит.

– По Падди Дигнаму, – говорит он.

– Куда… попади?

– Никуда. Месса будет по красноносому Падди Дигнаму.

Лучше бы он промолчал.


Перед тем как лечь в постель, они еще немного смотрят телевизор. Там заканчивается какой-то американский фильм, показывают похороны под дождем. Зонтики, зонтики. Он с удовольствием узнает кладбище Вудлон в Бронксе, он приходил туда в свой второй – и покуда последний – приезд в Нью-Йорк, хотел посмотреть на могилу Германа Мелвилла. Кладбище он узнал по надгробным камням, отчего-то оно врезалось ему в память, к тому же, если присмотреться, в глубине кадра видна станция наземного метро, на нем он и приехал в Бронкс. Хотя он видит, что Селия поглощена фильмом, он все равно отвлекает ее, чтобы сказать, что уже бывал на этом кладбище, он узнал его по станции метро, виднеющейся на заднем плане, и вообще он хорошо его запомнил. Селия не знает, что ему на это ответить.

– Что производит на тебя большее впечатление – внезапно увидеть место, где я уже был, или сама сцена похорон? – поддразнивает он.

Селия предпочитает вернуться к фильму.


Он не знает, отчего ему так хочется в Дублин. Вряд ли только оттого, что его приводит в восторг идея сидеть и ждать 16 июня, когда он поедет туда, куда его никто не звал. И, конечно, не ради того, чтобы отчитаться о поездке родителям и тем самым отчасти скомпенсировать свое молчание о Лионе. И уж точно его тянет в Ирландию не только из-за того, что, если предчувствие его не обманывает, там, в городе Корк, его ждет большое откровение, ключ к главной тайне мира. И вряд ли – хотя и не исключено, – только оттого, что он надеется, будто Дублин каким-то образом, совсем немножко, на один шаг приблизит его к обожаемому Нью-Йорку. Он даже не уверен, что ему хочется поехать в Дублин только для того, чтобы произнести там прочувствованную прощальную речь, отслужить заупокойную службу по культуре эпохи Гутенберга и по себе самому, такому сокрушенному издателю.

Вероятно, его желание съездить в Дублин складывается из всех этих причин, но есть, наверное, и другие, о которых он пока ничего не знает и не узнает никогда.

Итак, почему же ему хочется в Дублин?

В полном молчании он дважды задает себе этот вопрос. Возможно, где-то существует точный ответ на него, да только ему не суждено его узнать.

Возможно даже, в этом и заключается смысл путешествия – в незнании резонов, на него толкнувших. И, может быть, его прощальная речь в Дублине будет хороша именно оттого, что он покуда даже не представляет, что именно скажет.

Итак, он едет в Дублин.


На следующее утро, через час после сигнала будильника – время давно измерено и известно до секунды, – Селия собирается на работу, в свой кабинет при музее. Ее лицо мирно, спокойно, почти благостно. Наверное, оттого, что она вот-вот перейдет в буддизм.

Как обычно, Селия двигается с воодушевлением и с завидной целеустремленностью. Она выглядит беспомощной и в то же время – обе эти крайности совершенно необходимы – есть в ней пугающая сила. Иногда при взгляде на нее Риба вспоминает слова своего деда Хакобо: «Без энтузиазма важные дела не делаются». Селия – олицетворение энтузиазма, и у нее всегда такой вид, словно все, что она делает, исполнено важности. Но вот она улыбается, и эта улыбка мгновенно отменяет всю важность. Селия говорит, что научилась этому в театре Оклахомы, в театре, чья сцена, по ее словам, переходила прямо в пустоту.

Кажется, они неразлучны – Оклахома и Селия. А третьей вершиной этого треугольника будет Будда. Селия постоянно говорит, что Соединенные Штаты – лучшее место для энтузиазма, и потому жизнь там, – а она однажды побывала в Чикаго, – для Селии не более чем театр, глядящий в пустоту. Но Селия была бы не прочь пожить и в Нью-Йорке – это если Риба перестанет ходить вокруг да около и решит наконец перебраться в город своей мечты, в свой предполагаемый центр мира.

