Текст книги "Мы"
Автор книги: Евгений Замятин
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Запись 11-я
Конспект:
…Нет, не могу, пусть так, без конспекта
Вечер. Легкий туман. Небо задернуто золотисто-молочной тканью, и не видно: что там – дальше, выше. Древние знали, что там их величайший, скучающий скептик – Бог. Мы знаем, что там хрустально-синее, голое, непристойное ничто. Я теперь не знаю, что там я слишком много узнал. Знание, абсолютно уверенное в том, что оно безошибочно, – это вера. У меня была твердая вера в себя, я верил, что знаю в себе все. И вот —
Я – перед зеркалом. И первый раз в жизни – именно так первый раз в жизни – вижу себя ясно, отчетливо, сознательно – с изумлением вижу себя, как кого-то «его». Вот я – он: черные, прочерченные по прямой брови; и между ними – как шрам – вертикальная морщина (не знаю, была ли она раньше). Стальные, серые глаза, обведенные тенью бессонной ночи; и за этой сталью… оказывается, я никогда не знал, что там. И из «там» (это «там» одновременно и здесь, и бесконечно далеко) – из «там» я гляжу на себя – на него и твердо знаю: он – с прочерченными по прямой бровями – посторонний, чужой мне, я встретился с ним первый раз в жизни. А я настоящий, я – не – он…
Нет: точка. Все это – пустяки, и все эти нелепые ощущения – бред, результат вчерашнего отравления… Чем: глотком зеленого яда – или ею? Все равно. Я записываю это, только чтобы показать, как может странно запутаться и сбиться человеческий – такой точный и острый – разум. Тот разум, который даже эту, пугавшую древних, бесконечность сумел сделать удобоваримой – посредством…
Щелк нумератора – и цифры: R-13. Пусть, я даже рад: сейчас одному мне было бы…
Через 20 минут.
На плоскости бумаги, в двухмерном мире – эти строки рядом, но в другом мире… Я теряю цифроощущение: 20 минут – это может быть 200 или 200 000. И это так дико: спокойно, размеренно, обдумывая каждое слово, записывать то, что было у меня с R. Все равно как если бы вы, положив нога на ногу, сели в кресло у собственной своей кровати – и с любопытством смотрели, как вы, вы же – корчитесь на этой кровати.
Когда вошел R-13, я был совершенно спокоен и нормален. С чувством искреннего восхищения я стал говорить о том, как великолепно ему удалось хореизировать приговор и что больше всего именно этими хореями был изрублен, уничтожен тот безумец.
– …И даже так: если бы мне предложили сделать схематический чертеж Машины Благодетеля, я бы непременно – непременно как-нибудь нанес на этом чертеже ваши хореи, – закончил я.
Вдруг вижу: у R – матовеют глаза, сереют губы.
– Что с вами?
– Что-что? Ну… Ну просто надоело: все кругом – приговор, приговор. Не желаю больше об этом – вот и все. Ну, не желаю!
Он насупился, тер затылок – этот свой чемоданчик с посторонним, непонятным мне багажом. Пауза. Вот нашел в чемоданчике что-то, вытащил, развертывает, развернул – залакировались смехом глаза, вскочил.
– А вот для вашего «Интеграла» я сочиняю… это – да!
Это вот да!
Прежний: губы шлепают, брызжут, слова хлещут фонтаном.
– Понимаете («п» – фонтан) – древняя легенда о рае… Это ведь о нас, о теперь. Да! Вы вдумайтесь. Тем двум в раю – был предоставлен выбор: или счастье без свободы – или свобода без счастья; третьего не дано. Они, олухи, выбрали свободу – и что же: понятно – потом века тосковали об оковах. Об оковах – понимаете, – вот о чем мировая скорбь. Века! И только мы снова догадались, как вернуть счастье… Нет, вы дальше – дальше слушайте! Древний Бог и мы – рядом, за одним столом. Да! Мы помогли Богу окончательно одолеть диавола – это ведь он толкнул людей нарушить запрет и вкусить пагубной свободы, он – змий ехидный. А мы сапожищем на головку ему – тррах! И готово: опять рай. И мы снова простодушны, невинны, как Адам и Ева. Никакой этой путаницы о добре, зле: все – очень просто, райски, детски просто. Благодетель, Машина, Куб, Газовый Колокол, Хранители – все это добро, все это – величественно, прекрасно, благородно, возвышенно, кристально-чисто. Потому что это охраняет нашу несвободу – то есть наше счастье. Это древние стали бы тут судить, рядить, ломать голову – этика, неэтика… Ну, да ладно; словом, вот этакую вот райскую поэмку, а? И при этом тон серьезнейший… понимаете? Штучка, а?
Ну еще бы не понять. Помню, я подумал: «Такая у него нелепая, асимметричная внешность и такой правильно мыслящий ум». И оттого он так близок мне – настоящему мне (я все же считаю прежнего себя – настоящим, все теперешнее – это, конечно, только болезнь).
R, очевидно, прочел это у меня на лбу, обнял меня за плечи, захохотал.
– Ах вы… Адам! Да, кстати, насчет Евы…
Он порылся в кармане, вытащил записную книжку, перелистал.
– Послезавтра… нет: через два дня – у О розовый талон к вам. Так как вы? По-прежнему? Хотите, чтобы она…
– Ну да, ясно.
– Так и скажу. А то сама она, видите ли, стесняется… Такая, я вам скажу, история! Меня она только так, розово-талонно, а вас… И не говорит, что это четвертый влез в наш треугольник. Кто – кайтесь, греховодник, ну?
Во мне взвился занавес, и – шелест шелка, зеленый флакон, губы… И ни к чему, некстати – у меня вырвалось (если бы я удержался!):
– А скажите: вам когда-нибудь случалось пробовать никотин или алкоголь?
R подобрал губы, поглядел на меня исподлобья. Я совершенно ясно слышал его мысли: «Приятель-то ты – приятель… А все-таки…» И ответ:
– Да как сказать? Собственно – нет. Но я знал одну женщину…
– I, – закричал я.
– Как… вы – вы тоже с нею? – налился смехом, захлебнулся и сейчас брызнет.
Зеркало у меня висело так, что смотреться в него надо было через стол: отсюда, с кресла, я видел только свой лоб и брови.
И вот я – настоящий – увидел в зеркале исковерканную прыгающую прямую бровей, и я настоящий – услышал дикий, отвратительный крик:
– Что «тоже»? Нет: что такое «тоже»? Нет – я требую. Распяленные негрские губы. Вытаращенные глаза… Я – настоящий крепко схватил за шиворот этого другого себя – дикого, лохматого, тяжело дышащего. Я – настоящий – сказал ему, R:
– Простите меня, ради Благодетеля. Я совсем болен, не сплю. Не понимаю, что со мной…
Толстые губы мимолетно усмехнулись:
– Да-да-да! Я понимаю – я понимаю! Мне все это знакомо… разумеется, теоретически. Прощайте!
В дверях повернулся черным мячиком – назад к столу, бросил на стол книгу:
– Последняя моя… Нарочно принес – чуть не забыл.
Прощайте… – «п» брызнуло в меня, укатился…
Я – один. Или вернее: наедине с этим, другим «я». Я – в кресле, и, положив нога на ногу, из какого-то «там» с любопытством гляжу, как я – я же – корчусь на кровати.
Отчего – ну отчего целых три года я и О – жили так дружески – и вдруг теперь одно только слово о той, об… Неужели все это сумасшествие – любовь, ревность – не только в идиотских древних книжках? И главное – я! Уравнения, формулы, цифры – и… это – ничего не понимаю! Ничего… Завтра же пойду к R и скажу, что —
Неправда: не пойду. И завтра, и послезавтра – никогда больше не пойду. Не могу, не хочу его видеть. Конец! Треугольник наш – развалился.
Я – один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать: что там – выше? И если бы знать: кто – я, какой – я?
Запись 12-я
Конспект:
Ограничение бесконечности
Ангел
Размышления о поэзии
Мне все же кажется – я выздоровею, я могу выздороветь. Прекрасно спал. Никаких этих снов или иных болезненных явлений. Завтра придет ко мне милая О, все будет просто, правильно и ограничено, как круг. Я не боюсь этого слова – «ограниченность»: работа высшего, что есть в человеке, – рассудка – сводится именно к непрерывному ограничению бесконечности, к раздроблению бесконечности на удобные, легко переваримые порции – дифференциалы*. В этом именно божественная красота моей стихии – математики. И вот понимания этой самой красоты как раз и не хватает той. Впрочем, это так – случайная ассоциация.
Все это – под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса – и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему – и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут – не знаю: когда я входил в вагон – его как будто не было.
Это незначительное само по себе происшествие особенно хорошо подействовало на меня, я бы сказал: укрепило. Так приятно чувствовать чей-то зоркий глаз, любовно охраняющий от малейшей ошибки, от малейшего неверного шага. Пусть это звучит несколько сентиментально, но мне приходит в голову опять все та же аналогия: ангелы-хранители, о которых мечтали древние. Как много из того, о чем они только мечтали, в нашей жизни материализовалось.
В тот момент, когда я ощутил ангела-хранителя у себя за спиной, я наслаждался сонетом, озаглавленным «Счастье». Думаю – не ошибусь, если скажу, что это редкая по красоте и глубине мысли вещь. Вот первые четыре строчки:
Вечно влюбленные дважды два,
Вечно слитые в страстном четыре,
Самые жаркие любовники в мире —
Неотрывающиеся дважды два…
И дальше все об этом: о мудром, вечном счастье таблицы умножения.
Всякий подлинный поэт – непременно Колумб. Америка и до Колумба существовала века, но только Колумб сумел отыскать ее. Таблица умножения и до R-13 существовала века, но только R-13 сумел в девственной чаще цифр найти новое Эльдорадо. В самом деле: есть ли где счастье мудрее, безоблачнее, чем в этом чудесном мире. Сталь – ржавеет; древний Бог – создал древнего, т. е. способного ошибаться человека – и, следовательно, сам ошибся. Таблица умножения мудрее, абсолютнее древнего Бога: она никогда – понимаете: никогда – не ошибается. И нет счастливее цифр, живущих по стройным вечным законам таблицы умножения. Ни колебаний, ни заблуждений. Истина – одна, и истинный путь – один; и эта истина – дважды два, и этот истинный путь – четыре*. И разве не абсурдом было бы, если бы эти счастливо, идеально перемноженные двойки – стали думать о какой-то свободе, т. е. ясно – об ошибке? Для меня – аксиома, что R-13 сумел схватить самое основное, самое…
Тут я опять почувствовал – сперва на своем затылке, потом на левом ухе – теплое, нежное дуновение ангела-хранителя. Он явно приметил, что книга на коленях у меня – уже закрыта и мысли мои – далеко. Что ж, я хоть сейчас готов развернуть перед ним страницы своего мозга: это такое спокойное, отрадное чувство. Помню: я даже оглянулся, я настойчиво, просительно посмотрел ему в глаза, но он не понял – или не захотел понять – он ни о чем меня не спросил… Мне остается одно: все рассказывать вам, неведомые мои читатели (сейчас вы для меня так же дороги, и близки, и недосягаемы – как был он в тот момент).
Вот был мой путь: от части к целому; часть – R-13, величественное целое – наш Институт Государственных Поэтов и Писателей. Я думал: как могло случиться, что древним не бросалась в глаза вся нелепость их литературы и поэзии. Огромнейшая великолепная сила художественного слова – тратилась совершенно зря. Просто смешно: всякий писал – о чем ему вздумается. Так же смешно и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось о берег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров – уходили только на подогревание чувств у влюбленных. Мы из влюбленного шепота волн – добыли электричество, из брызжущего бешеной пеной зверя – мы сделали домашнее животное: и точно так же у нас приручена и оседлана когда-то дикая стихия поэзии. Теперь поэзия – уже не беспардонный соловьиный свист: поэзия – государственная служба, поэзия – полезность.
Наши знаменитые «Математические Нонны»*: без них – разве могли бы мы в школе так искренне и нежно полюбить четыре правила арифметики? А «Шипы» – это классический образ: Хранители – шипы на розе, охраняющие нежный Государственный Цветок от грубых касаний… Чье каменное сердце останется равнодушным при виде невинных детских уст, лепечущих как молитву: «Злой мальчик розу хвать рукой. Но шип стальной кольнул иглой, шалун – ой, ой – бежит домой» и так далее? А «Ежедневные оды Благодетелю»? Кто, прочитав их, не склонится набожно перед самоотверженным трудом этого Нумера из Нумеров? А жуткие красные «Цветы Судебных приговоров»? А бессмертная трагедия «Опоздавший на работу»?* А настольная книга «Стансов о половой гигиене»?
