Электронная библиотека » Энрике Вила-Матас » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Дублинеска"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2015, 14:00


Автор книги: Энрике Вила-Матас


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Из радио доносятся звуки «Downtown Train» Тома Уэйтса. Он не знает английского, но ему кажется, что в песне говорится о поезде, идущем в центр города, везущем пассажиров с окраин, где они росли и где всю жизнь ощущали себя загнанными в ловушку. Поезд идет в центр. В центр города. Возможно, он идет в центр мира. В Нью-Йорк. Это центростремительный поезд. Риба не хочет даже думать о том, что речь в песне может не идти ни о каком центре.

Однажды уверовав, что Том Уэйтс поет именно о том, что его волнует, он не устает его слушать. В голосе Уэйтса для него заключена поэзия пригородной электрички, соединяющей улицы его детства с Нью-Йорком. Всякий раз, когда до него доносятся звуки этой песни, он думает о своих прежних путешествиях, обо всем, что он вынужден был оставить, чтобы посвятить себя изданию книг. Чем старше он себя чувствует, тем чаще вспоминает свою прежнюю целеустремленность, свою молодую литературную неуспокоенность, свою многолетнюю безграничную преданность опасному, подчас разрушительному книгоиздательскому делу. Он отказался от собственной юности, чтобы отправиться на поиски честного шедевра, жемчужины несовершенной издательской коллекции. И что же у него осталось теперь, когда все кончилось? Всепоглощающая растерянность и пустой кошелек. Вопрос, для чего все это. Ночная горечь. Но когда-то он упорно шел к цели, и зашел довольно далеко, и этого у него уже не отнять. Это очень серьезно. Будет удача или нет, как говорил У.Б. Йейтс, настойчивость всегда оставит след.


Я – человек погасший, думает он. Но будет скверно, если кто-нибудь решит вдруг разжечь светильник моего существования. Не выйдет добра, если произойдет что-нибудь этакое, и все вокруг оживится, и этот дом превратится в ярмарочный балаган, а я вдруг окажусь героем лихого романа. И в то же время я предчувствую неизбежное приближение этого. Что-то вот-вот случится, я уверен. Внезапно явится кто-то и взорвет мою монотонную жизнь, жизнь старика, босиком ковыляющего по неосвещенным комнатам и замирающего у шкафа, чтобы вслушаться в мыший топоток в темноте. Что-то стрясется, я знаю, и моя жизнь обернется, наэлектризованным романом. Будет ужасно, если это произойдет. Не думаю, что мне понравится, чтобы меня разлучили с ни с чем не сравнимым очарованием моего нынешнего существования. Меня вполне бы устроила жизнь в Нью-Йорке, простая жизнь, в вечном контакте с усыпляющей обыденностью повседневности.

Чем бы он мог заняться, если бы не сидел как прикованный у всепожирающего компьютера? Ну, например, он мог бы продолжать искать информацию о Дублине, мог бы прогуляться под дождем в коротких штанах, пугая соседей, мог бы играть в домино с другими пенсионерами в баре чуть дальше по улице, а мог бы напиться, как в старые времена, напиться всерьез, вдребезги, уехать в Бразилию или на Мартинику, принять иудаизм, выкосить пшеничное поле, переспать со случайной знакомой, залезть в бассейн с ледяной водой. Но, возможно, самое правильное, что он может сделать, – это продолжать вкладывать все силы в подготовку будущей поездки в Нью-Йорк с пересадкой в Дублине.


Однажды, разъезжая по Мексике с Хосе Эмилио Пачеко, чью книгу он в то время издал, – позже к ней добавилось еще две, – в кабриолете одной приятельницы, он приехал в порт Веракруса и сразу же пошел к морю. Эти формы, что вижу у моря, сказал шедший за ним Пачеко, формы, что вызывают мгновенно в голове хоровод метафор, инструменты ли вдохновенья иль обманчивые цитаты?[15]15
  Отрывок из стихотворения Хосе Эмилио Пачеко «La experiencia vivida».