Перед уходом на работу Селия как бы между прочим делится пугающей информацией. Предчувствуя, что милый ей аутист вскоре усядется за компьютер, она говорит, что люди, постоянно пользующиеся Гуглом, постепенно теряют способность к глубокому чтению художественной литературы, и это, мол, лишний раз доказывает связь оцифрованной мудрости с мировой глупостью последних времен.

Риба принимает критику на свой счет, но предпочитает сделать вид, что намека не понял. Когда Селия выходит, он пьет свой первый утренний капучино. Кофе, думает он, был придуман специально для того, чтобы не терять сосредоточенности в Интернете. В отсутствие спиртного ему остается только кофе, чтобы держать себя в тонусе. Сегодня он пьет его быстрей обычного: прямо на кухне, не присаживаясь, почти на бегу, с великолепной жадностью. А затем, стремясь не потерять ни единого мгновения, пока действует кофеин, поворачивается к инсинуациям Селии спиной и усаживается за компьютер.

Вначале он размышляет о том, что, ему, наверное, следовало бы проводить меньше времени перед экраном, – не только из-за слов Селии, хотя они произвели на него большое впечатление, – но и потому, что он давно уже подумывает прервать свое навязчивое стремление неподвижно засесть у компьютера. Ему хотелось бы вернуться к жизни и начать ставить перед собой серьезные цели. Впрочем, он тут же отказывается от этих мыслей. Ему почти шестьдесят, и он не имеет ни малейшего представления, какие такие серьезные цели он мог бы перед собой сейчас поставить. Так что он решает снова с головой погрузиться в Интернет и провести еще один день в поиске по блогам. Тут уж он дает волю своему нарциссизму и запускает поиск сперва по собственному имени, а затем – по названию издательства. Он понимает, что это уже не просто проявление эгоцентризма, а настоящая мания, но не хочет отказываться от ставшего ежедневным ритуала. Плоть слаба.

На самом деле этот судорожный поиск помогает ему смягчить тоску по тем временам, когда он приходил в издательство и там, вместе со своим секретарем Гоже, тщательно просматривал все упоминания в прессе об издаваемых им книгах. Он понимает, что его нынешняя мания выглядит нелепо и почти уродливо, но она кажется ему необходимой для душевного здоровья. Он заходит в чужие блоги, чтобы прочесть, что там пишут о «его» изданиях, и если встречает не устраивающий его отзыв, оставляет анонимный комментарий, называя автора невеждой и придурком.

Сегодня он посвятил этому довольно много времени и в конце концов изругал одного барселонца, отправившегося туристом в Токио, – тот написал у себя в блоге, что взял в путешествие книгу Пола Остера, и Остер его разочаровал. Вот скотина! Риба издал только «Изобретение одиночества», а туристу не понравилось «Бруклинское безумие», но Риба считает Остера своим другом и возмущен плохим отзывом. Покончив с блогером, он чувствует себя необычайно отдохнувшим. В последнее время он стал таким мнительным, таким подавленным, что ему кажется, спусти он сейчас кому-нибудь с рук несправедливую критику Остера, и самому ему станет еще хуже, чем было.

Он прерывает гипнотическое состояние, в которое ежедневно погружается у компьютера, и встает с кресла. На несколько секунд останавливается у большого окна и смотрит через стекло на Барселону. Сегодня из-за непрекращающегося и уже начавшего внушать беспокойство дождя вид из окна не так хорош, как обычно. Целый город исчез за плотной стеной воды. В мае всегда идет дождь, но в этом году он как-то чересчур разошелся, словно там, наверху, в заоблачных высях решили подыграть Доминик и теперь готовят почву для ее инсталляции в Лондоне.

Рибе кажется, что его краткая прогулка к окну, беглая и мимолетная свобода от Всемирной сети должна пойти ему на пользу. Как если бы он стал менее «хикикоморным» только оттого, что стоит сейчас перед окном и смотрит на исчезнувшую Барселону. Кажется, на него сильно повлияли слова, брошенные Селией перед уходом. Как правило, он не отрывается от компьютера до самого ее прихода в без четверти три, но сегодня сделал исключение и уделил часть своего времени окну, за которым ничего нет. Наверное, он выбрал не лучший момент – как ни всматривайся, в сплошной мути видны только тусклые очертания. Он так и не отошел от окна, стоит и слушает монотонное, почти молитвенное бормотание дождя. Теряет ощущение времени.