Вся жизнь во всей ее сложности и красоте – навеки зачеканена в золоте слов.
Наши поэты уже не витают более в эмпиреях: они спустились на землю; они с нами в ногу идут под строгий механический марш Музыкального Завода; их лира – утренний шорох электрических зубных щеток и грозный треск искр в Машине Благодетеля, и величественное эхо Гимна Единому Государству, и интимный звон хрустально-сияющей ночной вазы, и волнующий треск падающих штор, и веселые голоса новейшей поваренной книги, и еле слышный шепот уличных мембран.
Наши боги – здесь, с нами – в Бюро, в кухне, в мастерской, в уборной; боги стали, как мы: эрго – мы стали, как боги*. И к вам, неведомые мои планетные читатели, к вам мы придем, чтобы сделать вашу жизнь божественно-разумной и точной, как наша…
Комментарии
…к раздроблению бесконечности на удобные, легко перевариваемые порции – дифференциалы.
Д-503 тут лукавит – порции совсем не так просты, как кажется. Это бесконечно малые величины, а дифференциальное исчисление оперирует пределами сумм этих величин, так что бесконечность никуда не уходит. Она остается тут, рядом.
Истина – одна, и истинный путь – один; и эта истина – дважды два, и этот истинный путь – четыре.
Замятин здесь издевается над преклонением перед правильным рациональным миром. «И вот – я вижу это блаженное время. Все симплифицировано. В архитектуре допущена только одна форма – куб. Цветы? Они нецелесообразны, это – красота бесполезная: их нет. Деревьев тоже. Музыка – это, конечно, только звучащие Пифагоровы штаны. Из произведений древней эпохи в хрестоматию вошло только: Расписание железных дорог. Люди смазаны машинным маслом, начищены и точны, как шестиколесный герой Расписания. Уклонение от норм называют безумием»[42]42
Юрий Анненков «Дневник моих встреч».
[Закрыть].
Однако пройдет совсем немного времени, и Джордж Оруэлл выведет свою формулу свободы: «Свобода – это возможность сказать, что дважды два – четыре, и все остальное из этого следует». Потому что дважды два пять – это ложь. И пятилетка за четыре года – тоже ложь.
Вообще вся запись за номером 12 освещена образом Владимира Маяковского. Стоит вспомнить его стихотворение «МЫ»:
«Мы —
Эдисоны
невиданных взлетов,
энергий
и светов».
И написано оно в 1929 году – как явная полемика с Замятиным.
А вот «Облако в штанах» (1915 год):
«Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории».
«Советская азбука» Маяковского (1919 года) по своей дикости могла бы соперничать с замятинскими «Математическими Ноннами», разве что никакой выверенности, точности, идеальности в уродливых рисунках и стихах великого пролетарского поэта для этой Азбуки не было.
Страница «Советской азбуки» Маяковского, 1919 г.
Есть еще «Ода революции» 1918 года, «— о, четырежды славься, благословенная!» Чем не Ода Благодетелю?
А еще были призывы: «Не пей сырой воды!» – почти что Стансы о половой гигиене.
Замятин:
«Хранители – шипы на розе, охраняющие нежный Государственный Цветок от грубых касаний».
Маяковский:
«Рабочий // зданье Коммуны возносит; // кладет кирпичи // и камни носит.
Красноармейцы, // сомкнувшись лесом ружей, // пролетарское зданье/ охраняют снаружи.
А чекист // стоит, // работой завален, // смотреть, // чтоб Коммуну/ изнутри не взорвали».
(«Строители коммуны», 1919 год.)
Наши знаменитые «Математические Нонны»… Нонны – в древнеримском календаре – 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Поскольку у римлян не было порядковых номеров дней внутри месяцев, то опорными для счета были три главных дня месяца: календы, нонны и иды.
А бессмертная трагедия «Опоздавший на работу»?