[Закрыть]

Риба попросил его повторить вопрос. Пачеко повторил, и он увидел, что с самого начала понял его правильно. С ним самим происходило что-то подобное. Идеи цеплялись у него одна за другую, и он имел любопытную манеру относиться к собственной жизни как к книге. Издательская деятельность и связанная с нею необходимость читать множество рукописей усугубила и укоренила в нем склонность видеть хоровод метафор и искать скрытый, подчас в высшей степени таинственный код в каждом эпизоде своей повседневной жизни.


Он считает себя читателем в не меньшей степени, чем издателем. Хотя от дел он удалился в основном из-за проблем со здоровьем, ему кажется, что отчасти вина за это лежит на златом тельце готического романа, измыслившем и запустившем дурацкую легенду о пассивном читателе. Он мечтает о дне, когда очарование бестселлера рассеется, и сможет, наконец, вернуться одаренный читатель, и опять начнут соблюдаться условия нравственного договора между ним и автором. Он мечтает о дне, когда издатели художественной литературы снова вздохнут полной грудью – он имеет в виду тех издателей, кому до смерти не хватает читателя активного, достаточно открытого, чтобы купить книгу и позволить чуждым для него мыслям и чувствам возникнуть в своем сознании. Он верит, что, если мы требуем таланта от издателя или писателя, не менее одарен должен быть и читатель. Потому что, не будем себя обманывать, читая, приходится иной раз преодолевать такие косогоры и буераки, путь через которые может облегчить только способность испытывать осмысленные эмоции, желание понять другого и приблизиться к языку, отличному от того, на каком разговаривает с нами гнетущая повседневность. Как говорит Вилем Вок, не так-то просто влезть в шкуру Кафки и увидеть мир таким, каким он его видел, – обездвиженным, лишенным возможности попасть из одной деревни в другую. И для чтения, и для письма необходимо обладать одинаковыми навыками. Писатели разочаровывают читателей, но случается и обратное, читатели разочаровывают писателей, пытаясь отыскать у них только подтверждение своей картине мира…

Звонит телефон.

Так, о чем шла речь? Ах да, он размышлял о грядущих временах, когда будет пересмотрен нынешний договор между писателем и читателем и станет возможным возвращение одаренного читателя. Хотя, возможно, эти надежды уже неосуществимы. Лучше быть реалистом и думать об ирландских похоронах.

Он поедет в Дублин. Частью, чтобы сделать хоть что-нибудь. Чтобы отбросить жизнь пенсионера и ощутить себя занятым человеком. Частью же – потому что туда его влечет странный сон.


По нечетным дням в один и тот же час ему звонит Хавьер, верный друг и суровый педант. Риба еще трубки не поднял, но уже твердо знает, что услышит в ней голос Хавьера. Делает потише радио – фоном звучит песня Брассенса «Leas copains d’abord», она кажется ему удивительно подходящей для дружеского телефонного разговора. Берет трубку.

– Ты знаешь, что я в июне еду в Дублин?

Бросив два года назад пить и начав избегать вечеринок, он теперь редко видится с Хавьером, ведущим исключительно ночной образ жизни. Тем не менее их дружба по-прежнему жива, хотя теперь она подпитывается в основном полуденными телефонными беседами по нечетным дням да нечастыми совместными обедами. Может случиться так, что со временем их отношения иссохнут без совместных ночных эскапад, но он в это не верит, он принадлежит к категории людей, считающих, будто редкие встречи только закаляют дружбу. С другой стороны, он не особенно уверен, что у него вообще есть какие-то друзья. Тот же Хавьер любит повторять, что друзей не бывает, бывают мгновения дружбы.

Хавьер звонит ему по нечетным дням. И всякий раз около полудня – вероятно, ему кажется, что именно эти мгновения благоприятней всего для дружбы. Очень педантичный друг. В этом они с Рибой похожи. Разве не он всегда навещает родителей по средам после обеда? И разве не он всякий день неуклонно усаживается за компьютер?

Хавьер спрашивает, как проходят переговоры по продаже издательства, он отвечает, что чувствует себя подавленным и что, вероятно, он не станет его продавать. Лучше, наверное, оставить все как есть до лучших времен. Есть же, говорит, в Барселоне и другие славные издательские развалины. Взять хотя бы Карлоса Барраля. Хавьер перебивает его, он не согласен, что дело Барраля развалилось. Рибе не хочется тратить силы на споры, и он не дает себе труда развить эту тему. Потом они разговаривают о «Пауке», и он говорит Хавьеру, что в какой-то момент начал полностью отождествлять себя с главным героем этой странной ленты. Хавьер, вспомнивший вдруг, что тоже уже смотрел этот фильм, говорит, что не понимает, что такого Риба сумел увидеть в Спайдере, потому что, насколько он, Хавьер, помнит, тот выглядел ужасно безжизненным и соверешенно погасшим. Риба уже привык, что Хавьер постоянно ему возражает. Их дружба, верней, дружеские мгновения, основаны на почти абсолютном несовпадении художественных критериев.

Исчерпав тему «Паука», они говорят о погоде, о непрекращающемся и начавшем уже внушать беспокойство дожде. Потом Риба снова рассказывает Хавьеру, как провел целый день в Лионе, ни с кем не перемолвившись словом и разворачивая общую теорию романа. Хавьер начинает нервничать. Писатели не выносят, когда издатели пробуют себя на литературном поприще, и в конце концов Хавьер перебивает Рибу, чтобы сказать ему, как и в прошлый раз, мол, он очень доволен тем, что Риба попробовал что-то написать, но что нет ничего более «французского», чем литературная теория.

– Вот не знал, что у теорий есть национальность, – говорит удивленный Риба.

– Есть-есть, я серьезно говорю. И вот еще – ты заигрался в кофейного мыслителя. В этакого вольнодумца из французского кафе. Бросай это, забудь о Париже, тебе это только на пользу пойдет. Это мой тебе бесплатный совет на сегодня.

Хавьер – астуриец, из местечка близ Овьедо, хотя и живет больше трех десятков лет в Барселоне. Он на пятнадцать лет моложе Рибы, его отличает упорное стремление давать советы по любому поводу и некоторая категоричность. Риба никак не может понять, к чему он клонит, и спрашивает, что Хавьер имеет против парижских кафе.

А сам тем временем вспоминает, где родилось его издательское призвание – в Париже после майских событий 68-го года. Радостно воруя революционные эссе из книжного магазина Франсуа Масперо – тамошние продавцы благосклонно смотрели на то, что у них обносят лавку, – он решил посвятить себя благородной профессии издателя и выпускать авангардистские романы и бунтарские книги, чтобы любители чтения со всего мира точно так же таскали бы их из лавки Масперо и других книжных магазинов левого толка. Год спустя он переменил свои взгляды, поставил крест на революционных упованиях и постановил вести себя разумно и взимать за издаваемые книги плату.

На другом конце провода его друг Хавьер молчит, и чувствуется, что это молчание – возмущенное. Возмущение было бы куда сильней, если бы Хавьер узнал, что его друг Риба только что мысленно объяснил его диатрибы в адрес парижских кафе его астурийским происхождением.

Когда Риба, чтобы успокоить его, меняет направление беседы и рассказывает о своем все возрастающем интересе ко всему, имеющему отношение к Дублину, Хавьер перебивает его и спрашивает, не собрался ли он потихоньку перебраться на английский лужок? Или на ирландский, если ему так больше нравится. Если собрался, то это, без сомнения, первый шаг к большому предательству.

По радио сейчас передают «Le petit train» Риты Мицуко[16]16
  Les Rita Mitsouko – французский поп-рок дуэт, сложившийся в 80-е годы.


[Закрыть]
. Это первый шаг к большому предательству всего французского, с воодушевлением вопит Хавьер. Рибе ничего не остается, кроме как отодвинуть трубку от уха. Хавьер чересчур возбудился. Предательство всего французского? Разве можно предать Рембо или Грака?


Как замечательно, что ты переметнулся на сторону Англии, говорит Хавьер несколько минут спустя. И поздравляет его с этим, сильно его удивив.

Переметнулся? Он?