В последнее время он почти не ступает на улицы Барселоны. Просто разглядывает ее сверху, когда она не прячется, как сегодня, за пеленой дождя. Подумать только, раньше у него была такая оживленная светская жизнь, теперь же он словно завял, стал уныл, застенчив – куда застенчивей, чем привык о себе думать, – и заперся в четырех стенах. Всего лишь один глоток избавил бы его от мизантропии, повысил бы самооценку. Но ему нельзя, это навредило бы его здоровью. Он спрашивает себя, действительно ли в Дублине есть бар под названием «Коксуолд». В глубине души он изнемогает от желания нарушить установленные им же самим правила и сделать добрый глоток виски. Но нет, он умеет держать себя в руках. Если Селия увидит, что он опять запил, она вполне способна его бросить, в этом он убежден. Она не согласится вернуться к дням непрерывного этилового кошмара.

Итак, он не выпьет ни глотка, перетерпит стоически. Ни одного дня не проходит без того, чтобы его не одолела смутная ностальгия по ужинам из другой эпохи, когда он ходил в рестораны со своими авторами. Незабываемые ужины с Грабалом, Эмишем, Мишоном… Ух и здоровы же они пить, эти писатели!

Он возвращается к компьютеру и набирает в Гугле «Коксуолд», «бар» и «Дублин». Тоже способ утолить жажду, ничуть не хуже прочих. Очень быстро он убеждается, что в Интернете нет ни одного питейного заведения с таким именем, и снова чувствует острое желание оказаться в настоящем баре. И снова подавляет его. Идет на кухню и выпивает два стакана воды подряд. Потом, опершись на холодильник, вдруг вспоминает, что временами любит вообразить себя – только вообразить – не сумрачным затворником, болезненно зависимым от своего компьютера, а свободным человеком, открытым миру и городу, что расстилается у его ног. В этих мечтах он не бывший издатель и нынешний отшельник, не сложившийся комптьютерный аутист, а отличный парень, один из тех славных ребят, которыми кишели голливудские фильмы пятидесятых и на которых равнялся когда-то его отец. Кто-то вроде Кларка Гейбла или Гэри Купера, кто-то из породы общительных и открытых – раньше их называли «экстравертами» – типов, мгновенно заводящих дружбу с коридорными, горничными, банковскими клерками, зеленщиками, таксистами, дальнобойщиками и парикмахершами. Один из этих замечательных персонажей без комплексов и сомнений, посмотришь на такого и вспоминаешь, что на самом деле жизнь прекрасна и жить ее следует с энтузиазмом – это лучшее лекарство от тоски, болезни европейского пошива.


С эпохи пятидесятых, со времен его детства, ему досталось унаследованное от отца – пусть покореженное и закамуфлированное его робостью, левыми взглядами, тщательно отполированным образом въедливого издателя-интеллектуала, – мощное и простодушное восхищение американским образом жизни. И не только оно. Он ни на миг не забывает, что в мире есть место, где он мог бы быть счастлив, сказать по правде, дважды это ему почти удалось, и это место – Нью-Йорк. А ведь есть еще регулярно повторяющийся сон, одно время он просто преследовал Рибу. В этом сне все выглядело точь-в-точь как в его детстве, когда он в одиночестве играл в футбол в маленьком патио цокольного этажа на улице Арибау и воображал, что он местная и приезжая команды одновременно. Во сне патио было неотличимо от патио в доме его родителей, и там царило столь же реальное ощущение разрухи и хаоса, характерное для первых послевоенных лет. Все было, как в жизни, только вместо серых квадратных домов его окружали нью-йоркские небоскребы, вызывая у него ощущение, будто он находится в самом центре мира. От этого где-то внутри поднималось чувство – позже он ощутит его в другом сне, в том, где он выйдет из паба в Дублине, – странное горячее чувство, будто именно сейчас он переживает миг невыразимого счастья.

