Текст книги "Дублинеска"
Автор книги: Энрике Вила-Матас
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Где бы он был без Нью-Йорка? Словно в хлебе насущном, он нуждается в этой радости, охватывающей его всякий раз, когда он вспоминает об ожидающем его городе. Прямо сейчас из-за мыслей об отеле «Челси» и о Биэне он погрузился в особое «нью-йоркское» состояние – счастливую меланхолию, что-то вроде ностальгии по непрожитому. Думая о «Челси» и Биэне, он словно приближается к теплу и очарованию Нью-Йорка и к некоторым эпизодам из неслучившегося прошлого, ко всему тому, что по неясным для него самого причинам дарит ему радость столь же непостижимую, сколь и необходимую для жизни.
Как в сумерках, когда сгущается тьма, мы остро нуждаемся в живой душе рядом, так на рассвете нам нужно вспоминать, что у нас еще есть цели в жизни. Нью-Йорк в этом смысле отвечает всем требованиям, это идеальное топливо, чтобы продолжать жизненный путь. Самое приятное и одновременно самое странное воспоминание об этом городе, где Риба побывал дважды и куда, как он думает, ему предстоит вскоре перебраться, связано у него с вечером, проведенным в доме Сири Хустведт и Пола Остера. Он отправился туда в сопровождении юного Нетски. Этот вечер врезался ему в память по множеству причин и, в частности, потому, что ни разу после этого он не вышел из дому вечером. Это было его собственное решение, он хотел таким образом избежать соблазнов ночной жизни и в особенности – выпивки, а значит, позаботиться о собственном здоровье. Для Остеров он сделал исключение, но больше себе не потакал. Он до сих пор прекрасно помнит, как в день «большой поблажки» они с Нетски неспешно вышли из бара в музее Моргана на Мэдисон-авеню, двинулись в сторону Бруклинского моста и шли по нему полтора незабываемых часа. Он убедился в правоте своих барселонских друзей, утверждавших, что, идя пешком по мосту, можно почувствовать весь город.
– Когда пересекаешь мост от Манхэттена до Бруклина, – сказал ему Нетски, – будто в другой мир попадаешь. Очень люблю этот мост. И посвященные ему стихи самоубийцы Харта Крейна люблю тоже. Здесь я всякий раз чувствую себя счастливым. Мне очень здесь хорошо.
Шагая по мосту, Риба не мог не вспомнить себя в молодости, он тогда мечтал попасть в Нью-Йорк и тысячу раз пройти из конца в конец этот мост, связанный у него в сознании с Солом Беллоу, только что приехавшим сюда и тут же ощутившим себя хозяином мира. Много лет спустя один из друзей Беллоу, бывший рядом с ним в этот великий момент, рассказывал об этом так: «Я увидел, как, стоя на мосту, он окинул город взглядом, исполненным удивительной любви к людям. Было видно, что в это мгновение он словно пытается измерить скрытые силы всего сущего во вселенной, ощутить всю мощь мира, чтобы ей противостоять – он ждал, что мир заговорит с ним, и пообещал себе большое будущее».
– Знаешь, мне тоже очень нравится идти по этому мосту, – сказал он Нетски.
После чего, не упомянув Беллоу, рассказал, что идти пешком в Бруклин означало для него снова искать скрытые древние силы и призывать свою юность – время, когда он еще ждал, что однажды мир сам пойдет ему навстречу.
– Ты считал, что мир сам придет к тебе? – переспросил юный Нетски и хохотнул. Нетски уже несколько лет жил в Нью-Йорке, но ему ни разу не приходило в голову ничего подобного.
Тихие улочки привели их в викторианский Парк-Слоуп. Бруклин впустил их в себя, и они ощутили особую, только ему присущую атмосферу. Покуда они шли, Нетски говорил, что это непостижимое место имеет обыкновение проникать куда-то под кожу и оставаться там навсегда. Бруклин, говорил Нетски, это что-то вроде золотого запаса вселенной, и покуда в других местах расовое и национальное разнообразие может стать источником конфликтов, здесь царит гармония, а здешний ритм гуманнее и старше манхэттенского. Это великое место, закончил Нетски.
