Текст книги "Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети"
Автор книги: Евгений Морозов
Жанр: Зарубежная компьютерная литература, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
Фотокопии – это не записи в блоге
Устаревший язык характерен и для истолкования обществом многих других сфер интернет-культуры, что в итоге приводит к нерезультативной и даже контрпродуктивной политике. Сходство интернета с техническими средствами, которыми оперировал самиздат (факсы и копировальные аппараты), меньше, чем можно вообразить. Самиздат, растиражированный на контрабандном копировальном аппарате, можно было использовать только двумя способами: текст можно было прочитать и передать дальше. Однако интернет – по определению гораздо более сложный медиатор, выполняющий бесконечно много задач. Он не только позволяет распространять неудобную для правительства информацию, но и помогает государству следить за гражданами, утолять их жажду развлечений, скармливать им изощренную пропаганду и даже организовывать кибератаки на Пентагон. Решения Вашингтона, регулирующие использование факсов и копировальных аппаратов, мало повлияли на венгерских или польских пользователей оргтехники. И, напротив, многие из решений относительно блогов и социальных сетей, принимаемых в Брюсселе, Вашингтоне или Кремниевой долине, сказываются на всех пользователях в Китае и Иране.
Сходным образом взгляд на блогинг как на самиздат игнорирует многие его черты, способствующие укреплению режима, и упрочивает миф об интернете-освободителе. Едва ли в СССР существовал самиздат проправительственного характера (хотя в самиздате, заметим, печаталось много критики в адрес правительства за отход от основ марксизма-ленинизма). Если человек желал выразить поддержку партии и правительству, он мог написать письмо в местную газету или озвучить свою позицию на ближайшем партсобрании. Блоги же бывают самые разные, и ведут их люди с разными идеологическими установками. В Иране, Китае и России множество проправительственных блогов. Авторы многих всерьез поддерживают режим или, по крайней мере, некоторые его шаги, например, во внешней политике. Приравнивать блогинг к самиздату, а блогеров – к диссидентам, – значит закрывать глаза на то, что творится в чрезвычайно разнообразном мире новых медиа по всему миру. Многие блогеры настроены радикальнее своего правительства. Сьюзан Шерк, эксперт по азиатской политике и бывший заместитель помощника госсекретаря в администрации Клинтона, рассказывала: “Китайские чиновники… говорят, что испытывают растущее давление со стороны националистического общественного мнения. ‘А как вы узнаете, – спрашиваю я, – каково на самом деле общественное мнение?’ ‘Ну, это просто, – отвечают они. – Я узнаю о нем из ‘Глобал таймс’ [националистический таблоид, публикующий материалы о внешней политике и контролируемый государством] и из интернета”. Вот такое общественное мнение может порождать условия для проведения государством более жесткой политики, даже если правительству это не особенно нравится. “Китайские популярные медиа и веб-сайты дышат ненавистью к японцам. Заметки о Японии читают на сайтах чаще, чем новости на любую другую тему, а антияпонские петиции становятся очагами коллективных действий в Сети”. Иранская блогосфера тоже не отличается толерантностью. Так, в конце 2006 года консервативный блог обрушился на Ахмадинежада за то, что тот, находясь за границей на спортивном мероприятии, разглядывал женщин-танцоров.
Хотя прежде можно было утверждать, что существует некая линейная зависимость между количеством самиздата в обороте или даже числом диссидентов и перспективами демократизации, трудно принять этот аргумент в отношении блогинга и блогеров. Само по себе то, что китайских или иранских блогов становится больше, не означает, что демократизация пойдет успешнее. Многие аналитики приравнивают демократизацию к либерализации. Это не так. Демократизация, в отличие от либерализации, – процесс, результат которого очевиден. “Политическая либерализация влечет за собой расширение общественной сферы и основных свобод (не бесповоротное), но не конкуренцию взглядов на эффективное государственное управление”, – считают специалисты по ближневосточной политике Хольгер Альбрехт и Оливер Шлумбергер. Возможно, чем громче звучат голоса в Сети, тем лучше, однако по-настоящему важно, обернется ли это более активным участием в политике и голосованием. (И даже если это будет так, не все такие голоса в равной степени представительны, поскольку результаты выборов нередко фальсифицируются еще до того, как они начались.)
Чей твит прикончил СССР?
Главная проблема подхода к свободе интернета, отмеченного влиянием холодной войны, в том, что подход этот основан на поверхностной, триумфалистской трактовке ее финала. История политиков имеет мало общего с историей историков (представьте, что для того, чтобы разобраться в принципах работы блестящего новенького айпада, мы обратились бы к невнятной инструкции XIX века по пользованию телеграфным аппаратом, которая к тому же была бы сочинена псевдоученым, не знакомым с физикой). Выбор холодной войны как источника отношения к интернету приведет нас в тупик хотя бы потому, что изучение ее самой настолько затруднено спорами и противоречиями (которые множатся год от года по мере того, как историки получают доступ к новым архивам), что совершенно не годится для сравнительного исследования, не говоря уже о том, чтобы определить эффективную политику на будущее.
Защитники свободы интернета обычно прибегают к риторике времен холодной войны, стремясь указать на причинно-следственную связь между распространением информации и крахом коммунизма. Политические последствия такого сопоставления легко предугадать: технологиям, которые обеспечивают увеличение мощности информационных потоков, следует отдать приоритет и оказать им основательную общественную поддержку.
Обратите внимание, например, на характеристику холодной войны, данную обозревателем “Уолл-стрит джорнал” Гордоном Кровицем. Он пишет, что “победа в холодной войне была одержана благодаря распространению информации о свободном мире… в мире тиранов, боящихся собственных граждан. А новые инструменты Сети, должно быть, вызовут еще больший страх, если внешний мир сделает все, чтобы люди получили доступ к этим инструментам”. (Кровиц обосновывал бюджетное финансирование групп в интернете, связанных с движением Фалуньгун.) Другая колонка, напечатанная в “Уолл-стрит джорнал” в 2009 году (авторы – бывшие сотрудники администрации Буша), содержит тот же трюк: “Поскольку фотокопировальные и факсимильные аппараты помогли польским диссидентам из ‘Солидарности’ в 80-е годы…” (это определитель, в отсутствие которого совет может показаться менее достойным доверия), то “…следует обеспечить грантами отдельные группы, разрабатывающие и испытывающие технологии, которые позволяют разрушать файерволы”.
Возможно, это достойные внимания политические рекомендации, однако они основаны на своеобразной (некоторые историки скажут – сомнительной) оценке событий холодной войны. Ее неожиданный, скоротечный финал породил всевозможные теории о власти информации над властью политической. То обстоятельство, что крах коммунизма на Востоке совпал с началом нового этапа информационной революции на Западе, многих убедило в том, что это и есть единственная причина случившегося. Появление интернета стало лишь самым заметным прорывом, львиная же доля почестей за поражение Советов досталась остальным технологиям, в первую очередь радио. “Как Запад победил в холодной войне? – вопрошает Майкл Нельсон, бывший председатель Фонда Рейтера, в книге 2003 года об истории западного радиовещания на страны советского блока. – Отнюдь не силой оружия. Не оно пробило железный занавес – Запад осуществил вторжение через радио, которое оказалось сильнее меча”. Автобиографии радиожурналистов и руководителей, командовавших “вторжением” с аванпостов вроде “Радио Свобода” или “Голоса Америки”, отмечены самодовольной риторикой. Их авторы явно не станут преуменьшать собственную роль в установлении демократии в Восточной Европе.
В широком распространении подобных взглядов следует винить того же героя, который, по убеждению консерваторов, выиграл холодную войну, – Рональда Рейгана. Поскольку именно он курировал упомянутые радиостанции и негласную поддержку диссидентов, распространявших самиздат, приписывание победы над коммунизмом новым технологиям должно было неминуемо привести к прославлению самого Рейгана. Рейгану не пришлось долго ждать признания. Объявив, что “электронные лучи проникают сквозь железный занавес как сквозь кружево”, он начал разговор, который постепенно перешел на призрачный мир “виртуальных занавесов” и “киберстен”. Стоило Рейгану назвать информацию “кислородом современной эпохи”, который “просачивается сквозь стены с колючей проволокой, сквозь электрические заборы”, ученые мужи, политики и эксперты почувствовали, что в их распоряжении оказалась настоящая россыпь метафор. А многочисленные поклонники Рейгана восприняли это как долгожданное признание вклада своего кумира в установление демократии в Европе. (Китайских производителей микрочипов должно очень веселить предсказание Рейгана, что “Голиаф тоталитаризма будет сокрушен Давидом-микрочипом”.)
Всего несколько месяцев ушло на то, чтобы придать заявлениям Рейгана аналитический лоск и увязать их с действительностью. В 1990 году корпорация “Рэнд” (RAND Corporation, аналитический центр со штаб-квартирой в Калифорнии, который, быть может, в силу своего местоположения, никогда не упускает возможность вознести хвалу могуществу современных технологий) пришла к поразительно схожему выводу. “Коммунистический блок потерпел неудачу, – говорилось в своевременно опубликованном докладе, – в основном (или во многом) не из-за своей централизованной экономики или непомерного бремени военных расходов, а потому, что закрытые общества входящих в него стран слишком долго отвергали плоды информационной революции”. Этот взгляд оказался поразительно устойчивым. В конце 2002 года Фрэнсис Фукуяма (кстати, питомец “Рэнд”) написал, что “тоталитарные методы управления основывались на государственной монополии на информацию, и как только современные информационные технологии сделали такую монополию невозможной, мощь режима была подорвана”.
В 1995 году те, кто свято верил в способность информации сокрушить авторитаризм, обрели манифест длиной в книгу. “Демонтаж утопии: как информация прикончила Советский Союз”, книга Скотта Шейна, который в 1988–1991 годах служил корреспондентом газеты “Балтимор сан” в Москве, попытался так обосновать значимость информации: “Советскую иллюзию погубили не танки и бомбы, а факты и мнения, информация, скрываемая десятилетиями”.
Огромную роль, по Шейну, сыграло то, что в эпоху гласности, когда открылись информационные ворота, люди одновременно узнали правду и о бесчинствах КГБ, и о жизни на Западе. Шейн оказался не так уж неправ: доступ к скрываемой властями информации раскрыл ложь, нагроможденную советским режимом. (Учебники истории подверглись столь серьезным изменениям, что в 1988 году пришлось отменить всеобщий экзамен по этому предмету, поскольку было неясно, можно ли считать историей прежний учебный курс.) По словам Шейна, “обычная информация, голые факты, взрывались как гранаты, разрушая систему и ее легитимность”.
Товарищ! Придержи информационную гранату
Взрывоопасные факты – хороший образ для публицистического дискурса, но это не единственная причина, почему эта идея столь популярна. Она неизменно выводит на первый план людей, а не некие абстрактные исторические или экономические силы. Любые трактовки финала холодной войны, в которых главной является информация, отдают приоритет вкладу диссидентов, участников демонстраций, НКО перед структурными, историческими факторами: неподъемным внешним долгом центральноевропейских государств, спадом в советской экономике, неспособностью Организации Варшавского договора противостоять НАТО.
Те, кто отвергает структурное объяснение, считая события 1989 года подлинно народной революцией, видят в толпах на улицах Лейпцига, Берлина и Праги средство давления на коммунистические институты, которое их в итоге и погубило. “Структуралисты” же не придают толпе большого значения. По их мнению, к октябрю 1989 года коммунистические режимы были и в политическом, и в экономическом отношении мертвы, и даже если на улицы не вышло бы столько людей, они все равно были обречены. А если восточноевропейские правительства были недееспособны и не могли – либо не хотели – сражаться, то героизм манифестантов значит гораздо меньше, чем предполагает большинство исследователей, для которых важнее всего фактор информации. Позировать на фоне мертвого льва, сдохшего от несварения, не так интересно.
Спор о том, кто победил коммунизм в Восточной Европе – диссиденты либо некие обезличенные общественные силы, – возобновился в виде научной дискуссии о том, существовало ли при коммунизме подобие “гражданского общества” (любимое словечко многих фондов и учреждений развития) и сыграло ли оно сколько-нибудь значительную роль как катализатор общественного протеста. Спор о гражданском обществе имеет громадное значение для будущего политики, нацеленной на защиту свободы интернета, – отчасти потому, что этому туманному концепту часто приписывают революционный потенциал, а блогеров почему-то считают авангардом перемен. Но если оказывается, что диссиденты и гражданское общество не сыграли заметной роли в разрушении коммунизма, то и всеобщее ожидание новой волны интернет-революций может быть преувеличенным. А к этому стоит относиться трезво, поскольку слепая вера в могущество гражданского общества, точно так же, как вера в силу инструментов проникновения сквозь брандмауэры, в итоге приводит к вредной политике, к неэффективным действиям.
Стивен Коткин, известный специалист по советской истории из Принстонского университета, утверждает, что миф о гражданском обществе как движущей силе антикоммунистических перемен является большей частью изобретением западных ученых, спонсоров и журналистов: “В 1989 году ‘гражданское общество’ не могло расшатать советский социализм по той простой причине, что гражданского общества в странах Восточной Европы еще не существовало”. У Коткина есть все основания так говорить: в начале 1989 года, по данным органов госбезопасности Чехословакии, в стране насчитывалось не более пяти сотен активных диссидентов, а костяк движения состоял примерно из шестидесяти человек. Даже после начала в Праге акций протеста диссиденты требовали выборов, а не свержения коммунистического правительства. Тони Джадт, признанный знаток восточноевропейской истории, заметил, что под “Хартией-77” Вацлава Гавела подписались около двух тысяч человек, а население Чехословакии составляло тогда 15 миллионов. Диссидентское движение в ГДР не сыграло заметной роли в уличных манифестациях в Лейпциге и Берлине, и едва ли можно сказать, что такие движения существовали в Румынии и Болгарии. В Польше подобие гражданского общества существовало, но в то же время в 1989 году там почти не было заметных акций протеста. Коткин справедливо заметил, что “точно так же, как ‘буржуазия’ по большей части была продуктом 1789 года, ‘гражданское общество’ стало скорее следствием, чем причиной событий 1989-го”.
Но даже если гражданского общества как такового и не было, люди все же вышли на Вацлавскую площадь в Праге и провели холодные ноябрьские дни, скандируя антиправительственные лозунги под неусыпным надзором полиции. Какую бы роль ни сыграли толпы, они не помешали делу демократии. Если считать, что присутствие толпы имеет значение, то наиболее эффективный способ вывести ее на улицы тоже играет важную роль. Внедрение фотокопировального аппарата, который печатает листовки вдесятеро быстрее прежнего, было настоящим прорывом, как и любые другие перемены, которые помогают людям делиться друг с другом своими инициативами. Если вы узнаете, что двадцать ваших друзей присоединятся к готовящейся акции протеста, то шанс, что вы последуете за ними, увеличивается. Поэтому “Фейсбук” и стал поистине божьим даром для протестных движений. Было бы глупо отрицать, что новые средства коммуникации могут увеличить вероятность и масштабность акций протеста.
Тем не менее восточноевропейские режимы еще не были мертвы и могли остановить любой “информационный каскад”. Похоже, что восточногерманский режим просто не пожелал подавить первую волну протестов в Лейпциге, понимая, что в этом случае обречен на коллективное самоубийство. Кроме того, в 1989 году, в отличие от 1956 или 1968 года, советские лидеры, помнившие жестокость своих предшественников, не считали кровавые репрессии приемлемым способом решения проблем, а восточногерманская верхушка была слишком слаба и нерешительна для того, чтобы начать их самостоятельно. Перри Андерсон, один из самых проницательных исследователей новейшей истории Восточной Европы, заметил, что “ничто в Восточной Европе не могло фундаментально измениться до тех пор, пока советская армия была готова открыть огонь. Все стало возможно тогда, когда фундаментальные перемены начались в самой России”. Утверждать, будто фотокопировальные аппараты вызвали перемены в России и в остальной Восточной Европе, – значит упростить историю настолько, что можно вообще ею не заниматься. Речь, конечно, не о том, что они не сыграли никакой роли, но о том, что нельзя считать их единственной причиной перемен.
Когда радио сильнее танков
Настоящий урок холодной войны заключается в том, что возросшая эффективность информационных технологий по-прежнему ограничена внутренней и внешней политикой существующего режима. Если политика начинает меняться, можно воспользоваться новыми технологиями. Сильное правительство, обладающее волей к жизни, сделает все для того, чтобы лишить интернет способности мобилизовать массы. Поскольку интернет привязан к инфраструктуре, это не так уж трудно осуществить: правительства почти всех авторитарных государств контролируют коммуникационные сети и могут отключить их при первых же признаках общественного протеста. Китайские власти, обеспокоившись в 2009 году растущим недовольством населения Синьцзян-Уйгурского автономного округа, попросту отключили все интернет-коммуникации в этом регионе на десять месяцев. В менее угрожающей ситуации хватило бы и нескольких недель. Разумеется, информационный блэкаут может привести к значительным экономическим потерям, однако между блэкаутом и мятежом чаще выбирают первое.
Протестующие постоянно бросают вызов даже самым сильным авторитарным правительствам. И наивно думать, будто авторитарные правительства воздержатся от крутых мер из-за боязни быть обвиненными в жестокости, даже если каждый их шаг будет заснят на камеру. Скорее всего, они просто научатся жить с этими обвинениями. Советский Союз, не колеблясь, послал танки в Венгрию в 1956 году и в Чехословакию – в 1968. Китайцы вывели на площадь Тяньаньмэнь солдат, невзирая на существование сети факс-машин, с помощью которых оппозиционеры передавали информацию на Запад. Присутствие иностранных журналистов в Мьянме не удержало хунту от разгона марша буддийских монахов. Во время тегеранских событий 2009 года правительство, которому было известно, что у многих демонстрантов с собой мобильные телефоны, все же разместило на крышах снайперов и приказало стрелять. (Возможно, один из них убил двадцатисемилетнюю Неду Ага-Солтан. Девушка, чья смерть запечатлена на видео, стала героиней “Зеленого движения”. Одна из иранских фабрик даже выпускает ее статуэтки.) Мало оснований считать, что лидеры (по крайней мере те, кому не светит Нобелевская премия мира) воздержатся от насилия только потому, что о нем станет всем известно.
Еще важнее то, что правительства тоже могут извлекать выгоду из децентрализации информационных потоков и дезинформировать население в вопросе о том, насколько в действительности популярно протестное движение. Предположение, что децентрализация и размножение цифровой информации облегчат понимание происходящего на улицах для тех, кто смотрит на это со стороны, беспочвенно: история свидетельствует, что СМИ могут легко ввести в заблуждение. В Венгрии многие хорошо помнят безответственные заявления “Радио Свобода” накануне советского вторжения 1956 года о том, что американская военная помощь уже близка (а это было не так). В некоторых передачах рассказывали даже, как справиться с танками, и убеждали венгров сопротивляться оккупантам. Эти передачи стали причиной (по крайней мере, отчасти) гибели трех тысяч человек. Подобная дезинформация, намеренная или случайная, вбрасывается и в эпоху “Твиттера”. Примером может служить попытка распространения постановочного видео, демонстрирующего сожжение после иранских волнений портрета аятоллы Хомейни.
Не стоит считать, что децентрализация коммуникаций неизменно полезна, особенно если целью является максимально быстрое оповещение максимального количества людей. Восточногерманский диссидент Райнер Мюллер в 2009 году в интервью “Глоуб энд мэйл” рассказывал о том, что в конце 80-х годов внимание нации не было рассеяно: “Люди не смотрели двести телеканалов, десять тысяч веб-сайтов и не получали электронные письма от тысяч людей. Можно было передать что-либо западному ТВ или радио и быть уверенным, что полстраны это узнает”. Не многие оппозиционные движения могут похвастаться столь же широкой аудиторией в эпоху “Ю-Тьюба”, особенно если им приходится состязаться с кошками, умеющими обращаться со сливным бачком.
Хотя окончательная история холодной войны еще не написана, не стоит недооценивать беспрецедентность ее финала. Слишком многое оказалось против советской системы. Горбачев посылал коммунистическим лидерам Восточной Европы сигналы, предостерегая их от жестких действий и давая понять, что Кремль не станет помогать в подавлении восстаний. Экономика ряда восточноевропейских стран находилась на грани банкротства, и перспективы их были безрадостными даже без народных выступлений. Полиция ГДР могла с легкостью расправиться с демонстрантами в Лейпциге, но ее начальники ничего не предприняли. Наконец, незначительные технические поправки к избирательному законодательству могли привести к тому, что “Солидарность” не смогла бы сформировать правительство и польский пример не вдохновил бы демократические движения региона.
Здесь кроется парадокс. С одной стороны, структурное состояние государств Восточного блока в 1989 году было настолько плачевным, что гибель коммунизма казалась неизбежной. С другой – у сторонников жесткой линии в коммунистических правительствах было настолько широкое пространство для маневра, что абсолютно ничто не гарантировало бескровное окончание холодной войны. Очень многое могло пойти не так, и то, что советский блок (за исключением Румынии) распался мирно, похоже на чудо. Надо иметь довольно странные представления об истории, чтобы на основании этого нетипичного примера сделать далеко идущий вывод о роли техники в поражении Советов, а двадцать лет спустя пытаться применить его к абсолютно иной ситуации вроде китайской или иранской. Западные политики должны избавиться от иллюзии, что коммунизм пал под давлением информации или что его конец неминуемо должен был быть мирным, поскольку за этим следил весь мир. Крах коммунизма стал результатом более длительного процесса, а народные протесты были только самым заметным (но не обязательно важнейшим) его компонентом. Техника, вероятно, сыграла в этом некоторую роль, однако произошло все только благодаря определенным историческим обстоятельствам, а не из-за ее имманентных свойств. Эти обстоятельства были характерны для советского коммунистического режима и могут больше не повториться.
Западные политики не смогут изменить современные Россию, Китай или Иран методами конца 80-х годов. Само по себе разрушение информационной дамбы не смоет современные авторитарные режимы, отчасти потому, что они научились существовать в среде, изобилующей информацией. И, вопреки ожиданиям Запада, информация определенного рода только укрепляет их.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.