Почти все свои заявления Хавьер делает не терпящим возражений тоном, в полном убеждении, что по-другому и быть не может. Такое ощущение, будто они беседуют о футбольном игроке, сменившем клуб. Но он, Риба, ничего не менял и никуда не переходил. Похоже, Хавьер был бы очень доволен, если бы он повернулся спиной ко всей французской культуре, может быть, потому, что сам он никогда не был с нею близок и чувствует, что на этом поле проигрывает. А может, потому, что никогда не таскал книг у Масперо, или потому что его отец – о нем все время невольно вспоминаешь, думая о Хавьере, – был автором анонимного памфлета «Против французов», напечатанного в одной валенсийской типографии в 1980 году. Это был набор забавных колкостей в адрес самодовольной французской культуры, начинающийся словами: «Тщеславием французы всегда были одарены щедрее прочих талантов».

– Ты стал тяжел на подъем, – говорит ему внезапно Хавьер. – Тебе нужно отбросить всю эту французскую шелуху, в которую ты закопался за эти годы, и прыгнуть. Английский прыжок, вот что тебе нужно, братец ты мой, – английский прыжок[17]17
  По-русски это называется перекидной, или вальсовый прыжок (в фигурном катании).


[Закрыть]
. Ты должен стать англичанином. Или ирландцем.

Хавьер педант и временами чрезмерно категоричен. Но, самое главное, он упорен, невообразимо упорен, и в этом похож скорее на арагонца. Впрочем, есть подозрение, что среди выходцев из Арагона процент упрямцев не выше, чем везде. И сегодня Хавьер всю мощь своего характера обрушил на французскую составляющую в личности Рибы. Похоже, он считает, что только если Риба выдавит из себя француза, он обретет утраченные легкость и чувство юмора.

Риба осторожно напоминает ему, что, хочет он того или нет, Париж по-прежнему остается столицей «Республики Словесности». В том-то все и дело, подхватывает Хавьер, французская культура забронзовела и, если говорить о живости и легкости, не выдерживает ни малейшего сравнения с английской. К тому же нынешние французы даже в общении не так хороши, как британцы. Возьми хотя бы телефонные будки в Лондоне и Париже. Английские не только красивей и удобней, они задуманы как место для разговоров, тогда как французские выглядят странно и как будто выполнены в не стоящей доброго слова эстетике молчания.

Рибу не убеждают аргументы Хавьера, Европа не сводится к телефонным будкам. Но ему не хочется спорить. Он думает, что ему и впрямь пора взбодриться и сняться с места, прыгнуть, оказаться по ту сторону, начать думать о другом, развернуться и двинуться вперед. Наконец, он цитирует самому себе слова Джулиана Барнса, очень подходящие к ситуации. Барнс сказал это об англичанах, помешанных на Франции, потому что с Франции для них начинается все странное, причудливое и непривычное: «Занятно, что англичане буквально жить не могут без Франции, тогда как во французах Англия возбуждает только любопытство».

Риба вспоминает, что прочитал эти слова в сборнике «По ту сторону Ла-Манша», и думает, что у него все ровным счетом наоборот – первые отзвуки непривычного и причудливого он ловит именно в английском языке. Его волнует Нью-Йорк, и, думая о нем, он всегда вспоминает слова своего юного друга писателя Нетски[18]18
  Еще один воображаемый писатель, чьим прототипом, вероятно, послужил писатель Эдуардо Лаго, автор романа «Llámame Brooklin».


[Закрыть]
, перебравшегося туда лет десять назад: «Я живу в городе, словно специально сделанном, чтобы растворить твою личность и выдумать тебя заново. В Испании нет этой пластичности, там ярлык на тебя навешивают пожизненно».

На самом деле он ни о чем не мечтает так горячо, как о том, чтобы избавиться от своего ярлыка удалившегося от дел маститого издателя, от этого клейма, которым его пометили – и, кажется, действительно пожизненно, – его коллеги и друзья в Испании. Может, и впрямь пришло время сделать шаг вперед, решительно пройти по мосту – в его случае пересечь метафорический Ла-Манш, – ведушему к другим голосам и другим комнатам. Может, и впрямь им с французской культурой следует на время расстаться – они так близки, что от этого уже просто мутит, французская культура для него давно уже не иностранная, а такая же родная и домашняя, как и испанская – первая, от которой он сбежал.

И конечно, только незнакомое, только иностранное способно сейчас увлечь его за собой. Он должен понять, наконец, как необходимо ему попытать счастья в чужих краях, невиданных и загадочных, где царит та особенная радость, что всегда окружает новое, он должен снова научиться глядеть на мир с воодушевлением, как если бы видел его впервые. То есть он должен взять и прыгнуть, можно и по-английски, как это только что с типично британской эксцентричностью предложил Хавьер.

Ему приходит в голову еще один способ изжить в себе латинянина – можно попытаться избавиться от внутренней склонности к мелодраме и преувеличению, потренировать перед зеркалом личину безупречного джентльмена, холодного и бесстрастного, не размахивающего руками, когда высказывает свое мнение. И тут он неожиданно слышит зов удивительных стран, трудновообразимых земель и небес, – кто бы мог представить, что однажды он испытает к ним такой жадный интерес? Он привык считать их недоступными, и пусть загвоздка была только в языке, эта преграда всегда казалась ему непреодолимой. Что ж, значит, он опять попытается совершить невозможное. Опять поедет за границу. Что верней приблизит его к цели в его поисках середины мира? К его сентиментальному центру, если взглянуть на него с точки зрения путешественника из книги Лоренса Стерна. Он сам должен стать таким сентиментальным, тонко чувствующим путешественником, должен отправиться в англоязычные страны, должен вернуть себе способность испытывать изумление, умение чувствовать особенным образом, затерявшееся в скучном домашнем комфорте, должен увидеть своими глазами, как распахивается перед ним веер доступных ему путей, незнакомых культур и неразгаданных знаков. Он поедет туда, где снова познает безудержную радость, где услышит голос своего деда Хакобо, говорящий ему, что без энтузиазма важные дела не делаются. Он совершит свой английский прыжок. Правда, это будет нечто противоположное тому, что сделал сентиментальный путешественник Стерна, англичанин, оставивший Англию ради французского прыжка.


Он знает, что в Дублине он снова станет тем, кем был когда-то во Франции, – чужаком. Испытает восхитительное ощущение собственной нездешности. Будет там таким же странником, каким был Блум, и к тому же окажется в месте, с которым у него еще нет внушающей отвращения близости. Когда-то ему очень нравилось стихотворение Ларкина «Ценность краев чужедальних», он до сих пор помнит его наизусть. Англичанин Ларкин говорит в нем, что не ощущает себя странником в собственной стране. Лишь в Ирландии, на чужой земле, он становится чужаком: «Едкое сопротивление речи, / Так настаивающей на несходстве, встречало меня радушно: / Признав это, мы поладили». Ларкин говорит о продуваемых насквозь улицах, упирающихся лбами в холмы, о слабом старом запахе ирландских доков и о криках разносчиков рыбы вдалеке – он чувствует, что он не с ними, и оттого – живой.

«Жизнь в Англии не имеет такого оправдания / Это мои традиции и домочадцы, / Отказ от которых был бы куда серьезнее. / Здесь нет краев чужедальних, оправдывающих мое существование».


Риба жалеет, что он не протестант. Его восхищает протестантская трудовая этика. Несколько раз он заговаривал об этом с Хавьером, но Хавьер – приверженнец чистейшего католицизма. Кстати, хорошо, что он об этом вспомнил – Хавьер может составить отличную компанию при поездке в католическую Ирландию.

Приходит очередной нечетный день, и в свой обычный час звонит неизбежный Хавьер. Почему бы Рибе не предложить ему поехать с ним в Дублин? Еще есть время. Риба колеблется, но в конце концов делает ему предложение. Рассказывает, что хочет провести в Дублине 16 июня, и просит Хавьера подумать, вписывается ли эта поездка в его планы. Он именно просит, – настаивает Риба, – просит. Хавьер растерянно молчит, пауза затягивается. Наконец Хавьер отвечает, что обязательно подумает, но что он не понимает, отчего его просят, да еще так странно, почти умоляют. Нет, если он сможет – он поедет, но его крайне удивляет эта мольба. Раньше, во времена их ночных эскапад, никто его ни о чем не просил, напротив, его ругательски ругали – иногда за то, что он издается в других издательствах, иногда вообще из-за ерунды.

Я хочу попасть на Блумсдэй[19]19
  Bloomsday, День Блума – праздник в Дублине, посвященный роману Джойса «Улисс» и названный в честь главного героя – Леопольда Блума.


[Закрыть]
, перебивает Риба жалостным голоском. Ему надо, чтобы Хавьер понял, что ему совсем не с кем ехать. На мгновение он замирает в страхе – ему кажется, что слово «Блумсдэй» все испортило, и сейчас Хавьер примется хулить и Джойса, и «Улисса» – он невысокого мнения о романе, вечно сравнивает «умствования» Джойса с более традиционным нарративом в духе Диккенса или Конрада, и всегда не в пользу Джойса.

Но, похоже, сегодня Хавьер не имеет ничего против Джойса, он только хочет знать, намерен ли Риба и в Дублине вести себя трезвенником и анахоретом, или они там загудят. Без меня, говорит Риба, но я думаю, мы можем позвать с собой Рикардо, а Рикардо, как ты знаешь, ночная птица. Долгое молчание. Кажется, Хавьер на том конце провода основательно задумался. Наконец, он спрашивает, затеял ли Риба все это только из-за одного Блумсдэя.

Вот она – опасность. Несколько десятых долей секунды вопрос Хавьера гремит у Рибы в ушах. Было бы самоубийством начинать говорить о похоронах галактики Гутенберга, Хавьер бы ничего не понял без дополнительных разъяснений, а обнаружив, что все так сложно, скорее всего передумал бы ехать. Хавьер повторяет вопрос:

– Ты затеял это только из-за Блумсдэя?

– Я затеял это главным образом для того, чтобы перенастроиться на английскую волну, – отвечает Риба.

Он опасается, что сел в калошу, но быстро обнаруживает, что, напротив, его ответ совершил чудо. Хавьер в трубке кашляет от восторга. Вспоминает их прошлую беседу, когда они говорили о том, чтобы переметнуться к англичанам, оказаться по ту сторону.

На том конце провода настоящий праздник. Риба и не упомнит, когда в последний раз столь короткая фраза произвела такой фурор. Да, говорит Хавьер немного спустя, видно, что ты поразмыслил и принял верное решение. Давно пора разойтись с культурой, давившей на тебя всю жизнь. Хотя бы для того, добавляет он, чтобы ты мог поискать другие голоса и другие комнаты. А потом со странной яростью говорит о необходимости расковать речь, чтобы она стала подобна лунному свету. Английский язык, говорит он, и в этом он абсолютно убежден, и в прозе, и в поэзии пластичней и воздушней французского. Для примера он цитирует стихотворение Эмили Дикинсон – без сомнения, легчайшее, почти невесомое: Вот шип, листок и лепесток / Вот снова заалел восток / Роса блестит, пчела летит, /И вот / Как ветерок дохнет – / Я розой расцвету![20]20
  Пер. Ю. Мачкасова.


[Закрыть]

Долгая пауза.

Я против французов, говорит Хавьер, прерывая молчание. По крайней мере, поясняет, сегодня с утра. Повторить еще раз? Нет, говорит Риба, не стоит. Хорошо, отвечает Хавьер, хватит болтать. Я тоже хочу на английскую волну, едем в Дублин, а бедная Франция пусть покоится с миром.