Они заходили все дальше, углублялись в Парк-Слоуп, приближаясь к дому из красного кирпича, трехэтажному «браунстоуну»[22]22
Brownstone – характерные для Нью-Йорка и других старых городов Новой Англии особнячки конца XIX – начала XX века, построенные из бурого песчаника.
[Закрыть] Остеров, больших друзей Нетски.
Риба и не подозревал, что в этом бруклинском доме его поджидает счастье, которое он так тщетно искал в свою первую нью-йоркскую поездку. Оно обрушилось на него внезапно, когда в полночь он вдруг сообразил, что сидит в гостях у Остеров, в своем чудесном городе. Мог ли он желать большего? Остеры были для него живым воплощением Нью-Йорка, а он был у них дома, в самом центре мира.
Ощущение счастья было невыразимо острым и чрезвычайно похожим на то, которое он столько лет испытывал во сне. Казалось, все нарочно сложилось так, чтобы это мгновенье стало для него высшей точкой существования. И тут с ним случился конфуз. Видимо, из-за разницы во времени, несмотря на переполнявшее его счастье, он не сумел удержать зевоты, и хотя пытался прикрываться рукой, выходило только хуже. Плоть и дух существовали в этот момент по отдельности и говорили на разных языках. И видно было, что тело с его сигнальной системой полностью отключено сейчас от упивающейся счастьем души. «Когда дух возносится, тело преклоняет колени», – говорил Георг Кристоф Лихтенберг.
Он никогда не забудет минуты, когда его потянуло начать извиняться, объяснять, что на самом деле зевота, как он недавно прочитал в одном журнале, вовсе не означает, что зевающему скучно или хочется спать, напротив, это попытка проветрить мозг и таким образом стать еще бодрей и еще счастливей, чем прежде. Он часто вспоминает этот эпизод, и вспоминает, как он понял, что лучше не пускаться в объяснения и не усложнять ситуацию, и как следом он опять не удержался от зевка и был вынужден прикрыть обеими руками оскоромившийся рот.
– Хочешь оставить задаток? – спросил у него Остер.
Он не понял вопроса ни тогда, ни в последующие дни. Говорили они по-французски, и он решил, что проблема в языке или он плохо расслышал слова Остера. Но Нетски уже несколько раз подтвердил, что он все услышал правильно, что Остер и впрямь спросил, не оставит ли он задатка.
Может быть, Остер имел в виду, что он оставит воспоминания о своих зевках в качестве залога за аренду? Но за аренду чего? Их браунстоуна? Знал ли Остер, что его гость больше всего на свете хотел бы пожить в этом доме? Может быть, Нетски ему разболтал?
Несколько месяцев подряд он мысленно возвращался к странному вопросу Остера, но так и не сумел разгадать, в чем тут дело. До сих пор, когда он дожидается на остановке автобуса или сидит перед телевизором, у него в ушах нет-нет и прозвучат эти необъяснимым образом наэлектризованные слова:
– Хочешь оставить задаток?
На Ю-тубе он обнаруживает видео, где Боб Дилан, совсем еще мальчишка, поет с Джонни Кэшем That’s allright Mama, и со смесью удивления и любопытства смотрит на прославленного Кэша – у звезды на лице написана полнейшая покорность судьбе, словно бы в тот день у него не было другого выхода, как только смириться с неожиданной компанией юного гения, без разрешения выпрыгнувшего на сцену.
Риба видит, что Кэша будто бы и не беспокоит присутствие мальчишки Дилана, но, может быть, в глубине души он спрашивает себя, за что ему это, почему он должен петь вдвоем с приклеившимся к нему талантливым юнцом. Намерен ли маленький Дилан превратиться в его ангела-заступника? Или, может, он станет внезапным хранителем его, Кэша, наследия?