Это был сон о счастье в Нью-Йорке, сон об идеальном мгновении, сон, иногда заставлявший его вспомнить строчки Идеи Вилариньо[12]12
  Уругвайская поэтесса.


[Закрыть]
:

 
Я была мгновеньем,
лишь мгновеньем
в середине мира.
 

И если подумать, нет ничего странного в том, что он начал видеть в повторяющемся сне послание, личное сообщение ему о том, что в Нью-Йорке его поджидает счастье, всплеск энтузиазма и любви ко всему сущему.

Он распечатал уже пятый десяток и еще ни разу не бывал в Нью-Йорке, когда его пригласили туда на Всемирный конгресс издателей, и, разумеется, первой его мыслью было, что наконец-то он окажется прямо в сердце своего сна. После долгого и утомительного перелета он вышел в город, когда день уже шел на убыль. Его сразу пленил размах. Такси, присланное организаторами, высадило его у отеля, и уже у себя в номере он восхищенно смотрел, как с приходом ночи вспыхивают небоскребы. Он никак не мог успокоиться, все ждал чего-то. Позвонил в Барселону, поговорил с Селией. Потом связался с пригласившими его людьми и договорился встретиться с ними на следующий день. И, наконец, занялся своим сном.

Я в самой середине мира, думал он. И, оглядывая небоскребы, приготовился ощутить прилив энтузиазма, самодостаточности и счастья. Но время шло, а ожидание по-прежнему оставалось ожиданием. Спокойным, ровным, без дрожи и малейшего воодушевления. Чем дольше он смотрел на небоскребы в поисках какой-нибудь насыщенной эмоции, тем яснее понимал, что поиски тщетны. Жизнь продолжалась, точно такая же, как прежде, и не происходило ровным счетом ничего, что могло бы показаться особенным или необычным. Да, он оказался в своем сне, и сон этот был реальностью. Но и только.

И все же он не сдавался. Снова и снова выглядывал в окно, изо всех сил пытаясь ощутить себя счастливым в окружении небоскребов, пока, наконец, не сообразил, что ведет себя подобно людям, что, по словам Пруста, «…отправляются в путешествие, чтобы увидеть собственными глазами какой-нибудь желанный город, и воображают, будто можно насладиться в действительности прелестью грезы».

Поняв, что бессмысленно продолжать наяву ждать ощущений, обещанных сном, он лег в постель. Измученный перелетом, уснул почти мгновенно. И увидел себя – ребенка из Барселоны, – играющего в футбол в маленьком патио в Нью-Йорке. На него снизошло ощущение абсолютной самодостаточности. Никогда в жизни он не был так счастлив. Так он узнал, что чудо не поджидало его в Нью-Йорке, чудом был сам играющий в футбол мальчик. И чтобы обнаружить это, ему надо было попасть в Нью-Йорк.


Сегодня дождь не такой сильный, как вчера, и через окно видно больше Барселоны, чем накануне. И кому это надо, думает Риба, в его почти шестьдесят куда ни посмотри, всегда окажется, что он там уже побывал.

Тут же он исправляется и отправляет мысль в противоположном направлении: на самом деле, думает он, никто не может с уверенностью сказать, где он находится в каждый миг, так что любой отрезок времени – это место, где мы никогда раньше не были. Он колеблется между оживлением и унынием, и внезапно его охватывает изумление – оказывается, он способен ощущать спокойствие такого рода. Он вглядывается в это непривычное, ни разу доселе не испытанное чувство с тем же любопытством, с каким раньше глядел на многообещающие рукописи.

Где-то в глубине квартиры включилось радио, и покуда слышится сонный меланхоличный голос Билли Холидей, поющей что-то бесконечно тягучее, Риба спрашивает себя, начнет ли он когда-нибудь думать, как его обожаемый Вилем Вок[13]13
  Наряду с настоящими писателями и режиссерами Вила-Матас цитирует и воображаемых. Вилем Вок – один из них.


[Закрыть]
, размышлявший о тех, кто жил в воображаемых мирах и вернулся невредимым из своих долгих походов.