Через несколько минут они уже говорят о непрекращающемся дожде, он и впрямь уже внушает беспокойство, а потом незаметно переходят к Вилему Воку, оба его любят, хотя и по разным причинам. Риба прежде всего ценит в Воке автора романа-эссе «Центр», в этой книге он ищет – и находит – отражение своего желания как можно скорей предпринять третью вылазку в Нью-Йорк, город, обладающий той особой магией мифов, которая так украшает жизнь некоторых людей. «Центр» можно назвать Библией, укрепляющей Рибу в его вере и поддерживающей его в моменты, когда он особенно остро нуждается в своем Нью-Йорке, уже даже не для украшения, а просто – для жизни. Кем бы он был без Нью-Йорка? Хавьер хорошо знает роман и утверждает, что догадывается, чем он так важен его доброму старому другу-издателю, но сам он предпочитает выдержки из другого эссе Вока «Некоторые вернулись из дальних походов» («The quiet obsession» в английском переводе. Название красивое и элегантное, но лишенное какой бы то ни было национальной окраски).

Под конец беседы они, как обычно, говорят о футболе. Это неписаное правило – когда они переходят к футболу, значит, разговор вышел на финишную прямую. Они говорят о грядущем кубке Европы. Тоном, не терпящим возражений, Хавьер заявляет, что Франции в этом чемпионате ловить нечего. Рибе очень хочется спросить, не кажется ли Хавьеру, что сегодня французам от него чересчур уж досталось, но он решает не усложнять. Ну, пока, внезапно говорит Хавьер, до скорого. И когда он отключается, Риба понимает, что ирландское путешествие – уже не просто переменная, оно и впрямь маячит на горизонте. Он идет на кухню выпить кофе и спокойно обо всем подумать. Какая удачная мысль – поехать с Хавьером и, может быть, с Рикардо – он пообещал Хавьеру, что позвонит Рикардо завтра. Эта поездка поможет ему убедить Селию, что он вовсе не аутист, что он не прикован к своему компьютеру и к своему безделью. Вот она – главная причина, думает Риба. Ему нужно, чтобы Селия увидела, что он не замер, что он встречается с людьми, общается вне Сети, не живет воспоминаниями о великих книгах, когда-то вышедших в его издательстве, не предается болезненному удовольствию наблюдать за постепенным распадом отражающегося в зеркале старика.

По радио, как если бы окружающий мир менялся одновременно с жизнью Рибы, Ричард Хоули поет «Just like the rain». Приятно удивленный, Риба отмечает, что почти незаметно перешел с французской музыки на английскую. Снаружи, словно радио что-то об этом знает, по-прежнему идет дождь, just like the rain. Риба обнаруживает, что уже почти в состоянии вышептать названия английских песен, и внезапно чувствует себя, как если бы он звался Спайдером, и был легок на подъем, и находился на выставке своей подруги Доминик, прямо внутри ее инсталляции, на металлической тележке, стоящей на рельсах в большом Турбинном зале галереи Тейт Модерн. И покуда в поисках равновесия он каким-то образом приближается к сентиментальному, лоренс-стерновскому центру себя, снаружи все усиливается дождь.

Он подходит к большому окну. Снизу, из-под его ног, снова исчезла Барселона. Дождь удивительно настойчив в эти последние дни. Риба думает, что бы он сказал, если бы у него спросили, что это такое «английский прыжок». Возможно, он бы ответил подобно Блаженному Августину, когда его попросили сказать, что такое время: «Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я захотел объяснить спрашивающему – нет, не знаю». Но если бы ему пришлось что-то добавить, думает он, он бы сказал, что «английский прыжок» – это способ перепрыгнуть, оказаться «по ту сторону» – его собственная спортивная дисциплина, он изобретет ее в ходе поездки.


В Эйшампле, как и в любом другом месте, люди частенько сталкиваются друг с другом совершенно неожиданно. Известно же, что жизнью правит случай. Но встреча Рибы и Рикардо на улице Мальорки не вполне случайна, хотя и кажется такой на первый взгляд.

– Смотри-ка, и впрямь вечно объявится кто-нибудь, кого меньше всего ждешь, – говорит Рикардо, радостно улыбаясь.