Он думает, что нечто похожее происходит между ним и Нетски, которого он несколько месяцев ошибочно принимал за гения – того, что он безуспешно искал среди молодых писателей. Поняв, что хотя Нетски очень одарен, а все же не гений, Риба смирился и принял друга таким, каков он есть, – а был он и без того хорош. Пусть он и не литературный гигант, за которым охотился Риба-издатель, но в нем заметна вспыхивающая наэлектризованная невротическая творческая энергия. И этого более чем достаточно.
В свое время Риба издал единственный, до сих пор нравящийся ему роман Нетски «Когда ранишь Бруклин». Историю из жизни ирландцев в современном Нью-Йорке. Великолепное произведение, в котором его юный друг сумел с неожиданной стороны взглянуть на мир гетеронимов – персонажей, ощущающих свою неспособность стать едиными, слитными, четко-очерченными существами. Забавная и странная книга, наполненная нью-йоркскими ирландцами, более похожими на лиссабонцев, родившихся из беспокойного дневного сна Фернандо Пессоа. Ни в одном романе не было ирландцев странней.
Из-за всего этого и многого другого, из-за все возрастающего восхищения перед юным, но бесспорно талантливым Нетски Риба, не раздумывая дважды, отправляет ему электронное послание, прямое (надеется он) как удар молнии и наэлектризованное, будто истерзанная душа его многообещающего друга-писателя. Электронное послание в его квартиру, находящуюся на западной 84-й, угол Риверсайд-драйв. В этом послании он предлагает Нетски стать четвертым участником дублинской экспедиции. И завершает свое письмо так: «Если не ошибаюсь, ты был там и в прошлом году, и, сдается мне, во все предыдущие, я помню, как ты летал из Нью-Йорка на Блумсдэй, и потому никому не покажется странным, если ты захочешь еще разок повторить этот опыт. Приободрись!»
Это «приободрись» обладает какой-то странной силой, потому что внезапно, как если он сам вдруг стал на время наэлектризованным невротиком, он ощущает, что проник в сущность ветра, что дует за окном и рассыпает над Барселоной дождевую воду, чувствует – и это совершенно невообразимое для него чувство – что сейчас он находится внутри мыслей ветра, и тут же понимает, что ни он и никто другой не может овладеть мыслями ветра, и удовлетворяется – воистину, печальная судьба, – исключительно нелепой мыслью: по весне мир распахнут шире.
Год за годом он ведет жизнь каталога своего издательства. И ему все трудней разобраться, кто он такой на самом деле. А еще трудней понять, кем он мог бы стать. Кем он был, кто был им до того, как он занялся книгоизданием? Где сейчас тот человек, что постепенно скрылся за блестящим послужным списком и за постоянным олицетворением себя с самыми привлекательными голосами из него? Ему приходят на ум слова Мориса Бланшо, слова, которые он давно выучил наизусть: «Что, если «писать книгу» означает стать понятным для всех и неразрешимой загадкой для себя самого?»
Эти слова обозначили для него поворотную точку в его издательской деятельности, он помнит, как прочел их у Бланшо и с этого момента начал замечать, что его авторы от книги к книге делаются все смутнее и запутаннее для самих себя и – одновременно – отчетливее и понятнее для всего остального мира, мира, начинающегося с него, с их издателя, относящегося к драме своих авторов как к профессиональному, в данном случае его собственному, издательскому риску.
– Ваша ошибка, – как-то не без цинизма заявил он на встрече с четырьмя своими лучшими испанскими авторами, – в том, что вы решили издаваться. Это было очень неразумно с вашей стороны. Не понимаю, как вы могли не почувствовать, что, издавшись, вы становитесь закрытой книгой для самих себя и к тому же вступаете на узкую писательскую дорожку, на которой вас уже поджидают, в лучшем случае, зловещие приключения.
За этими неприятными словами Риба прятал собственную трагедию. Жизнь издателя полностью заслонила от него того человека, что постепенно скрылся в тени блестящего издательского каталога.