Здесь Замятин выступает как пророк, предсказывая, что в будущем напишет Владимир Маяковский. У Замятина: трагедия «Опоздавший на работу» (явная сатира), у Маяковского – уже много позже совершенно всерьез:
«Не опаздывай / ни на минуту. // Злостных // вон! // Минуты сложатся – // убытку миллион».
(Лозунги «Трудовая дисциплина» и «Агитационно-производственные», лозунг 19, 1930 год.)
…боги стали, как мы: эрго – мы стали, как боги.
В том числе отсылка к роману «Пища богов» Герберта Уэллса, в котором описаны люди-великаны, невиданные прежде. Уже в 1923 году Уэллс напишет и опубликует роман «Люди как боги». Сергей Снегов сделает эти слова названием своего романа. Две беды XX века – одни люди хотели сравняться с богами в своих способностях, другие хотели подобно богам распоряжаться чужими судьбами.
Герберт Уэллс. Фото Дж. Бересфорда, 1920 г.
Запись 13-я
Конспект:
Туман. Ты
Совершенно нелепое происшествие
На заре проснулся – в глаза мне розовая, крепкая твердь. Все хорошо, кругло. Вечером придет О. Я – несомненно, уже здоров. Улыбнулся, заснул.
Утренний звонок – встаю – и совсем другое: сквозь стекла потолка, стен, всюду, везде, насквозь – туман. Сумасшедшие облака, все тяжелее – и легче, и ближе, и уже нет границ между землею и небом, все летит, тает, падает, не за что ухватиться. Нет больше домов: стеклянные стены распустились в тумане, как кристаллики соли в воде. Если посмотреть с тротуара – темные фигуры людей в домах – как взвешенные частицы в бредовом, молочном растворе – повисли низко, и выше, и еще выше – в десятом этаже. И все дымится – может быть, какой-то неслышно бушующий пожар.
Ровно в 11.45: я тогда нарочно взглянул на часы – чтоб ухватиться за цифры – чтоб спасли хоть цифры.
В 11.45, перед тем как идти на обычные, согласно Часовой Скрижали, занятия физическим трудом, я забежал к себе в комнату. Вдруг телефонный звонок, голос – длинная, медленная игла в сердце:
– Ага, вы дома? Очень рада. Ждите меня на углу. Мы с вами отправимся… ну, там увидите куда.
– Вы отлично знаете: я сейчас иду на работу.
– Вы отлично знаете, что сделаете так, как я вам говорю. До свидания. Через две минуты…
Через две минуты я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что мною управляет Единое Государство, а не она.
«Так, как я вам говорю…» И ведь уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я поговорю с ней по-настоящему…
Серые, из сырого тумана сотканные юнифы торопливо существовали возле меня секунду и неожиданно растворялись в туман. Я не отрывался от часов, я был – острая, дрожащая секундная стрелка. Восемь, десять минут… Без трех, без двух двенадцать…
Конечно. На работу – я уже опоздал. Как я ее ненавижу.
Но надо же мне было показать…
На углу в белом тумане – кровь – разрез острым ножом – губы.
– Я, кажется, задержала вас. Впрочем, все равно. Теперь вам поздно уже.
Как я ее – впрочем, да: поздно уж.
Я молча смотрел на губы. Все женщины – губы, одни губы. Чьи-то розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секунду назад их не было, и только вот сейчас – ножом, – и еще каплет сладкая кровь.
Ближе – прислонившись ко мне плечом – и мы одно, из нее переливается в меня – и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до боли сладким ударом сердца. И такая радость покориться этому «нужно». Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному закону – и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться – и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец вздохнуть последний раз – и умереть.
Помню: я улыбнулся растерянно и ни к чему сказал:
– Туман… Очень.
– Ты любишь туман?
Это древнее, давно забытое «ты», «ты» властелина к рабу – вошло в меня остро, медленно: да, я раб, и это – тоже нужно, тоже хорошо.
– Да, хорошо… – вслух сказал я себе. И потом ей: – Я ненавижу туман. Я боюсь тумана.
– Значит – любишь. Боишься – потому что это сильнее тебя, ненавидишь – потому что боишься, любишь – потому что не можешь покорить это себе. Ведь только и можно любить непокорное.
Да, это так. И именно потому – именно потому я…
Мы шли двое – одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно пело солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь мир – единая необъятная женщина, и мы – в самом ее чреве, мы еще не родились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все – для меня, солнце, туман, розовое, золотое – для меня…
Я не спрашивал, куда мы шли. Все равно: только бы идти, идти, зреть, наливаться все упруже —
Ну вот… – I остановилась у дверей. – Здесь сегодня дежурит как раз один… Я о нем говорила тогда, в Древнем Доме.
Я издали, одними глазами, осторожно сберегая зреющее – прочел вывеску: «Медицинское Бюро». Все понял.
Стеклянная, полная золотого тумана, комната. Стеклянные потолки с цветными бутылками, банками. Провода. Синеватые искры в трубках.
И человечек – тончайший. Он весь как будто вырезан из бумаги, и как бы он ни повернулся – все равно у него только профиль, остро отточенный: сверкающее лезвие – нос, ножницы – губы.
Я не слышал, что ему говорила I: я смотрел, как она говорила – и чувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы, и врач сказал:
– Так, так. Понимаю. Самая опасная болезнь – опаснее я ничего не знаю… – засмеялся, тончайшей бумажной рукой быстро написал что-то, отдал листок I; написал – отдал мне.
Это были удостоверения, что мы – больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я – вор, я – под Машиной Благодетеля. Но это мне – далеко, равнодушно, как в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я – мои глаза, губы, руки – я знал: так нужно.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять, как тогда, села за руль, подвинула стартер на «вперед», мы оторвались от земли, поплыли. И следом за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше – все вокруг солнца; теперь я знал, все вокруг меня – медленно, блаженно, с зажмуренными глазами…
Старуха у ворот Древнего Дома. Милый, заросший, с лучами-морщинами рот. Вероятно, был заросшим все эти дни – и только сейчас раскрылся, улыбнулся:
– А-а, проказница! Нет чтобы работать, как все… ну уж ладно! Если что – я тогда прибегу, скажу…
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же с болью раскрылось сердце широко – еще шире: – настежь. Ее губы – мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза – и опять…
Полумрак комнат, синее, шафранно-желтое, темно-зеленый сафьян, золотая улыбка Будды, мерцание зеркал. И – мой старый сон, такой теперь понятный: все напитано золотисто-розовым соком, и сейчас перельется через край, брызнет —
Созрело. И неизбежно, как железо и магнит, с сладкой покорностью точному непреложному закону – я влился в нее. Не было розового талона, не было счета, не было Единого Государства, не было меня. Были только нежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые мне золотые глаза – и через них я медленно входил внутрь, все глубже. И тишина – только в углу – за тысячи миль – капают капли в умывальнике, и я – вселенная, и от капли до капли – эры, эпохи…
Накинув на себя юнифу, я нагнулся к I – и глазами вбирал в себя ее последний раз.
– Я знала это… Я знала тебя… – сказала I очень тихо. Быстро поднялась, надела юнифу и всегдашнюю свою острую улыбку-укус. – Ну-с, падший ангел. Вы ведь теперь погибли. Нет, не боитесь? Ну, до свидания! Вы вернетесь один. Ну?
Она открыла зеркальную дверь, вделанную в стену шкафа; через плечо – на меня, ждала. Я послушно вышел. Но едва переступил порог – вдруг стало нужно, чтобы она прижалась ко мне плечом – только на секунду плечом, больше ничего.
Я кинулся назад – в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивала юнифу перед зеркалом, вбежал – и остановился. Вот – ясно вижу – еще покачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I – нет. Уйти она никуда не могла – выход из комнаты только один – и все-таки ее нет. Я обшарил все, я даже открыл шкаф и ощупал там пестрые, древние платья: никого…
Мне как-то неловко, планетные мои читатели, рассказывать вам об этом совершенно невероятном происшествии. Но что ж делать, если все это было именно так. А разве весь день с самого утра не был полон невероятностей, разве не похоже все на эту древнюю болезнь сновидений? И если так – не все ли равно: одной нелепостью больше или меньше? Кроме того, я уверен: раньше или позже всякую нелепость мне удастся включить в какой-нибудь силлогизм. Это меня успокаивает, надеюсь, успокоит и вас.
…Как я полон! Если бы вы знали: как я полон!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.