Текст книги "Мы"
Автор книги: Евгений Замятин
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Запись 31-я
Конспект:
Великая операция
Я простил все
Столкновение поездов
Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось – не за что ухватиться, казалось – уже все кончено…
Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни – скорее – глотаете глазами синее небо…
И вдруг: все это – только «сон». Солнце – розовое и веселое, и стена – такая радость погладить рукой холодную стену – и подушка – без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке…
Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, – я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть – и чего уже не будет… да, не будет!..
На первой странице Государственной Газеты сияло:
«Радуйтесь, ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас.
Чем?
Каждая искра динамо – искра чистейшего разума; каждый ход поршня – непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас?
Философия у кранов, прессов и насосов – законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна?
Красота механизма – в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тейлора, – не стали маятниково-точны?
И только одно:
у механизмов нет фантазии.
Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра – расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались, вздыхали?
Нет!
А у вас – краснейте! – Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И – прячьте глаза – историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий.
Но это не ваша вина – вы больны. Имя этой болезни: фантазия*.
Это – червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это – лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше – хотя бы это „дальше“ начиналось там, где кончается счастье. Это – последняя баррикада на пути к счастью.
И радуйтесь: она уже взорвана. Путь свободен.
Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии – жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами – и вы излечены от фантазии – навсегда.
Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен. Спешите же все – стар и млад, – спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»
…Вы – если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, – если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист – если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя – разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве – как у меня сейчас – не кружилась бы у вас голова? Разве – по спине и рукам – не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы – гигант, Атлас – и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?
Я схватил телефонную трубку:
– I-330… Да, да: 330, – потом, захлебываясь, крикнул: – Вы дома, да? Вы читали – вы читаете? Ведь это же, это же… Это изумительно!
– Да… – долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то… – Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после 16. Непременно.
Милая! Какая-какая милая! «Непременно»… Я чувствовал: улыбаюсь – и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку – как фонарь, высоко над головой…
Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой – все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи – пусть: вам не затемнить солнца – мы навеки приковали его цепью к зениту – мы, Иисусы Навины*.
На углу – плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно-белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики – нагнулись к изголовью, белая рука – протянула руке наполненный чем-то шприц.
– А вы – что ж не идете, – спросил я – никого, или, вернее, всех.
– А вы, – обернулся ко мне чей-то шар.
– Я – потом. Мне надо еще сначала…
Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» – я не мог ответить себе…
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо – ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца – как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая-какая милая. Завтра ты – оживешь, завтра – первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…
Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 – я предам его… да, предам…
Осторожно – за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя.
– Вы уже знаете, – сказал он.
– Что? Операция? Да, не правда ли? Как – все, все – сразу…
– Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой… Зря гнали, старались…
«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что, не будь Операции, – завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел – и увидел Ю. Она сидела за моим столом – костяная, прямая, твердая, – утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне – на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.
Одну секунду во мне – то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола – она рядом с I, разъяренная… Но только секунду – и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель – лампочка загорелась, но как будто ее и нет – такая смешная, бедная, ненужная…
Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все – она схватила мои обе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками, – сказала:
– Я ждала… я только на минуту… я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра – вы совершенно здоровы, вы заново – родились…
Я увидел на столе листок – последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера – так и лежали. Если бы она видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это – только история, теперь это – до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…
– Да, – сказал я, – и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него – тень на мостовой. И понимаете: тень светится. И мне кажется – ну вот я уверен, – завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце – сквозь все…
Она – нежно и строго:
– Вы – фантазер! Детям у меня в школе – я бы не позволила говорить так…
И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить – нужно беспощадно, да, беспощадно»*, и что она, кажется, наконец решится…
Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро – обклеила всего меня улыбкой, ушла.
И – к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь – сердце стучит…
– Войдите!
На пол – возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза – поочередно, в один и в другой – и в каждом видеть себя – в чудесном плену…
А там, за стеною, буря, там – тучи все чугуннее: пусть! В голове – тесно, буйные – через край – слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда – и за мною планеты – планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами, – и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества, – планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…
И вдруг – сверху:
– А ты не думаешь, что вершина – это именно объединенные в организованное общество камни?
И все острее, все темнее треугольник:
– А счастье… Что же? Ведь желания – мучительны, не так ли? И ясно: счастье – когда нет уже никаких желаний, нет ни одного…* Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем – ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем – конечно, минус – божественный минус*.
Я – помню – растерянно пробормотал:
– Абсолютный минус – двести семьдесят три градуса…
– Минус двести семьдесят три – именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы – на вершине.
Как тогда, давно – она говорила как-то за меня, мною – развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое – я не мог – и с усилием вытащил из себя «нет».
– Нет, – сказал я. – Ты… ты шутишь…
Она засмеялась, громко – слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края – оступилась – вниз… Пауза.
Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе – и ничего нет, только ее острые, горячие губы.
– Прощай!
Это – издалека, сверху, и дошло до меня не скоро – может быть, через минуту, через две.
– Как так «прощай»?
– Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, – разве тебе не было мучительно? А теперь Операция – и ты излечишься от меня. И это – прощай.
– Нет, – закричал я.
Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:
– Как? Не хочешь счастья?
Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали…
– Ну что же, я жду – выбирай: Операция и стопроцентное счастье – или…
«Не могу без тебя, не надо без тебя», – сказал я или только подумал – не знаю, но I слышала.
– Да, я знаю, – ответила мне. И потом – все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз: – Тогда – до завтра. Завтра – в двенадцать: ты помнишь?
– Нет. Отложено на один день… Послезавтра…
– Тем лучше для нас. В двенадцать – послезавтра…
Я шел один – по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал – как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели – сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных – но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…
Комментарии
Но это не ваша вина – вы больны. Имя этой болезни: фантазия.
Несмотря на все усилия системы, превратить людей в безропотные механизмы даже в мире Единого Государства путем пропаганды не удалось.
Благодетелю ничего не остается как с помощью физического насилия и хирургических операций превратить людей в нелюдей, проведя изменения в строении их мозга.
И над головой рушатся чугунно-летучие тучи – пусть: вам не затемнить солнца – мы навеки приковали его цепью к зениту – мы, Иисусы Навины.
Иисус Навин – библейский персонаж, согласно Ветхому Завету, предводитель еврейского народа в период завоевания Ханаана, преемник Моисея, главный персонаж книги Иисуса Навина. Под его предводительством израильтяне пришли на берега реки Иордан. Иисус Навин захватил Иерихон и все, что было в городе, – «и мужей и жен, и молодых и старых, и волов, и овец и ослов (всё) истребили мечом». Иисусу Навину приписывается завоевание всех главных городов Ханаана, которые сопровождались жестокостью и истреблением живущего там населения.
Иисус Навин останавливает Солнце и Луну. Юлиус Шнорр фон Карольсфельд «Библия в картинах», 1852–1860 гг.
Во время сражения Иисус Навин, согласно Библии, остановил на небе Солнце и Луну, чтобы противник не смог отступить.
…о детях, как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить – нужно беспощадно, да, беспощадно»…
Как истинный учитель в тоталитарном государстве, О-90 калечит своих воспитанников. Когда средства принуждения не срабатывают, остается прибегнуть к последнему средству – к превращению детей в физических калек.
И ясно: счастье – когда нет уже никаких желаний, нет ни одного…
…
– Абсолютный минус – двести семьдесят три градуса.
Абсолютный нуль температуры – минимальный предел температуры, которое может иметь физическое тело во Вселенной. Абсолютный ноль служит началом отсчета абсолютной температурной шкалы, например шкалы Кельвина или шкалы Ранкина. По шкале Цельсия абсолютному нулю соответствует температура −273,15 °C. В рамках применимости термодинамики абсолютный нуль не достижим. Его существование и положение на температурной шкале следует из экстраполяции наблюдаемых физических явлений. Такая экстраполяция показывает, что при абсолютном нуле энергия теплового движения молекул и атомов вещества должна быть равной нулю, то есть хаотическое движением молекул прекращается, и они образуют упорядоченную структуру, занимая четкое положение в узлах кристаллической решетки (исключение составляет жидкий гелий).
Запись 32-я
Конспект:
Я не верю
Тракторы
Человеческая щепочка
Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я – человек: следовательно… Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, – будут желтые, ледяные…
Нет: конечно, не верите – и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете…
То же самое – да, именно то же самое – сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется наверх, перешагнет какую-то последнюю черту – и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю – или, может быть, мне кажется, что двадцать четыре часа – это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на «Интеграл». Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю – что надо ухватиться за поручень – и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «Интеграл» страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке – я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско – как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя – вдруг говорит:
– Так как же: сколько берем топлива для двигателей?
Если считать три… ну, три с половиной часа…
Передо мною – в проекции, на чертеже – моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.
– Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите… да: возьмите сто…
Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра —
И я вижу со стороны – как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом.
– Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это – на неделю.
Куда – на неделю: больше!
– Мало ли что… кто знает…
– Я знаю…
Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти – и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, – ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там, в конце проспекта. Башенный шпиц – в тучах – тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.
Как всегда – рядами, по четыре. Но ряды – какие-то непрочные и, может быть, от ветра – колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу – длинные, гусиные шеи.
– Глядите! Нет, глядите – вон там, скорей!
– Они! Это они!
– …А я – ни за что! Ни за что – лучше голову в Машину…
– Тише! Сумасшедший…
На углу, в аудиториуме – широко разинута дверь, и оттуда – медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» – это не то: не ноги – а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди – а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем – и в лучах надпись: «Мы первые! Мы – уже оперированы! Все за нами!»
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу — и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом – они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот – они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку – растянулись в цепь, лицом к нам. И мы – напряженный, ощетинившийся головами комок – ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись – и нас – все быстрее – как тяжелая машина под гору – обжали кольцом – и к разинутым дверям, в дверь, внутрь…
Чей-то пронзительный крик:
– Загоняют! Бегите!
И все ринулось. Возле самой стены – еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед – головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне – двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши – и уж его нет, сквозь землю – и я один – среди секундных рук, ног – бегу…
Передохнуть в какой-то подъезд – спиною крепко к дверям – и тотчас же ко мне, как ветром, прибило маленькую человеческую щепочку.
– Я все время… я за вами… Я не хочу – понимаете – не хочу. Я согласна…
Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я – над ней, глажу ее по голове, по лицу – руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она – совсем маленькая – маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям.
Внизу – сквозь руки, закрывающие лицо, – еле слышно:
– Я каждую ночь… Я не могу – если меня вылечат… Я каждую ночь – одна, в темноте думаю о нем – какой он будет, как я его буду… Мне же нечем тогда жить – понимаете? И вы должны – вы должны…
Нелепое чувство – но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое – потому что этот мой долг – еще одно преступление. Нелепое – потому что белое не может быть одновременно черным, долг и преступление – не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконно дал ей ребенка…
– Ну хорошо – только не надо, только не надо… – говорю я. – Вы понимаете: я должен повести вас к I – как я тогда предлагал, – чтобы она…
– Да… (тихо, не отнимая рук от лица).
Я помог встать ей. И молча, каждый о своем – или, может быть, об одном и том же – по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра…
В какой-то прозрачной, напряженной точке – я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся – среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч – увидел S. Тотчас же у меня – посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О – что завтра… да, завтра – первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
О – изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова – я говорю, говорю. А внутри, отдельно – это слышно только мне – лихорадочно жужжит и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»
Вместо того чтобы свернуть влево – я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину – нам троим: мне, О – и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит – как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас – сзади все время —
Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то:
– Нет! Вы же обещали…
Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь – и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком – знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом – плотная кучка нумеров – какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, – поодиночке сбегают вниз. Но это – потом, потом… А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и вперед темная, большеголовая тень), вытащил блокнот.
О – медленно оседала в своем кресле – будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые – засасывающие синей пустотой – глаза. Устало:
– Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули?
– Нет… Тише! Смотрите туда: видите – за стеной?
– Да. Тень.
– Он – все время за мной… Я не могу. Понимаете – мне нельзя. Я сейчас напишу два слова – вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.
Под юнифой – снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглел живот, на щеках – чуть заметный рассвет, заря.
Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раз зачерпнул глазами из ее синих глаз.
– Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь…
Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла – два шага – быстро повернулась – и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся – глазами, губами – вся – одно и то же, одно и то же мне какое-то слово – и какая невыносимая улыбка, какая боль…
А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень за стеной – не оглядываясь, быстро – все быстрее…
Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, она сказала мне:
– Вы понимаете – все как с ума сошли! Вот он уверяет, будто сам видел около Древнего Дома какого-то человека – голый и весь покрыт шерстью…
Из пустой, ощетинившейся головами кучки – голос:
– Да! И еще раз повторяю: видел, да.
– Ну, как вам это нравится, а? Что за бред!
И это «бред» – у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя: «Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня за последнее время?»
Но взглянул на свои волосатые руки – вспомнилось: «В тебе, наверно, есть капля лесной крови… Может быть, я тебя оттого и…»
Нет: к счастью – не бред. Нет: к несчастью – не бред.
Комментарии
Откуда-то на миг в глаза мне – двоякоизогнутое, как буква S, тело…
В романе, полном символов, есть соблазн разделить героев на революционеров и конформистов: имена революционеров начинаются с латинских букв, конформисты обозначены кириллицей. Но что тогда делать с двойным агентом S? Он – Хранитель и революционер в одном лице. С другой стороны, его буква зеркальна в поперечном сечении, и в этом тоже есть свой намек.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.