Нетски может быть идеальным попутчиком в поездке в Ирландию, более того, он может стать мозговым центром всей экспедиции, у него вечно появляются какие-то оригинальные идеи, к тому же, несмотря на свою молодость, он очень хорошо знает творчество Джойса. В Испании принято занижать величие ирландца, стало уже чудовищно общим местом похваляться непрочитанным «Улиссом» и называть его нудной, невнятной галиматьей. Но Нетски уже десять лет живет за пределами своей страны, и, пожалуй, его нельзя с чистой совестью считать «испанским» специалистом по Джойсу. На самом деле он молодой писатель и гражданин Нью-Йорка, человек исключительно сведущий в местных ирландских темах, отделанных, правда, лиссабонскими изразцами.
Он думает о Нетски и тут же начинает думать о Селии. Ему бы не хотелось, чтобы, придя в без четверти три с работы, она застала его у компьютера и погруженным в себя. Он не выключает машины, но мысленно гасит экран и, оставшись без занятия, таращится в потолок. Потом сверяется с часами и выясняет, что до прихода Селии осталось всего ничего. Он смотрит в окно, потом принимается задумчиво разглядывать пятно на потолке и внезапно видит в нем очертания своей родной страны. Вспоминает, в подробностях вспоминает культуру своих земляков, первую культуру, ставшую удушающе-близкой. Вспоминает и свое отчаянное бегство во Францию, свой – уже такой устаревший – «французский прыжок». Париж помог ему скрыться от бесконечного и бескультурного франкистского лета, позже позволил узнать таких писателей, как Грак, Филипп Солле и Юлия Кристева, или, скажем, Ромен Гари, дружбой с которым он особенно гордится. Он знает, что по сей день многие из тех, кто счел «Улисса» невыносимым, не продвинулись дальше первой страницы, зато с уверенностью называют книгу свинцовой, сложной, чуждой, полностью лишенной «вошедшего в пословицы испанского очарования». Но сам он твердо уверен, что даже первой страницы книги Джойса, одной лишь первой страницы вполне достаточно, чтобы поразить читателя. Эта страница, такая на первый взгляд мелочь, распахивает перед читателем огромный и невообразимо свободный мир. Он помнит ее наизусть в ставшем уже легендарным переводе аргентинского самоучки Х. Саласа Субирата, великого авантюриста, столь же гениального, сколь и чудаковатого, работавшего страховым агентом и написавшего страннейший учебник «Страхование жизни» – в начале девяностых Риба издал его из чистого озорства.
Он отходит от окна и направляется в кухню, и покуда идет по коридору, думает о самом начале «Улисса», таком на первый взгляд ровном и в то же время таком незабываемо гармоничном. Действие разворачивается на орудийной площадке башни Мартелло в Сэндикоуве, построенной британцами в 1804 году для защиты от возможного вторжения наполеоновских войск:
Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва. Желтый халат его, враспояску, слегка вздымался за ним на мягком утреннем ветерке.
Он поднял чашку перед собою и возгласил:
– Introibo ad altare Dei.
Остановясь, он вгляделся вниз, в сумрак винтовой лестницы, и грубо крикнул:
– Выходи, Клинк! Выходи, иезуит несчастный!
Торжественно он проследовал вперед и взошел на круглую орудийную площадку.
Он уверен, что, когда придет время, он будет счастлив оказаться наверху, на круглой орудийной площадке, где происходит одна из знаменитейших сцен «Улисса». А неподалеку, в дублинском пригороде Далки, в баре «У Финнегана» в этот же день состоится первое заседание рыцарского ордена, который собирается основать его юный друг. Ордена, иначе называемого Финнегановым орденом – в честь бара, а не в честь одноименной книги Джойса.
Новость о предстоящем создании ордена он узнал только что из мгновенного ответа Нетски. Идея основать что-то вроде клуба нравится ему уже тем, что исходит от Нетски. И разве сам он не мечтал разогнать тоску где-нибудь в клубах, на каких-нибудь дружеских посиделках? С другой стороны, что бы ни пришло в голову Нетски – произнес он это или написал, – кажется Рибе безупречным. К тому же это письмо оказалось очень кстати и очень его обрадовало – оно упало в ящик вместе с другими письмами, в которых – видимо, чтобы не нарушать настроения, царящего в последнее время в его почтовом ящике, – ему ничего не предлагают, не приглашают ни на конференцию, ни на встречу издателей, вообще никто его никуда не зовет, только пишут ни к чему не обязывающие слова или просят о каком-нибудь одолжении. Можно сказать, что хотя о нем еще помнят, его уже начали забывать.
С Рикардо и Хавьером он осторожничал, но с Нетски намерен быть откровенным. Ему он не побоится сказать, что хотел бы отпеть и похоронить в Дублине галактику Гутенберга, все это скопление бледных ныне звезд, среди которых невыразимо ярко вспыхнул когда-то роман Джойса. Он не только не побоится этих слов, он уже написал их и отправляет.
Без обиняков и путаных объяснений, надеясь в глубине души, что Нетски поймет и, может быть, использует свой особый дар, чтобы добавить выражению смысла, он говорит, что намерен совершить «английский прыжок», а кроме того, ему хотелось бы отслужить заупокойную службу по Гутенберговой эпохе, службу, привязанную к шестому эпизоду «Улисса». Это будут очень дублинские похороны, подчеркивает он. Похороны поверженного книгоиздательского мира, реквием по настоящим писателям и по талантливым читателям – по всему тому, чего ему так не хватает сегодня.
Он убежден, что раньше или позже у Нетски появятся идеи относительно траурной церемонии, например, он придумает, где ее проводить. Собор Святого Патрика кажется подходящим местом, но, возможно, существуют и другие. Уверен он и в том, что Нетски подскажет ему слова, чтобы достойно проститься с эпохой Гутенберга. Сами же похороны хорошо бы привязать к шестому эпизоду. Для Рибы это единственное место в романе, которое само просится поучаствовать в предстоящей церемонии, особенно если иметь в виду – Риба имеет, но ни с кем своим наблюдением не делится, – что Хавьер, Рикардо и юный Нетски уже потихоньку начали походить на Саймона Дедала, Мартина Каннингэма и Джона Пауэра, едущих с мистером Блумом на Гласневинское кладбище в карете в составе похоронного кортежа, который пересекает Дублин утром 16 июня 1904 года.
Риба понимает, что человеческому воображению свойственно во всем находить признаки конца света. С тех пор как он себя осознает, он слышит, что нынешний культурный кризис не знает себе равных, что мы живем в катастрофически-переходный период. Но апокалиптические настроения присущи всем эпохам. Не надо далеко ходить, возьмем хотя бы Библию или «Энеиду». Любая цивилизация окутана атмосферой конца света. Риба считает, что в наше время к грядущему светопреставлению можно относиться исключительно как к пародии. Если они и впрямь устроят похороны в Дублине, церемония должна стать чем-то вроде насмешки над рыданьями чувствительных душ, искренне оплакивающих конец эпохи. Конец света ни в коем случае нельзя принимать чересчур всерьез. Риба с детства слышит стоны – и уже устал от них, – будто нынешняя ситуация в обществе и культуре так невообразима ужасна, что в каком-то смысле ее можно назвать привилегированной – этакий апогей скверных времен. Но так ли это на самом деле? Сомнительно, чтобы наша «ужасная» ситуация так уж отличалась от тех, что складывались в прошлом, многие наши предки ощущали то же, что и мы, и, как замечательно сказал Вок, если нас устраивают наши критерии оценки, то же самое происходило и с ними. По сути, любой кризис – это просто проекция нашей экзистенциальной тоски. Быть может, единственное наше преимущество всего-навсего в том, что мы живы и знаем, что умрем, все вместе или поодиночке. Ощущение конца света, думает Риба, восхитительно литературно, но его нельзя принимать всерьез, потому что, если присмотреться повнимательней, оно представляет собой забавный и на редкость удачный парадокс – я имею в виду похороны в Дублине, – они предлагают мне то, в чем я больше всего нуждаюсь в последнее время: нечто, чем я займу себя в будущем.
Похоже, не на каждое письмо Нетски отвечает так стремительно, как на предыдущее. Вскоре Риба убеждается, что молниеносный отклик его юного друга был скорей исключением из правила. Проходят минуты, и становится понятно, что второго ответа от Нетски предстоит подождать.
Два долгих, томительных дня.
В томление то и дело вплетаются живое нетерпение и разочарование. Будучи добрым хикикомори, Риба верит, что за всяким письмом должен следовать мгновенный ответ. Увы, это не так. Он расстроился из-за Нетски сильнее, чем следовало бы, он ведь знает своего юного нью-йоркского друга, тот никогда не был особенно скор на ответы.
Два дня проходят в ожидании. Кажется, уже даже Селии не терпится, чтобы Нетски удостоит их хоть одним словом, может быть, потому, что она изо всех сил хочет, чтобы ее муж-хикикомори начал как-то двигаться, – пусть бы даже просто поднялся по трапу в самолет, – или надеется, что воздух Дублина пойдет ему на пользу.
Все два дня Селия регулярно справляется, не подал ли его друг из Нью-Йорка, юный Ницше – это действительно оговорка, без намерения обидеть, – признаков жизни.
– Ни малейших, будто пучина его поглотила. Но он уже дал слово, что поедет в Дублин, с меня довольно, – говорит Риба, скрывая от Селии свои опасения, что Нетски просто с чем-нибудь не согласен, например, ему не хочется придумывать, когда и где служить заупокойную службу.
Когда наконец после двух дней бесконечного тоскливого ожидания приходит ответ от Нетски, в Барселоне уже глубокая ночь, и Селия спит. Так что Риба не может немедленно поделиться с нею благой вестью. Нетски пишет из отеля в Провиденсе, мол, как он уже сказал в предыдущем письме, его очень воодушевляет идея повторить прошлогоднюю поездку в Дублин. Что касается «английского прыжка», кажется, он понимает, о чем идет речь. И поясняет в своей возбужденно-невротической манере, что, если выбирать между протестантской и католической верой, он предпочел бы вторую: «Обе насквозь фальшивы. Но протестантизм холоден и бесцветен. Зато католицизм связан с искусством. Прекрасная ложь – это уже кое-что». Следом он бросает странную фразу: «А мне-то казалось, что ты был евреем». И тут же довольно невпопад заговаривает о Нью-Йорке и – словно со щелканьем перебирает бусины четок, – начинает сыпать какими-то очень личными жалобами. Говорит о невероятных переменах, происходящих в городе каждую минуту, и исполняет «реквием по тем дням, когда, где бы он ни жил, в нескольких кварталах от него всегда было кафе, цирюльня, газетный киоск, прачечная, цветочный магазин, винная и обувная лавки…»
Сразу за этим идет постскриптум, в нем Нетски сообщает, что договорился о встрече с сообществом поклонников «Поминок по Финнегану», странной и, если верить Нетски, отнюдь не провальной последней книги Джеймса Джойса: «В среду пойду на собрание членов «Финнеганова сообщества Провиденса», они собираются по средам уже шестьдесят один год. У них есть сайт в Интернете. Я позвонил, трубку взял какой-то тип, его страшно удивил мой испанский выговор. Он спросил, пробовал ли я хотя бы раз прочитать текст. Я сказал, что да. Он заявил, что я мог бы этого и не делать. Объяснил, куда ехать, у них на сайте этой информации нет – номер двадцать семь с половиной (так и сказал) по улице Эдисона. Когда я ему продиктовал свою польскую фамилию, он опять усомнился в том, что я испанец».
А о похоронах – что же, ни единого слова?
Потревоженный одной деталью – возрастом «Финнеганова сообщества» – Риба не сразу замечает, что к постскриптуму прилагается другой постскриптум, и обнаруживает его, только прекратив, наконец, думать о забавном совпадении – брак его родителей и «Финнеганово сообщество Провиденса» – ровесники, обоим по шестьдесят одному году.