Пусть, пусть Рикардо думает, что это просто удачное совпадение. Они только что столкнулись с Рибой, столкнулись в буквальном смысле, ударились друг об друга с такой силой, что еще чуть-чуть – и оба выронили бы зонтики. Риба нарочно так подстроил, но теперь делает вид, будто просто шел в «Ла Сентраль», книжный магазин на улице Мальорки в двух шагах отсюда. На самом-то деле он больше часа бродил возле дома, ожидая, пока его друг выйдет, чтобы разыграть перед ним сцену случайной встречи. Он хочет пригласить Рикардо поехать с ним в Дублин, но знает, что не сумеет сделать этого по телефону. Здесь нужна неспешная предварительная беседа где-нибудь в кафе, а то – прямо в книжном магазине, чтобы предложение, созрев, упало на подготовленную почву. Рикардо – самый англоязычный из его друзей, неутомимый обозреватель книг из англо-саксонских стран. Несомненно, ему будет интересно принять участие в первом Блумсдэе Рибы. Кроме этого, Рикардо еще и крупный специалист по таким писателям, как Эндрю Брин и Хоббс Дерек, скромным ирландским авторам, – следуя его советам, Риба перевел и издал их книги, когда о них еще никто ничего не знал. Сказать по правде, о них до сих пор почти никто ничего не знает.

Рикардо – не только книжный обозреватель и первооткрыватель англо-саксонских талантов, он и сам недурной писатель и пишет романы, иногда – ультра-постмодернистские, иногда – более традиционные. Ему нравится быть двуликим литератором – авангардистом и консерватором одновременно. Когда-то Риба издал его лучшую книгу, автобиографический роман «Исключение из моих родителей».

У них схожие литературные вкусы – от Роберто Боланьо, с которым оба одно время поддерживали приятельские отношения, до Вилема Вока. И это только одна из тысячи причин, делающих Рикардо идеальным попутчиком в предстоящей поездке. Он был бы уместен и на похоронах Гутенберга и его галактики, хотя Риба пока не собирается заговаривать с ним об этом – так же, как и в случае с Хавьером, это было бы почти самоубийством. Хотим мы того или нет, заупокойные разговоры пугают и создают неприятную атмосферу. К тому же Рикардо может подумать, будто это что-то вроде официального мероприятия, организованного издателями, тоскующими по печатной эпохе.

Нет, думает Риба, я не стану говорить с ним о похоронах, по крайней мере, не сейчас.

– Твоей матери уже получше? – спрашивает Рикардо.

Не перепутал ли он его с кем-нибудь? Нет, не перепутал. Он сам виноват – прикрылся матерью, точно щитом, чтобы не идти на вечеринку, устроенную Рикардо для его английских переводчиков.

Ему неловко.

– Да, спасибо, – отвечает он, – она чувствует себя просто прекрасно.

Как поживает мать Рикардо, он даже не спрашивает, знает, что ее дела плохи – плохи во всех смыслах, он уже тысячу раз об этом слышал и даже читал – в своем «Исключении из родителей» Рикардо без конца анализирует и комментирует материнское фиаско. Рикардо родился в Боготе, но уже одиннадцать лет живет в Барселоне с женой и тремя детьми. Он ощущает себя писателем-апатридом, хотя, если бы ему пришлось выбирать себе гражданство, он, без сомнения, выбрал бы американское. Вслед за обожаемым Кортасаром, который путешествовал в детстве по географическому атласу, медленно водя пальцем по картам и ощущая на языке пьянящий привкус непостижимого, Рикардо путешествовал по стихам, лихо проносясь по поэтическим сборникам, найденным в доме дедушки и бабушки в Барранкилье. В конце концов его внимание привлекло стихотворение, пробудившее в нем острое желание вырасти и оставить Колумбию, вернее, научиться оставлять все, что попадется ему на пути, оставлять и двигаться дальше налегке, быть свободным и подвижным, никогда не притормаживая и не останавливаясь.

Только что Рикардо вспомнил стихотворение Уильяма Карлоса Уильямса, где говорится, что большинство художников сдерживают себя или выбирают определенный стиль, и когда это происходит, они создают норму, и норма становится началом их конца, но для того, кто все время в движении, все исполнено смысла, потому что тот, кто все время в движении, бежит не останавливаясь, он просто движется… Прыгает, добавил бы сейчас Риба.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации