Текст книги "43. Роман-психотерапия"
Автор книги: Евгений Стаховский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
Для меня возраст был просто цифрой. Если только речь не шла о сексуальном интересе. Но и это скорее для статистики. В свои двадцать восемь я уже убедился, что сорокалетние в общем ничем не отличаются от двадцатилетних. Разве что у последних ещё есть хоть какие-то устремления. Шанс не разбазарить время по пустякам.
– А вы? Вы часто заводите новых друзей? – спросила она, и я вдруг заметил разницу в наших позах.
– Именно с этой целью я и отправился в путешествие.
Я сидел, прислонившись к спинке кресла, она – совершенно ровно, держа позвоночник.
– Социальные травмы, кризис интереса, а может, синдром Аспергера, понимаю. Я была учителем, потом в университете преподавала – сколько этих травм прошло перед моими глазами. Война, социализм, революция. А знаете, я поняла, что сама революция не так важна, как выход из неё.
– Что будет после?
– Да, что будет после, когда всё уже свершилось. Мне революция напоминает дни рождения – особенно в детстве. С ожиданием праздника, надеждами, составлением списка гостей и выбором праздничного торта. И, конечно, подарки. Самое главное, чтоб подарили всё, что загадано. А потом сам праздник – приходят гости, взрослые пьют шампанское, детям – лимонад и вкусные пирожные. Самые-самые вкусные пирожные! – она мечтательно причмокнула. – Подарки в красивой упаковке, улыбки, счастье. И вот это ощущение, совершенно детское ощущение радости от того, что стал на год взрослей. Что уже не семь, а восемь.
Я подлил нам чаю, глядя ей в глаза, боясь даже на секунду потерять внимание. Она продолжала:
– А потом, как вы сами понимаете, наступает утро. Гости разошлись, посуда перемыта, подарки нашли своё место. И наступает разочарование. Или, точнее, как это, опустошённость. Лёгкая детская опустошённость, которую сам в своём детстве объяснить не можешь. А только знаешь, что до следующего дня рождения целый год, и как-то надо с этим жить.
– Рано или поздно приходится смириться.
– Да. Закажем пирожных?
Я согласился.
– А вы отмечаете дни рождения? – спросила она.
– Свои?
– Чужие приходится. Конечно, свои.
– У меня тот случай, когда свои тоже приходится. Мои друзья или то, что от них осталось, коротко говоря, люди, считающие себя моими друзьями, уверяют, что это не мой праздник. Они говорят, что это их праздник, и я должен принять в нём участие. Я всегда удивляюсь – как им каждый год удаётся меня уговорить.
Я снова подлил чаю и решил дерзнуть:
– А вы отмечаете?
– Ещё как! Наступает момент, когда возрастом можно гордиться, и дни рождения превращаются в зарубки на дереве. Или в отметки роста в проёме дверей. Только в обратную сторону.
– Вы сказали, что преподавали, а что именно?
– Музыку, английский язык, историю.
– Так много сразу? А почему перестали? Вы же в прекрасной форме!
Я обрадовался, что наконец-то смог сделать комплимент, который совершенно точно был уместен и не выглядел наигранным. Любую лесть она тут же раскусит.
– С чего вы решили, что я перестала? Я отдаю этому меньше времени, но мои настоящие ученики не жалуются. Наоборот. С учётом изменчивости взглядов на исторический процесс и трансформаций, происходящих в языке, – уж простите за сухость фразы – мне приходится постоянно чему-то учиться. Одна музыка вечна.
Вот же он – прекрасный момент!
– Постойте!
Я принял ту же позу, что и она, последний раз моя спина была такой ровной, когда я играл в Москве фа-диез-минорный концерт Скрябина.
– Постойте! – повторил я. – Вас же мне бог послал!
– В каком смысле? – полушутя спросила она.
– Вы же знаете, что такое «13 сентября»?
– Как историческая дата?
– Как название улицы около Дворца Парламента.
– Ох, – в классической литературе это называлось бы «всплеснула руками», – вы знаете что-нибудь о румынской революции 1848 года?
– Только о французской.
– Тогда революции прошли по всей Европе, разумеется, за исключением Скандинавских стран, Швейцарии, Нидерландов и Великобритании. Румынии тогда ещё не было – государство образовано в 1877 году, а за тридцать лет до этого тут располагались Дунайские княжества – Молдавия, Валахия, Добруджа, Трансильвания, хотя Трансильвания – это отдельное дело, почитайте о нём обязательно на досуге.
– Спасибо, непременно почитаю. И что революция?
– Революция 1848 года – это, по сути, первый большой шаг к будущему объединению княжеств в единое государство. Она, разумеется, была подавлена, но в истории остались даты, которые не стыдно положить в основание улиц. Бухарест, как вам известно, это Валахия. 13 сентября состоялась последняя битва валашской революции.
Она сделала паузу и внимательно на меня посмотрела.
– Вам правда это интересно?
– Очень. Я полдня думаю про эту улицу. 13 сентября – мой день рождения.
– О! Тогда вам и правда меня бог послал! Если хотите, могу рассказать. Это довольно быстрая история, если без подробностей.
– Не сочтите за труд.
– Всё это происходит в районе холма Дялул Спирий, то есть там, где сейчас и расположена улица 13 сентября, это не случайно. Там были сосредоточены пехотные батальоны полковника Голеску и майора Грецеану. Плюс рота пожарных войск под командованием капитана Павла Зэгэнеску.
– Извините, а за что вообще выступали революционеры?
– В целом революции носили освободительный характер. Валахия, как и Молдавия тогда, – это же части Османской империи. Революционеры хотели если не независимости, то по крайней мере автономии в составе империи. Что подразумевало национальную гвардию, отмену титулов, равенство всех перед законом, выборы в Учредительное собрание, выборы президента, ну и свободу слова. Обычное дело.
– Не получилось?
– Ну, как сказать. Кое-чего удалось добиться. В июне князю Бибеску была представлена прокламация с требованиями. Люди подошли к дворцу совершенно свободно, ни войска, ни полиция им не мешали. Князь согласился с требованиями, а через несколько дней вконец отрёкся от престола. Уже 14 июня Временное правительство издало первые декреты, отменявшие сословные чины и цензуру, но главным для нас является декрет о создании национальной гвардии, состоящей из добровольцев, или попросту – вольных наёмников. Вы извините, я очень сокращаю, чтобы не потеряться в подробностях. Потом, буквально в течение нескольких дней, власть переходила из рук в руки – сначала бояре арестовали временное правительство, не без помощи некоторых офицеров, правда, тут же последовало городское восстание, и временное правительство вернуло себе полномочия. Опять же вопрос веры.
– А вера тут при чём?
– Понимаете, валашские революционеры очень хотели рассорить Османскую и Российскую империи.
– Для чего?
– Чтобы они стали выяснять отношения между собой, приотпустив поводья в Европе. На этом фоне можно было попробовать обрести полную независимость.
– Не получилось? – спросил я снова.
– Совершенно точно не получилось. Ни те, ни другие вообще не хотели вмешиваться в валашские дела. Россия не собиралась становиться угнетателем православных братьев, а Турция ждала, когда в Валахии окончательно свергнут местную монархию, чтобы спокойно её заменить своей. Поэтому, в конце концов, султан отправил в Валахию войска – как ни крути, а это часть империи. В ответ прозвучали призывы к вооружённому сопротивлению, и вот тут начинается главное – 13 сентября 1848 года состоялось ключевое сражение войск султана и валашских революционеров. Столкновения можно было избежать, но, как часто бывает, в дело вмешался случай. Войны никто не хотел. Никто не хотел смерти. Командующий османскими войсками Керим-паша, как утверждают историки, восхищённый мужеством румынских солдат, приказал вывести войска из города, чтобы попытаться решить дело путём переговоров. Есть известная фраза Раду Голеску, полковника, о том, что солдат только тогда счастлив, когда умирает с оружием в руках. И вот представьте себе картину: солдаты Керим-паши маршируют вон из Бухареста, проходят мимо пожарных расчётов, и тут локоть одного румынского прапорщика касается локтя одного турецкого наводчика. Совершенно непонятно, кто виноват, да и какая разница уже, кто виноват. Два молодых человека, проникнутые ненавистью друг к другу, – измученные, уставшие, безмозглые, адреналин скачет – встречаются локтями! И всё! В ход пошли мечи, пистолеты, османские войска атакуют пожарную дивизию, которая, как принято говорить, оказала героическое сопротивление, но, конечно, не могла противостоять целой армии. После жестокого сражения, длившегося более четырёх часов, румынские войска были разгромлены. Турки захватили Бухарест. Революция 1848 года на этом закончилась.
Я сидел поражённый тем, что в мире произошло так много событий, о которых я не имею ни малейшего представления. И тут, казалось бы, обычная история, мало чем отличающаяся от других подобных, оказывается такой значимой для целого народа. Для целой страны.
– С тех пор 13 сентября в Румынии отмечается День пожарных. А я теперь буду помнить и про ваш день рождения. Давайте возьмём ещё чаю или вы торопитесь?
– Нет, я не тороплюсь, я уезжаю завтра. Возьмём ещё чаю.
Я подозвал официанта и не устоял перед предложенными пирожными.
– Куда направитесь? – спросила моя случайная знакомая.
– В Венгрию.
– О, это прекрасная страна, – она мечтательно улыбнулась. – Будапешт – просто сокровище. Давно там не была. А что, может, махнуть с вами?
Я замер с чайником в руке.
– Да бросьте, я шучу.
Она рассмеялась.
– Нет, если хотите, я буду только рад вашей компании.
– Но вас беспокоит мой возраст, признайтесь.
Я был вынужден согласиться. Я отлично осознавал всю прелесть подобного путешествия, но старый человек есть старый человек. Меня не смущало, как мы будем выглядеть со стороны, в этом как раз были одни преимущества. Меня волновало, что что-нибудь может случиться. Что-нибудь непредвиденное, с чем я не смогу справиться.
– Вот видите, – сказала она. – Возраст всё-таки имеет значение. Если бы мне в ваши годы пришлось куда-то ехать с полусумасшедшей, пусть и недурно выглядящей старухой, я бы до смерти перепугалась. Я бы только и думала о том, как бы она случайно не умерла на моих руках. И вы подумали о том же.
– Нет же, – я попытался сопротивляться. – Да и какая вы старуха!
– Самая настоящая, – впервые за всё время в её голосе проскользнула грусть. – Самая настоящая румынская старуха. И не надо льстивых слов противоречия. Я убеждена, вы на них способны. Но знаете, какое самое большое открытие я сделала в жизни?
Она вопросительно замолчала, но я понимал, что эта необходимая пауза не предполагает моего ответа.
– Я всю жизнь боялась смерти. И думала, что чем старше буду, тем сильней начну бояться. Это такое же ожидание дня рождения, только с не совсем утверждённой датой. И вот я выросла. Я очень-очень выросла и открыла, что абсолютно не боюсь умереть. Я думаю, что люди боятся смерти вовсе не потому, что страшатся неизвестности. Люди боятся незнания.
Она снова замолчала. На этот раз я решил её прервать.
– А это не одно и то же?
– Неизвестность – это небытие. Вы не знаете, что с вами будет после смерти, или боитесь, что будет что-то нехорошее. Ад.
– Или вообще ничего не будет.
– Или вообще ничего. Что для многих счастье, которое они не способны понять.
– А незнание?
– Незнание – это невозможность получить информацию. Сегодня каждый день вы получаете информацию. Вы узнаёте, каким становится мир. Это можно сравнить с длинным сериалом. Первый случай…
– Неизвестность.
– …если сериал вдруг перестаёт выходить. Финансирование кончилось или что ещё. А второй случай…
– …незнание.
– …если вы умираете раньше, чем сериал закончился. Конец наступает в обоих случаях, но согласитесь, есть разница. И теперь – самое главное.
Она сделала глоток чая и, подняв тонкой вилкой последний кусочек медового пирожного Катаиф, отправила его в рот.
– Господи, до чего вкусно. Никогда не отказывайте себе в маленьких удовольствиях. Лишать себя радостей – значит, заблуждаться.
– Буду стараться, – заверил я.
– Собственно, в заблуждениях и кроется самое главное, – продолжила она. – Люди заблуждаются столь же бесконечно, сколь и безосновательно. Они заблуждаются в том, что получают информацию. Заблуждаются в том, что эта информация для них важна. Заблуждаются в том, что мир вообще продолжает существовать после их смерти. Люди живут, чтобы хоть что-нибудь узнавать каждый день. И ничего не хотят знать. Я прожила девяносто один год и перестала бояться смерти, поняв, что я ни черта не знаю. И ни черта не узнаю. Вся жизнь, как один день рождения. А потом наступает утро.
08. Будапешт (Венгрия)
19 июня 2013 года. Сегодня мы благополучно перешли границу и вступили в город трёх городов. Когда я был ребёнком, я думал, что всё имеет границы, и это особенно видно на примере птиц. Потом я открыл для себя музыку и убедился, что существует нечто поистине безграничное. Потом мне посчастливилось вырасти, и я понял, что мои детские убеждения – самые правдивые. Даже музыка оказывается ограниченной возможностями человеческого слуха.
Поэтому, когда в шуме светлого дня я встретил Матэ, я спросил:
– Как твоё имя?
– Матэ, – ответил он.
– Э-мм… Можешь его напеть?
Матэ вырос с бабушкой, родившейся в Обуде через пятьдесят лет после объединения. Поэтому неудивительно, что большую часть жизни он провёл в Буде. А по выходным встречался со своей девушкой, выросшей в Пеште.
– Вообще, любое знакомство начинается с вопроса: «Откуда ты?» – рассказывал Матэ, погружая меня в устройство территориальных отношений. – Это называется «ты мне не подходишь по первому признаку». Если я живу в Буде, а ты в Пеште – у нас вряд ли что-то получится.
– Апартеид какой-то.
– Нет, ты не так понял. Наверное, что-то подобное есть везде, просто у нас это более выражено. Никто не будет мотаться через весь город! – пояснил он.
– Ты же мотаешься, – констатировал я, ловя себя на теории исключений, подтверждающих правила.
– У нас ритуал. Это редкость, – парировал Матэ, воспроизводя теорию горящих мостов.
Место встречи Матэ с Йолантой было неизменным. Уже несколько месяцев они ловили друг друга на середине моста Сечени, в том месте, где их взгляды соприкоснулись впервые.
– Мы дотянем до года, а потом будем жить вместе, – объяснял Матэ. – Если, конечно, всё будет хорошо.
– Только пока не решили, где именно, – добавляла Йоли. – Придётся кидать монетку.
С Матэ мы познакомились четырнадцать лет назад на конкурсе молодых исполнителей. Он блестяще выступал в своей категории, чего не скажешь обо мне. Накануне очередного тура я повредил руку, по нелепости ударившись о стену, так что думали вообще снять меня с конкурса, но я решил, что справлюсь, и вышел на сцену. Я знаю, что поступил правильно, и будь передо мной такой же выбор сегодня – поступил бы так же. Я помню, как срезал пару аккордов в левой руке, и завалил педаль; помню, как осознал, что рассчитывать не на что и диплома мне не видать; помню, как расстроился, но тут же взял себя в руки, решив в следующий раз быть лучшим, понимая, что и в этот раз я – лучший, и если б не эта досадная стена… Но это было не главное. Свой неуспех я могу оправдывать травмой сколько мне вздумается, но как бы я узнал, насколько был близок к провалу, если бы не попробовал? Как бы смог сделать выбор, не случись самой возможности этого выбора?
Тут есть определённое геройство – мне приятно было думать, что я молодец.
Тогда же я уяснил для себя, что такое долг. Я подвёл людей, готовивших меня к конкурсу. Они возлагали на меня надежды – и я должен был доказать, что не собираюсь отступать.
Уже тогда сильнее фортепиано я любил только виолончель, и потому не пропустил ни одного выступления виолончелистов. Матэ творил волшебство. Его Бах звучал очень зрело, а соль-минорную сонату для виолончели Шопена я вообще впервые услышал именно в его исполнении, пусть это была только первая часть.
В перерывах конкурсных дней, когда выпадало свободное от репетиций время, мы ходили есть мороженое и однажды, сидя на скамейке в обыкновенном безымянном сквере, облизывая размягчающиеся рожки, пообещали друг другу, что, когда вырастем, обязательно дадим большой совместный концерт.
– Я слышал, как ты играешь, – сказал Матэ, признавшись, как подслушивал у дверей класса, где я репетировал свои итальянские этюды и справлялся с Григом, самым печальным композитором в мире, которого я очень любил играть уже в то время, но проник в его сущность гораздо позже. – И я буду следить за тобой.
В ответ я только недоумённо улыбался.
На следующий день после моей неудачи Матэ подошёл ко мне за кулисами и протянул ноты. Две пьесы для виолончели и фортепиано. Рахманинов.
– Когда? – спросил я, подняв полные нетерпения глаза.
– Сегодня вечером, – ответил он почти заговорщически тихо.
Скромность наших переговоров объяснялась среди прочего необходимостью простоты общего языка, бывшего для нас обоих иностранным.
– В четыре меня оставят репетировать одного. Буду ждать.
Мои конкурсные занятия были закончены, но учитель договорился, что мне дадут класс в расположенной неподалёку музыкальной школе, взяв с меня обещание, что я не буду перенапрягаться. Он мог запретить мне играть, но разве это звучит не смешно? Сам господь бог не может запретить мне играть, и учитель знал, что я всё равно найду способ пробраться к инструменту, так что лучше пусть он будет в курсе, дабы не усугублять неприятностей.
Тем более все ждали финалов, и я мог заниматься чем угодно.
Матэ пришёл вовремя; я как раз читал с листа первую пьесу – прелюдию фа-мажор. Расчехляя виолончель, Матэ сказал, что у нас есть только один вечер. Завтра, перед финалом, ему весь день работать с педагогом, а послезавтра они играют финал и почти сразу уезжают.
– Давай же начинать, – сказал я, кивнув на стоящий в углу пюпитр, стараясь не показывать, что слегка расстроен его словами. Ну почему мысль сыграть что-нибудь вместе не пришла мне самому?
Прелюдию мы освоили довольно быстро. Заданный автором темп Comodo позволял действовать по собственному разумению. Через два часа мы играли пьесу совсем слаженно и почти наизусть. Но, конечно, не так, чтобы рискнуть с ней выйти на сцену. Матэ справедливо признавал, что моя партия сложнее – и аккорды в правой руке потребуют более детального разбора. А я восхищался его шестнадцатыми и всё время говорил: «Давай помедленнее», чувствуя себя настоящим концертмейстером.
Но Матэ отказывался видеть во мне концертмейстера – он настаивал, что я полноценный голос, и подхватывал все мои вынужденные замедления, пока я старался попадать в правильные ноты, проигрывая некоторые такты по несколько раз. Добираясь до ре-диез, я благодарил бога, что потянул левую руку, а не правую, иначе у нас бы совсем ничего не вышло.
Мои молитвы прекратились на четвёртой странице «Восточного танца», ля-минор, Andante cantabile. Да, именно там, где у виолончели начинаются тридцать вторые, а моя партия украшается секстовыми скачками. Это не выглядело слишком трудным и технически было даже ниже моего уровня, но мне было тяжело – в этих переходах с до-диез на до и обратно я чувствовал такое неудобство, что в руке что-то зажималось, и я даже вскрикнул.
Прислонив виолончель к стулу, Матэ подошёл ко мне и спросил:
– Что с тобой?
– Очень неудобно левой руке, – ответил я, продемонстрировав кисть. – Больно.
– Больше не будем играть, тем более у нас всё равно ничего не получается, – заметил он.
– Да, тут без серьёзных репетиций не обойтись, – я был готов согласиться, кажется, с любым его утверждением, потому что чувствовал, что Матэ как музыкант выше меня на голову, и мне нелишне прислушаться к его замечаниям. В конце концов, послезавтра он играет финал, а из меня, может быть, когда-нибудь получится неплохой концертмейстер.
– У тебя очень красивые пальцы, – вдруг сказал Матэ, наклонившись над моей полувытянутой рукой. – Тебе говорили?
«Пальцы как пальцы», – подумал я, силясь придумать, как перевести эту простую фразу. Слова прятались друг за друга и не желали выскакивать на поверхность.
– Из тебя получится большой музыкант, – добавил он и взял меня за руку.
Или даже не взял, а как-то очень мягко, одним движением, подложил свою руку под мою, уже окончательно расслабленную.
– Я буду мечтать, что мы когда-нибудь будем играть вместе.
– Но мы же только что играли вместе! – произнёс я про себя, зная, что Матэ говорит совсем о другом.
Моя рука лежала на его руке. Я молчал, боясь спугнуть родившееся внутри меня странное чувство, испытанное раньше лишь однажды, когда я впервые прикоснулся к клавишам рояля, и мне показалось, что я прилип к ним навечно. Мои руки настолько отяжелели, что маме пришлось помочь мне их поднять – словно вся кровь, словно всё тело собралось в пальцах и только в них теперь могло существовать.
Сейчас я чувствовал то же самое, только гораздо сильнее – да и кровь моя растекалась по всему телу новой волной, вызывая уже хорошо известные желания.
Нет, я не испугался и не отдёрнул руку. Я позволил ей лежать на руке Матэ, пока он рассматривал мои пальцы, пытаясь совладать с чувствами, захлестнувшими его молодой разум.
Наверное, можно сказать, что никто из нас не понимал, что происходит, но это было не так. Вся суть в том, что мы очень хорошо понимали, что происходит. Боясь этого внезапного откровения юношеских сердец, стучащих в такт, в огненном allegro.
Стало ясно, что наши занятия музыкой на сегодня, а может, и навсегда – закончены, но что делать дальше? В четырнадцатилетних глазах это самый главный, разбитый на три четверти вопрос: «Что делать дальше?»
Матэ положил свою вторую руку поверх моей, так что она оказалась в настоящем плену, и сказал:
– Хочу, чтобы твои руки никогда не болели, чтобы ты мог играть самую прекрасную музыку в мире. Хочу быть рядом с тобой и всегда её слышать.
Внутри у меня всё бурлило. Я забыл обо всём – о ходе времени, о только что выученной пьесе, о больной руке, уже совершенно не болевшей. Я, наверное, забыл даже своё имя – в голове вертелось только: «Матэ, боже, что же это такое, Матэ?». Невозможно двинуться с места, невозможно пошевелить рукой, страшно пошевелить рукой – будто бы всё сломается, будто бы ничего больше не случится, как страшно, если ничего больше не случится.
Мизинец дёрнулся сам собой – движение, необходимое телу, чтобы не выдать остальную дрожь.
– Матэ, – я удивился хриплости своего голоса, в горле пересохло. – Матэ.
Я высвободил руку и прикоснулся к его щеке. Он ждал. Не произнося ни слова.
– Матэ, – снова сказал я, уже уверенней, или мне так только казалось, но этот третий раз будто переключил тумблер. Почувствовав, что снова владею телом, я вырвался из оцепенения и, отрывисто поцеловав Матэ в самое начало губ, вылетел из класса.
На улице, добежав до угла, я остановился и, переводя дыхание, подумал о том, о чём думают все в такой ситуации: «Что же теперь будет? Что он обо мне подумает? Как я буду смотреть ему в глаза? – И через мгновение: – Как же наша музыка?»
Надо подождать, когда Матэ уйдёт, потом вернуться, закрыть кабинет и вернуть ключ; или бежать к учителю, сказать, что я закончил, и пусть он закроет класс и заберёт мои ноты; или вернуться прямо сейчас – смелым и сильным, будто ничего не произошло, или даже если произошло, то что тут такого?
Мне всё равно придётся встретиться с Матэ, я не смогу этого избежать – так что лучше всё решить сразу.
– Я знал, что ты вернёшься, – сказал Матэ, когда я вошёл в класс. – Ты не похож на тех, кто убегает, тем более – от себя.
– Извини, я разволновался, – сказал я таким уверенным голосом, что сам удивился. – Этот Рахманинов, моя рука, конкурс, так много всего сразу. Я не привык.
– Я понимаю, – Матэ отошёл от рояля и приблизился ко мне. – Но волноваться не стоит. Мы будем самыми большими друзьями в мире. Я буду писать тебе письма, и мы обязательно очень скоро встретимся. Нам ещё так много надо сделать вместе.
Тут он совсем недвусмысленно улыбнулся и я понял, что речь, видимо, не о музыке. Словно в подтверждение моей догадки, он взял меня за руки, приблизился совсем вплотную и поцеловал длинным взрослым поцелуем – самым первым в моей жизни и, значит, – самым незабываемым.
Я стоял совершенно ошарашенный, после того как он оставил на мне отметки тремя короткими острыми поцелуями и взял уже зачехлённую виолончель, – он успел убрать её, пока я мотался по улице. Я смотрел, как он складывает ноты, и снова думал о том, что же теперь будет, что же дальше, но, ощущая внутреннюю трансформацию, думал уже не о том, как жить с этим, а как жить без этого?
Мне хотелось прижаться к Матэ и никогда больше не отпускать. Хотелось, чтобы сейчас наступила взрослая жизнь, и тогда мы всё бросим и убежим бог знает куда, и станем самыми счастливыми, упиваясь каждой проведённой вместе минутой. Я чувствовал, как внутри меня рождается большое чувство, готовое вырваться на свободу, – и впервые это чувство не было абстрактным. Оно предназначалось совершенно конкретному человеку – оно предназначалось Матэ.
– Завтра мы вряд ли сможем увидеться, – сказал он, взявшись за ручку двери. – Приходи на финал. Мне будет легче, если ты будешь в зале. Я буду играть для тебя.
Он улыбнулся, провёл рукой по моему плечу и вышел из комнаты.
Я стоял около двери и старался справиться с сумбуром чувств, но ничего не получалось. Должно будет пройти много лет, чтобы я понял, что с сумбуром чувств справиться невозможно. Ему надо подчиниться, пережить эти гормональные всплески и успокоиться, когда наступит время.
Но в тот момент, оставшись в одиночестве в классе, я знал только один способ справиться с собой. Я уселся за рояль и начал играть всё подряд – перебирал старые школьные пьесы, полупозабытые этюды, народные песни, которым непроизвольно подпевал. Я забыл о своей руке и остановился только, когда оторвал наконец взгляд от клавиш, заметив перед собой ноты. Они всё так же были открыты на «Восточном танце», и это было то, чему я должен был отдать сейчас себя всего. Это было то, что связывало меня с Матэ. Старательно разучивая первые страницы, я готовил себя ко всем нашим будущим концертам сразу. Ко всем выступлениям, которым не дано было случиться.
– Сегодня мы идём в купальни, – сказал Матэ. – Летом там такие чудеса творятся: тела, музыка, алкоголь. Мы должны упасть в веселье и безрассудство.
– Надо раздеваться? – спросил я.
– Конечно, в этом же весь интерес! Не стесняйся, у тебя отличное тело – я знаю! – он хитро улыбнулся. – А Йоли в купальнике – это песня!
– Не смущай меня раньше времени! – Йоланта вклинилась в разговор в обычной для себя, как позже выяснилось, слегка саркастичной манере.
– Купальни так купальни, – смирился я, поймав себя на мысли, что этот речевой оборот больше не вызывает у меня затруднений. – Надо только плавки купить, я езжу налегке.
Выпил я много. Но в безумии музыки, среди мокрых людей мне было до того хорошо, что я совершенно не заботился о собственной форме. Тем более рядом был Матэ, и в тот момент меня мало заботило что-то ещё. Я тонул в собственных воспоминаниях и задавался вопросом: «О чём думает он?» О чём думает Йоли, мне было тем более интересно, но она сама довольно быстро расставила всё по местам.
– Ты первая любовь Матэ, я знаю, он рассказывал.
Йоли выглядела до того спокойной, что я сразу поверил в то, что её не только не волнует этот наш юношеский опыт, а напротив – она правда старалась мне понравиться. Словно я был лакмусовой бумажкой, и от того, какое мнение составлю на её счёт, зависит вся их дальнейшая жизнь.
– Это вряд ли можно назвать любовью, – ответил я.
Я даже не пытался сосчитать, сколько раз сам себе задавал вопрос: как назвать то, что тогда между нами произошло? И должно ли у этого вообще быть имя.
– Конечно, любовь, что же ещё? Только любовью это и можно назвать! – Матэ вернулся с полным бокалом чего-то бурлящего. – И нечего тут стесняться, Йоланта удивительно понятлива. Более того, мне кажется, она даже рада, ведь так?
– Да, я называю это «хорошим вкусом», – сказала Йоли. – Когда Матэ рассказал мне, что ты его первая и самая большая любовь, я сразу поняла – у этого парня со вкусом всё отлично. Что касается твоего вкуса, то он просто идеальный.
Я подумал, что она права. Тем более что обстановка не располагала к спорам. Да и спорить тут было не о чем.
– Знаешь, мне вообще очень чужды все эти штучки по поводу расы, сексуальной направленности или религиозных предпочтений. Обращать на это внимание – самая большая глупость, которую только можно было изобрести в мире. Вообще не понимаю – почему я должна ссориться с человеком, если я мусульманка, а он христианин.
– А ты мусульманка?
– Нет, не в этом дело. Я вообще никто. Ну, то есть, я верю в бога, но я его себе никак не представляю. Мне приятно думать, что он сам в состоянии разобраться – праведно я живу или нет. Но мне кажется – если ты обижаешь другого человека, это тебе на небесах в плюс не зачтётся. Не-а. Вот я, например, не люблю байкеров. И мне совсем не нравятся все эти рокеры – с клёпками на одежде, в коже, с длинными волосами и что там у них есть ещё. Они меня пугают, сама не знаю почему. Это брезгливость. Я живу в другом мире и не хочу с ними общаться. Но я никогда им об этом не скажу, я отойду в сторону. В их мире может оказаться, что я не самый приятный человек на планете, и, скорее всего, так оно и есть. Но если я когда-нибудь познакомлюсь с чуваком, и он докажет мне обратное – это ничего не будет значить. Точнее, это будет значить только то, что всё это его рокерство никак на него не влияет, а он просто хороший парень. И длинные волосы его никак не характеризуют, при условии, что они чистые. И всё, что происходит с темнокожими, геями, левшами и так далее, – из этой же оперы. Это полный бред, травмы детства. И мудачество.
– Что вдруг за серьёзные темы! – вмешался Матэ.
– Ничего серьёзного, – ответила Йоли. – Помнишь, я тебе рассказывала, как недавно читала, что в какой-то стране убивали людей в очках? Считалось, что раз ты в очках, значит, грамотный и много читаешь. А если грамотный, значит, в твоей голове могут рождаться противоречивые мысли. А нам противоречивые мысли ни к чему, пройдёмте на костёр. Если разобраться, мы все – меньшинства, просто скрыты до поры до времени кто под чем. Поэтому пусть бог сам решает, правильно я живу или не очень. На то он и бог.
– Йоли! – произнёс Матэ.
– Что? – откликнулась она.
– Я тебя обожаю. Ты знаешь?
– Я знаю. Просто я не строю иллюзий.
– Я знаю, потому и говорю.
– Я тоже тебя люблю.
– Чем докажешь?
– Чем хочешь.
– Тогда хватай этого парня, – Матэ обнял меня за плечи, – и идёмте в воду, а то вы оба сводите меня с ума.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.