Величие и красота Нью-Йорка заключаются в том, что стоит кому-нибудь принести с собою свою историю, и она мгновенно становится нью-йоркской. Каждый из нас, отдавая себе отчет в том, что именно в Нью-Йорке объединяются местная история с историей всеобщей, может добавить городу еще один слой (Вилем Вок. «Центр»).


Он давний и страстный поклонник этого чеха, хотя из-за одного недоразумения, такого нелепого, что он предпочитает даже не вспоминать о нем, ему так и не удалось издать ни одной его книги. Но были времена, когда он с почти религиозным пылом жаждал добавить книги Вока в свой издательский список.

С каждым днем Нью-Йорк воодушевляет его все больше. С этим именем на устах он становится способен на все. Но в его повседневной жизни нет места иллюзиям, и в этом смысле он не отличается от большинства смертных. Он живет с трудом, таща за собою свою барселонскую историю, но, когда есть силы, он устраивает что-то вроде представления для самого себя и превращает ее во всеобщую, в нью-йоркскую.

Без мифа о Нью-Йорке, без этой последней цели его жизнь была бы много тяжелей. Даже Дублин кажется ему только остановкой на пути к Нью-Йорку. Теперь, после того как он дал волю воображению, он оставляет окно и, довольный, идет на кухню за вторым капучино. Немного погодя возвращается к компьютеру, и поисковая система предлагает ему триста тысяч испанских ссылок на «Дублинцев», сборник рассказов Джеймса Джойса. Он прочел его очень давно, годы спустя перечел и до сих пор хранит в памяти множество подробностей, но ему недостает, например, названия некоего дублинского моста, упомянутого в рассказе «Мертвые», – моста, где, если он ничего не путает, непременно видишь белую лошадь.

Его охватывает бодрящее состояние сборов в дорогу. Книга Джойса поможет ему раскрыться навстречу другим голосам и другим комнатам. Он вдруг понимает, что, если хочет вспомнить название моста, он должен сделать выбор: перелистать бумажную книгу и героически остаться в уходящем Гутенберговом времени или запросить Всемирную сеть и влиться в цифровую революцию. Несколько секунд он видит себя на середине воображаемого моста, соединяющего две эпохи, но потом решает, что куда быстрее найдет ответ на свой вопрос в бумажной книге, потому что она где-то прямо тут, в его библиотеке. Он снова выбирается из-за стола, вытаскивает из шкафа старый экземпляр «Дублинцев» и обнаруживает, что эта книга была куплена Селией в августе 1972-го в книжном магазине «Флинн» на Пальма-де-Мальорке. В то время они еще не были знакомы, и, возможно, Селия дочитала до белой лошади в «Мертвых» прежде него.


Когда кеб проезжал через мост О’Коннелла, мисс О’Каллаган сказала:

– Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О’Доннелла, непременно видишь белую лошадь.

– На этот раз я вижу белого человека, – сказал Габриел.

– Где? – спросил мистер Бартелл д’Арси.

Габриел показал на памятник, на котором пятнами лежал снег. Потом дружески кивнул ему и помахал рукой[14]14
  Джеймс Джойс, «Мертвые». Пер. О.П. Холмской.


[Закрыть]
.


Этот отрывок напоминает ему фразу Кортасара, однажды удивительным образом услышанную им в парижском метро: «Мост – это человек, идущий по мосту». Миг спустя он спрашивает себя, не захочется ли ему по приезде в Дублин посмотреть на этот мост, соединивший в его воображении эпохи.


Он замечает, что одно из двух названий моста в испанском переводе написано с ошибкой. Тут должен быть или О’Коннелл, или О’Доннелл. Настоящий знаток Дублина не задумался бы ни на секунду. Вот еще одно подтверждение, что он пока еще ничего не знает о городе, впрочем, это не расстраивает, а взбадривает его, он – новоявленный пенсионер и трезвенник – нуждается в такого рода задачках. Сейчас, думает он, особое удовольствие ему доставит овладение новыми знаниями: для начала он примется изучать места, которые только намеревается посетить, а по возвращении продолжит изучать те, что остались позади. Он должен ставить перед собой четкие цели, если хочет избежать компьютерного аутизма и тяжкого социального похмелья – мучительного наследия тех лет, когда он был издателем.