В пост-постскриптуме написано: «В Дублине у нас будет предостаточно времени, в том числе и на то, чтобы найти место для нашей прочувствованной прощальной молитвы за упокой души славной и убитой эпохи Гутенберга».
Отлично, думает Риба. Надеюсь, когда Нетски говорит о «прочувствованной молитве», у него делается издевательский тон, как если бы он предчувствовал, что самое разумное – это устроить пародию на похороны. Буду теперь ждать его предложений по заупокойной службе, потому что самому мне в голову ничего не приходит. Право, я не мог найти себе лучшего сообщника. Оттого, что он подтвердил свое участие, мой день стал светлей и радостней.
Но Риба выбирает странный способ выразить свою радость. Он предается ей, с ужасом думая, что «у нас будет предостаточно времени» может означать желание Нетски устроить загул по дублинским барам. Если его подозрения подтвердятся, он очень рискует. Он может не устоять перед соблазнам и напиться в баре под названием «Коксуолд», а потом вдребезги пьяным рыдать от тоски и раскаяния, сидя прямо на тротуаре на какой-нибудь улочке, может быть, в компании утешительницы Селии или ее призрака, поскольку, хотя Селия не поедет с ними в Дублин, но призрак-то вполне может…
Так, хватит, думает он. Что за бред. И перестает психовать. Но его способ радоваться ответу Нетски не делается от этого менее странным. Потому что теперь он празднует дружеское подмигивание своего юного друга, воображая, как тот снимет тяжесть с его жизни, уберет из нее все цвета, лишит ее всего сущностного, пока она не станет похожа на легкую тень, освещенную неверным, призрачным и бескровным лунным светом. И этой тенью будет он, Риба. На самом деле это не лишено некоторой логики. Во всей этой истории он видит себя всего лишь бедным старцем, скромным помощником Нетски.
В дублинской поездке он отводит себе роль оруженосца. Он потихоньку передал бразды правления в руки своего друга. И совершенно неважно, что на самом деле этот друг – неопытный юнец. Несколько недель назад Риба тайно назначил его «своим вторым отцом». Его отношения с Нетски очень похожи на те, что он всю жизнь поддерживает с некоей абстрактной отцовской фигурой – рядом с ним, так же, как и рядом со своим настоящим отцом, он ведет себя на удивление кротко и, несмотря на свои почти шестьдесят, готов принять любой совет и повиноваться любому указанию.
В самом деле, как рядом с отцом, так и рядом с Нетски он ощущает огромное глубокое молчаливое восхищение и бесконечное умиротворение от того, что сам он всегда к их услугам, от того, что они контролируют его и направляют. Он не знает никого, кто бы с большим тщанием исполнял отцовские обязанности, чем его отец. Нетски, напротив, даже не представляет себе, что значит вести себя как глава семьи, и, наверное, поэтому он предпочитает, чтобы Нетски был ему вторым, запасным отцом. Эти двое идеально дополняют друг друга, и недостаток отцовского инстинкта у одного с лихвой компенсируется избытком его у другого.
Ну что ж, очевидно, что отцов у него куры не клюют. Может статься, это происходит оттого, что, как он уже давно подозревает, он не знает самого себя. Он вообще с собою незнаком. Из-за своего блестящего послужного списка он не знает, кто он такой, и внутренний голос подсказывает ему, что уже вряд ли когда-нибудь узнает. Возможно, из этой растерянности и берет начало его потребность в защите и покровительстве свыше, откуда-то с заоблачных вершин, где, по его мнению, обитает любящий – и в его случае двуглавый – отец, иногда добродушный, иногда талантливый и нью-йоркский, бесперебойный производитель невротической электроэнергии.
Возможно, внутри него живет смутная тоска: то по тайному создателю и кукловоду, на чьи поиски он тратит время, то по отчему дому, то по ярко-освещенным улицам Нью-Йорка. Он постоянно ведет себя так, словно вот-вот наткнется на своего повелителя, всемогущего господина отца, на абстрактную, в сущности, фигуру, предстающую в его воображении незнакомцем – может быть, даже юнцом в нелепой курточке в духе Неру, – который управляет всем из своего сгустка усталого света.
Ночью у него в памяти всплывает фраза Марка Стрэнда, подходящая для его вордовского файла, куда он записывает все, что привлекло его внимание в течение дня, файла, растущего так незаметно, словно фразы, попадающиеся ему на пути, падают туда неспешно и бесшумно – «как снег в безветрии нагорных скал»[23]23
Пер. М. Лозинского.
[Закрыть] в Дантовом «Аду».
«Поиск легкости есть реакция на тяжесть бытия», – сказал Марк Стрэнд. Взять его самого – не правда ли, он ищет легкости? У него возникает ощущение, что все его движения этой ночью направлены на то, чтобы победить земное притяжение, и устремлены в мгновение, когда он решится, наконец, выйти наружу и взмыть в воздух в легком английском прыжке, он понимает, что на самом деле уже стал тем, кто действительно совершит этот прыжок, до сих пор бывший просто фигурой речи, очаровательной метафорой.
Он проходит по коридору, достает из шкафа книгу Итало Кальвино с размышлениями о легкости[24]24
La leggerezza – «Легкость» – первая статья из сборника, написанного для цикла лекций в Гарварде и изданного под названием «Lezioni Americane». Лекции так и не были прочитаны, потому что Кальвино умер прямо перед поездкой в США.
[Закрыть]. Находит там эпизод, где говорится о прыжке поэта Кавальканти. Об «итальянском» прыжке. Он слегка оглушен столь очевидным совпадением и буквально застывает, не в силах отойти от книжного шкафа. А когда, наконец, к нему возвращается способность двигаться, он усаживается с книгой в свое любимое кресло. Селия спит, надо полагать, она счастлива – это если иметь в виду слова, которые она произнесла перед тем, как уснуть: «Люби меня всегда, как сегодня».
Он уже и не помнил об этом прыжке легконогого флорентийского поэта Гвидо Кавальканти, описанном в «Декамероне» у Боккаччо, и теперь ему кажется, что случайная находка как-то подстегнула его яростное стремление и жадную потребность становиться день от дня все более чужим и посторонним обострила его решимость совершить «английский прыжок». Для Кальвино этот рассказ из «Декамерона», где появляется поэт Кавальканти, суровый философ, что размышляет, прогуливаясь между мраморными гробницам у флорентийской церкви, наилучшим образом иллюстрирует идею, что легкость должна вписываться в жизнь и литературу.
Боккаччо рассказывает, как городская золотая молодежь – группка юношей, едущих верхом и испытывающих неприязнь к Кавальканти за то, что он избегает их и никогда не присоединяется к ним в их загулах, окружает его с целью подразнить. «Гвидо, ты отказываешься быть в нашем обществе, – говорят ему, – но скажи, когда ты откроешь, что Бога нет, то что же из этого будет?» В эту минуту Кавальканти, «видя себя окруженным», отвечает почтительно: «Господа, вы можете говорить обо мне у себя дома все, что вам угодно». И, опершись рукою на одну из гробниц – а они были высоки, – и будучи очень легким, он сделал прыжок, перекинулся на другую сторону и, избавясь от них, удалился[25]25
Цитируется по переводу Н. Любимова.
[Закрыть].
Его восхищает эта картина – Кавальканти, одним прыжком освобождающийся от преследователей «si come colui che leggerissimo era»[26]26
Будучи очень легким (итал.).
[Закрыть]. Картина восхищает его, а сам эпизод вызывает желание немедленно последовать примеру и «перекинуться на другую сторону». Ему приходит в голову, что, если бы ему понадобился символ, подходящий для нового ритма жизни, он выбрал бы этот: неожиданно резвый прыжок поэта-философа, вознесшегося над тяготами мира сего и ясно продемонстрировавшего, что в его земном притяжении кроется секрет настоящей легкости, тогда как то, что многие считают жизненной энергией времен – шумной, агрессивной, яростно-сотрясающей, – принадлежит царству смерти, словно кладбище заржавевших машин.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?