Что до названия моста, то тут цифровой мир будет ему полезней, чем печатный. И у него нет другого выбора, как только прибегнуть к помощи Гугла, но это ничего, у него есть безупречное оправдание – компьютеру под силу быстро разрешить его сомнения. Для начала он вбивает в поиск имя О’Коннелл, и в ту же секунду все разъясняется: «Самые интересные маршруты и памятные места Северного Дублина сосредоточены в основном вокруг улицы О’Коннор. Это самая широкая и оживленная, хотя и не самая длинная магистраль в центре города. Свое начало она берет от моста О’Коннелла, упомянутого в книге Джеймса Джойса «Дублинцы». Он припоминает, что среди его книг есть еще одно, более современное издание «Дублинцев», он мог бы сверить две книги и узнать, в обеих ли название моста написано с ошибкой. Он опять встает из-за компьютера – кажется, этим утром он обречен ходить от Гутенберга к Гуглу и от Гугла к Гутенбергу, вести свой корабль меж двух морей, между миром книг и сетевым миром, – и жадно раскрывает это современное издание. Ага, тут другой перевод, не Гильермо Кабреры Инфанте, а Марии Изабел Батлер де Фолей, и нет никакой путаницы в названии моста.


Когда экипаж проезжал через мост О’Коннелла, барышня О’Каллаган сказала:

– Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О’Коннелла, непременно видишь белую лошадь. <…>

Габриел указал на памятник Дэниела О’Коннелла, на котором лежали хлопья снега. Потом дружески поприветствовал его и помахал рукой.


Когда сравниваешь два перевода, иногда происходят любопытные вещи. Миг – и в жизнь Рибы вошел господин Дэниел O’Коннелл, дублинская статуя. А где же он был до сих пор, этот O’Коннелл? Кто он вообще такой? Кем он был раньше? Годится любой повод снова подсесть к монитору компьютера, единственному месту в доме, где можно отыскать английский оригинал «Мертвых» и выснить, был ли Дэниел О’Коннелл у самого Джойса.

Риба принимает позу хикикомори. Запускает поиск, и вскоре тайна раскрыта. Дэниела О’Коннелла в оригинале нет: «Gabriel pointed to the statue, on which lay patches of snow. Then he nodded familiarly to it and waved his hand» («The Dead», James Joyce).

Вспоминает чьи-то слова, что настоящие потаенные пути всегда уводят вглубь. Может быть, это сказала Селия в одном из своих буддийских откровений? Сейчас уже и не вспомнить. Он сидит в своей маленькой квартирке и ждет, что с ним произойдет дальше. Его предрасположенность к ожиданию заставляет его замереть, покуда постепенно, сама собой вызревает его поездка в Дублин. Он считает, что ожидание есть основное состояние человека, и время от времени он сам ведет себя в полном соответствии с этим утверждением. Он знает, что начиная с этой минуты и до 16 июня вся его жизнь сведется к предвкушению поездки. Это будет осознанное ожидание, и, без сомнения, он сумеет за это время как следует подготовиться к путешествию.

Теперь он сосредоточен, словно самурай перед долгим походом. Он по-прежнему сидит в позе хикикомори, но уже не смотрит на экран – он углубился в себя и там, на потаенных путях, перебирает свои воспоминания, восстанавливает в памяти подробности первого знакомства с «Улиссом». Дублин находится в конце этого пути, и как приятно сейчас вспоминать старую музыку великолепной книги, которую он читал со смесью изумления и восторга. Он не то чтобы убежден, но ему кажется, что у него есть много общего с Блумом. Блум – воплощение чужака. У него, как и у Рибы, еврейские корни. Он странен и одновременно – странник. Блум излишне самокритичен, и чтобы стать успешным, у него недостаточно развито воображение, но он чересчур трезвомыслящ и чересчур работящ, чтобы потерпеть полное фиаско. Он слишком иностранен и космополитичен, чтобы в ирландской провинции его приняли за своего, но и чересчур ирландец, чтобы не беспокоиться о своей стране. Образ Блума словно на него сшит.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации