Автор книги: Фаина Раневская
Жанр: Афоризмы и цитаты, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Есть совестливые, которые продолжают шлифовать, дорабатывать, но их так мало! Именно такие и живут ролью, а не демонстрируют актерское умение, натасканное в лучших студиях и институтах.
Таких молодых люблю, очень люблю, стараюсь чем-то помочь, поддержать, чтобы не изменили себе самим, не сбились с пути актерского, не продали душу за внешний успех, не обменяли готовность творить на бурные овации за видимость.
Это легче легкого – показать себя эффектно и сорвать овации.
Говорят, я капризная старуха. Думают хлестче: зажилась, зазналась, цену себе завышаю…
В театре из-за моих капризов тяжело всем – от режиссера до вахтеров. В день спектакля Раневской на глаза лучше не попадаться.
Ворчать начинаю дома, к театру уже все не по мне и все не так. Кто-то прячется, те, кто спрятаться не может по должности, либо молча сносят все придирки, криво улыбаясь при этом, либо рыдают. Молоденькие девчонки, которые занимаются реквизитом, дрожат от одной мысли, что сейчас явится страшная старуха…
Ну почему же они все не видят одного: я боюсь! Мне много лет, и я страшно боюсь выходить на сцену, играть. Боюсь «недотянуть», обмануть чьи-то ожидания, разочаровать, не соответствовать прожитым годам (и, следовательно, опыту), званию, тому, что я «последняя из могикан»… Последняя, одна из последних, кто еще помнит настоящий театр, помнит Качалова и Станиславского не по рассказам, а в жизни, помнит многих великих.
Почему они не догадываются, что у меня дрожат ноги от одной мысли, что сыграю хуже, чем если бы эту роль сыграла Алиса Коонен… что Павла Леонтьевна не одобрила бы вот такую трактовку роли или заметила огрехи… Станиславский сказал бы свое знаменитое «не верю»… Да мало ли кто и что?..
Я выхожу на сцену для зрителей, ради них, но не только чтобы им понравиться или восхитить. Я частица, крупица ушедшего театра, я должна донести до нынешних, каким он был, должна держать планку для молодых актеров. Жаль, что, когда я эту планку ставлю, они обижаются и считают мои требования придирками зловредной старухи.
Сама очень боюсь забыть текст, «недотянуть» эмоцию, что-то пропустить. Боюсь, оттого и капризничаю, придираюсь ко всем вокруг. Окружающие не понимают, что это придирки к себе самой, прежде всего к себе. Но тяжело, когда ты стараешься из последних сил, а в ответ видишь пустые глаза партнеров, которым скорей отыграть бы на репетиции и сбежать по другим своим делам. Играют Островского, а мыслями даже не в прошлом веке (уж хотя бы так), а в магазине за углом, где должны «выбросить» какой-то товар.
Ворчание – признак старости, это верно, я старая, и опыт прожитых лет дает мне некоторое право ворчать. Да, раньше и трава была зеленей, и небо голубей, и голуби ворковали лучше.
А зеркала так и вовсе стали другими. Раньше посмотришь в зеркало, хочется что-нибудь в прическе поправить, глазки себе показать, улыбнуться. А сейчас? Смотришь в него и не знаешь, что лучше – сразу отвернуться или сначала плюнуть?
Никто не может понять, что старость – это страшная ответственность. Уже некогда ничего выправлять в жизни, неудачные или не совсем удачные роли не переиграть, фильмы не переснять, ушедших людей не вернуть. Все прошло, все случилось. Или не случилось, но уже не случится никогда. Мне не дадут сыграть многие роли, даже если я открою собственный театр или найдется ненормальный режиссер, который будет работать только ради Раневской. Да я и сама не возьмусь.
Смешно, за что браться, если вообще ничего не дают?
Но я не о том, а об игре нынешних актеров и еще больше о себе самой, вернее, о своих ошибках. Понимаю, что чужие ошибки никогда ничему никого еще не научили. Даже зная, что в углу грабли, человек предпочтет наступить на них сам, чем поверить другим, что это больно.
Но если можно навести кого-то на его собственные умные мысли старческим брюзжанием, даже старческое брюзжание становится полезным. Те, кто все знает и сам, эти записи читать не станут, а вот те, кому еще можно помочь познать, что-то могут найти созвучное не оформившимся мыслям.
Вот и польза от Раневской хоть какая-то будет. Даже сейчас, когда я больше уже ничего не могу, все остальное в прошлом. Гадкая память стала подводить, силы не те. Скоро, очень скоро наступит минута, когда играть не смогу. Сама это прекрасно понимаю и знаю, что достанет сил отказаться. Это будет мой последний подвиг – уйти. Нет, не из жизни, это не от меня зависит, а со сцены.
Очень боюсь знакомых в зале, если увижу чье-то знакомое лицо, кажется, играть уже не смогу. Те, кто об этом догадывается, стараются сесть подальше от световой границы сцены, чтобы я не увидела. Почему боюсь? Не знаю, страшно видеть знакомцев, и все тут.
Я не могу играть одна. Как это – выйти на сцену даже при полном зале и говорить, говорить, говорить… словно самой с собой, глядя в темноту зрительного зала? Я люблю зрителей и на все готова ради них, но на сцене я должна жить вместе с кем-то, а не преподносить себя на блюдечке в гордом одиночестве, словно конфетку из г… на. Мне нужны глаза партнера, его реакция, отклик, удивление, непонимание, что угодно, только живая реакция рядом. Зрительный зал может реагировать живо, но это зрители, они принимают (или не принимают) то, что ты создаешь, переживают, а партнер участвует.
Вот почему не люблю тех, кто на сцене просто присутствует. Даже декорации и те должны участвовать. И не только в спектаклях, но и на репетициях.
А сейчас… что это за экономия душевных сил – играть даже на генеральной репетиции вполсилы? Для чего и кого берегут? Так и привыкнуть можно, потом выйдет на сцену, премьеру отыграет (именно отыграет, а не проживет) в полную силу, а на остальном привычно сбавит накал, вот и получается позор.
Ничего, мол, мне актерское мастерство поможет изобразить. Такое искусство только для засрак, когда спектакль сдается, а для зрителей эта халтура непозволительна. Иногда так хочется крикнуть:
– Не смейте халтурить в искусстве! Этим вы развращаете души людские.
Что-то я все о грустном… Старческое брюзжание.
Вспомнить что-то веселое? Пожалуй.
На съемках с кем только не приходится делить гримерку!
Очередная королева красоты, поправив волосы и придирчиво оглядев себя в зеркале, начинает священнодействовать над контуром губ. Покосившись на меня, между делом интересуется:
– Фаина Георгиевна, а почему вы не пользуетесь услугами косметологов?
Теперь уже я некоторое время сосредоточенно изучаю в волшебном стекле свое далеко не волшебное отражение.
– Деточка, вы полагаете, это можно испортить еще больше? По-моему, природа уже и без того достаточно постаралась.
Она не ожидала такого ответа и что-то растерянно бормочет о чудесах, творимых нынешними кудесниками от косметологии. Я отстраняюсь от зеркала и громогласно заявляю, что у некрасивых женщин есть явное преимущество перед красивыми!
– Какое?
– Красивым приходится постоянно что-то поправлять, подкрашивать, подмазывать. А нам не нужно. На одной пудре какая экономия!
Она недоверчиво косится, решив, что я издеваюсь.
– Я серьезно. Это большое преимущество – выглядеть как всегда, всего лишь причесавшись и почистив зубы и не бояться, что осыпалась тушь или отвалился слой румян. «Сердце краса-авиц…»
Ну почему всем, считающим себя красивыми, обязательно нужно намекнуть на мои несовершенные черты лица?
Однажды я огрызнулась:
– Если бы не было нас, кто бы понял, что вы красивы?
Но прошло время, и теперь предпочитаю отвечать иначе…
Множество анекдотичных случаев можно рассказать об Александре Александровне Яблочкиной.
Вот кто молодец, играла до таких лет и как играла! Не раскисала никогда, а ведь тоже была одинока. Ее добротой и неопытностью в повседневной жизни пользовались все кому не лень. Просили заступиться, похлопотать, посодействовать. Она просила, хлопотала, содействовала, не задумываясь, нужно ли, можно ли и вообще стоит ли.
Рассказывали такое:
Восемнадцатилетнего оболтуса решили защитить от армии. Стали просить посодействовать Яблочкину, мол, студент талантливый, жаль будет, если заберут, пропадет, сгинет и талант в землю зароет. Расчет верен, неужели смогут отказать просьбе старейшей актрисы Советского Союза, к тому же столь прославленной?
Александра Александровна растерянно объясняет, что призывом в армию не занимается. Ей говорят, что нужно просто поговорить с военкомом, назвав свое имя и попросив, чтобы парня не забирали.
Яблочкина обещает сказать все, что нужно.
Набирают телефонный номер, она бодро представляется:
– Народная артистка Советского Союза, лауреат Сталинской премии…
Перечисляет все регалии и должности. Это явно произвело впечатление. Дальше следует просьба проникновеннейшим тоном:
– Голубчик, тут такая оказия. Моего друга детства угоняют в армию. Так нельзя ли посодействовать, чтобы не брали?
По эту сторону трубки все присутствующие, включая самого «друга детства» старой уже Александры Александровны, валятся в кресла от хохота. По ту военком, с трудом проглотив ком в горле, осторожно интересуется, сколько лет «другу детства».
– Сколько ему лет? Восемнадцать, голубчик, восемнадцать. Так уж нельзя ли оставить?
Следует новая истерика, причем сама Яблочкина искренне не понимает, почему смеются.
Она до конца своих дней оставалась девственницей и мужчин боялась до смерти.
– Ах, Фаиночка, как же можно позволять грубым мужчинам обращаться с собой вольно?
– По любви, Александра Александровна.
Долго терпела, потом не выдержала:
– Фаиночка, вы можете мне по секрету рассказать, что это такое – совокупление?
Стараюсь не смеяться, объясняю в общих чертах.
Глаза по мере произносимого мной округляются, наконец с придыханием:
– И это… без наркоза?!
Бестолковщина! Реши я публиковать эти записи, никто не взял бы. Или приставили пару борзописцев для исправления, они бы все, что мне нравится, выкинули, а оставшееся не приняла бы я сама. Может, этим и закончится? Кому бы потом отдать, чтобы выправили, но без кровавых жертв. Я старая, у меня нервов осталось на один всхлип, я ни критики своих литературных талантов, ни полной правки не перенесу. Или снова все порву, или вообще суну в печку. Нет печки? Ничего, найдем что-нибудь. Выброшу вон из окна, пусть летят листки по ветру.
Дернул меня черт писать. Жила бы себе и жила.
Эта странная миссис Сэвидж
Я с этой пьесой носилась, как в полном троллейбусе с воздушным шариком, да еще и спрятанным под одеждой.
Прочла впервые, сразу поняла: мое! Перевод так себе, но Завадского удалось убедить. А ставить кому?
И вдруг у Завадского идея: Варпаховский!
– Да ведь он занят.
– Ничего, освободится и начнет репетировать.
Как воспринимать эти слова? Варпаховский действительно ставил пьесы в Малом. Не помню, что он там ставил, но точно помню, что в Малом. Завадский надеялся, что пройдет время, и я забуду о пьесе? Нет, не похоже, даже в министерстве разрешение на первоочередное право постановки получил.
Вообще-то, это бред – устанавливать первоочередность постановки каких-то спектаклей, но такое существует, если пьеса переводная.
У нас уже был перевод Блантер, не все меня устраивало, но я сама работала над текстом, как привыкла делать всегда, если это не классика.
Пьесу переписала и чистила фразу за фразой. Есть у меня такая особенность: переписываю все от руки сама. Вовсе не потому, что чей-то почерк плох или машинописный текст мешает. Хотя и правда мешает, написанное от руки куда понятней, в рукописных строчках все живей, душа чувствуется.
Нет, у меня почерк отвратительный, как у малограмотной тетки, корявый и бестолковый. Просто когда я переписываю, я вижу сразу роли, не только свою, но и остальные тоже, спектакль оживает, начинает звучать. Это даже лучше читки. К тому же помогает учить текст, когда пишешь, запоминается легче. И пишу я в большие тетради-альбомы, так удобней потом и правки вносить, и замечания по ходу писать, и репетиционные пометки делать тоже.
Министерство разрешило первыми ставить Моссовету, режиссера не определяло, мол, захочет Завадский ставить сам, пусть ставит, а нет, так кого другого пригласит. С Варпаховским договорились, готов ставить, в главной роли видит только меня, даже репетировать со мной не боится, хотя пугали основательно. Но пока занят в Малом. Чертов Малый, сколько раз он мне жизнь портил!
Ждем…
Вот уж поистине, больше всего человек в жизни ждет. Особенно если этот человек я.
Дождалась. Сболтнула лишнее знакомой переводчице, та за мысль ухватилась: а почему бы не перевести самой? И никакие уговоры, что перевод уже есть, что Татьяна Блантер перевела вполне приемлемо, не помогали. Чем такое положение грозило? Тем, что дама, переведя на свой лад, просто отнесла бы пьесу в другой театр. Тогда плакали мои надежды!
У нас начало репетиций все затягивалось и затягивалось, Завадскому наплевать, потому что другим занят, Варпаховский тоже занят, одна я болтаюсь без дела, как г… но в проруби, и всем с этой пьесой надоедаю.
Никто не может понять вот таких мучений, никто, кроме тех, кто сам выпрашивал, вымаливал, уговаривал, умолял, чтобы дали сыграть, чтобы поставили то, что приемлемо, что-то не ради очередной галочки к очередной годовщине. Это возмутительно, это унизительно, но приходилось унижаться, всем режиссерам, с которыми работала, приходилось приносить и приносить предложения, убеждать и убеждать, почти вымаливать роли.
Чего не сделаешь ради сцены. Каюсь, ходила и просила.
Каждый раз после отказа клялась, что это было в последний раз, но оказывалась без работы и снова искала роли, пьесы, шла и просила.
Актер должен играть! Все время, разнообразно, не останавливаясь, чтобы не приходилось выпрашивать себе роли. Что для этого нужно сделать? Построить побольше театров? Нанять больше режиссеров? Премьеры дважды в неделю? Что?
Не знаю, только знаю, что половину времени, уже став настоящей, а не начинающей актрисой, провела впустую, скучая на производственных собраниях, сборах труппы или просто в ожидании хоть чего-нибудь.
Человек всегда ненавидит тех, от кого зависит. Я ненавидела режиссеров. Не потому что они плохие люди или бездарны, а потому что не давали мне работать!
Это оскорбление – сидеть дома, ожидая прихода кассира дважды в месяц тогда, когда ты еще можешь играть, а уходят последние годы, последние силы…
Но вернемся к миссис Сэвидж.
Дамочка, конечно, подсуетилась, перевела и предложила пьесу сразу в несколько театров. Сначала спасло то, что в министерстве право первой постановки у Завадского было забито, а узнав, что пьесой интересуются и в других театрах, Юрий Владимирович приказал немедленно начать репетиции, чтобы под прикрытием того, что мы тянем, ее не передали другим.
Так нечаянно попытка обойти нас с фланга и чужая расторопность помогли сдвинуть дело с мертвой точки. Забрезжила работа.
Я уже писала о Варпаховском и его отсидке. По-моему, первый срок он получил за троцкизм, второй за контрреволюционную пропаганду, не отсидев еще первого (жаль, забыла спросить, в чем эта самая пропаганда выражалась). В ссылке работал в Алма-Ате, потом просто сидел в лагере по знаменитой 58-й статье, а потом работал в Тбилиси. Когда реабилитировали полностью, вернулся в Москву. К работе рвался всей душой, руки и язык чесались.
Репетировали мы с ним сначала отдельно мою роль, чтобы все понять, как надо, а потом вынести на общую репетицию.
Вредная Марецкая на читке в труппе нос воротила, мол, к чему нам эта иностранщина, да еще и с психушкой! Но потом играла, и с удовольствием.
Но сначала это была моя роль, я ее выстрадала, и вздумай Завадский отдать еще кому-то или просто поставить со мной в очередь Марецкую… даже не представляю, что я бы с ним сделала! Не рискнул.
Зрители все восприняли как надо, психушки не испугались, тем более там не было белых халатов, связанных за спиной рукавов, не было ничего, что напоминало бы больницу вообще. Только странные больные, противостоящие не менее странным здоровым. И непонятно, кто же все-таки нормальней.
Спектакль имел огромный успех, пьеса хороша и идти в разных театрах будет еще долго, она из тех, тема которых вне времени.
Я сыграла больше сотни спектаклей, но постепенно почувствовала, что уровень игры стал падать. Это очень трудно – удержать популярный спектакль на уровне премьеры долгое время. Я не умею играть одинаково, все же это не демонстрация моих актерских навыков, а жизнь, ее нельзя прожить секунда в секунду сотни раз одинаково. Если это делать, действительно приестся.
Многим исполнителям приелось, ушел азарт первых спектаклей, стали играть рутинно, почти скучно. По мне лучше совсем не играть, чем отбывать свое время на сцене.
Возмутилась, даже заявление гневное Завадскому писала! Из спектакля не отпустили, слишком популярен, но немного оживили, кое-что поменяли в мизансценах, чтобы актеры не засыпали по ходу слишком знакомого действия. Снимать спектакль нельзя, он шел с полными залами месяц за месяцем.
Но всему бывает предел. Пришло время, когда я устала не обращать внимания на скучную игру, кажется, актерам просто надоел этот спектакль, действительно, выходили на сцену, точно на профсоюзное собрание – и времени жаль, и отказаться нельзя. С трудом скрывали зевоту…
Что делать? Объявила, что ухожу из спектакля. Но Завадский взвыл: нельзя закрывать, сборы до сих пор хорошие. Значит, надо кого-то вводить в спектакль вместо меня. Кого?
Завадский решил: Любовь Орлову. Но Орлова не из тех, кто вытягивается, прижав руки по швам, а потом рапортует: всегда готова! Она уперлась, что не станет репетировать, пока я сама не скажу, что отдаю ей роль.
Ох, хитра Любовь Петровна, хитра! Был в этом свой расчет, что я не отдам роль просто так, мол, покочевряжусь и останусь в спектакле.
Хотела ли она играть эту самую Сэвидж? И да, и нет. Да, потому что и роль хороша, и спектакль звездный. Нет, потому что роль возрастная. Конечно, это не старуха в пьесе Островского и не мать невесты в «Свадьбе» Чехова, но все равно, молодую женщину не изобразишь.
Любовь Петровна на весь мир объявила, что ей всегда тридцать девять, и вдруг будет играть мать сенатора? Но Орлова мучилась тем же, чем и я – не было ролей.
Взялась, стала репетировать. И оказалось, что одно дело – позволить играть Марецкой на выезде, но совсем иное знать, что Орлова введена в тот состав, с которым ты играла сама. Ревность бывает ко всему – к мужчине, к друзьям, к работе, у меня вот даже к Мальчику. Ревную, если моей собаке не хотят понравиться или сторонятся его, но если Мальчику нравятся сразу, тоже ревную.
Орлову ревновала к работе, просила посмотреть, как она репетирует, радовалась (вот глупость!), когда у нее что-то получалось не так интересно, как у меня, ревновала, если получалось лучше. Любовь Петровна играла хорошо, аншлаги с моим уходом не прекратились.
Если и есть незаменимые артисты (а такие есть, достаточно вспомнить Осипа Наумовича Абдулова, потом расскажу), то я к их числу не отношусь. Заменили и не заметили, вот вам и вся слава!
Интересна судьба спектакля после того.
Только Завадский мог поступить так, как поступил. Вера Марецкая была уже смертельно больна, перенесла первую операцию, получила короткую прибавку к жизни. Кричать об этом не стали, мало кто знал, не знала даже Любовь Петровна.
Завадский решил сделать Вере последний подарок – у нее не было Гертруды, все остальное, кроме, конечно, медали «За спасение утопающих» или за мужество при пожаре. Но последние две Завадский никак не мог ей организовать при всем желании.
Начни он тонуть или гореть, чтобы Вера его спасла, сделать это не удалось бы, труппа не позволила. Боюсь, что актеры стеной встали на пути героической Марецкой, дабы Завадский не смог ни выплыть, ни выпрыгнуть из горящего дома даже самостоятельно.
Оставалась Гертруда. Для этого была нужна серьезная роль, которой у Марецкой тогда не было. Завадский не придумал ничего лучше, как ввести ее в спектакль в очередь с Орловой. Орлова тоже болела, но еще не смертельно.
Почему Завадский сначала не поговорил с Орловой, как сделал когда-то со мной, передавая роль в «Дядюшкином сне» своей Верке? Любовь Петровна очень дорожила своей миссис Сэвидж, но она добрая женщина, сумела бы все понять. Но сволочь Завадский умудрился столкнуть лбами двух прим.
Марецкая сыграла несколько спектаклей и легла в Кремлевку. Да, у Марецкой была своя Сэвидж, отличная от наших, как ни болела Вера, но играла хорошо. Обидно, что в записи остался именно ее вариант и нынешние зрители, не говоря уже о последующих, будут представлять нас с Орловой точно такими же.
Орлова возмущалась, кричала по телефону, требовала объясниться. Что бы Завадскому хотя бы тогда не поговорить, нет, он предпочел прятаться за спиной директора Лосева, которому доставались все шишки. Я же говорю: сволочь, хотя и гениальная.
Слышать обо всем этом было мучительно больно.
Удивительная судьба у этого спектакля. Начинала его я с Варпаховским. Первым предал спектакль именно он, я понимаю, у Варпаховского было много другой, более интересной работы, много замыслов, «Миссис Сэвидж» для него проходная работа, но все равно режиссер не должен оставлять без присмотра свое детище, забывать о нем. Появлялся бы хоть раз в месяц, смотрел, во что превратили.
Без присмотра начали бесконечные вводы. Ладно бы удачные, а то вводили того, кто под руку подвернется или от других ролей свободен. Так неожиданно пришлось менять доктора Эммета, когда Михайлов, игравший эту роль, заболел. С ним в очередь никого, когда сможет выйти из больницы сам Константин, неизвестно.
В таком случае обычно выход простой – замена спектакля. Но только не с «Миссис Сэвидж». На этот спектакль билеты продавали с нагрузкой, люди выстаивали огромные очереди. Разве можно их обмануть?
Завадскому хоть бы что, распорядился заменить молодым актером, который мало занят в остальных спектаклях. Не буду говорить кем, он и без того получил свою порцию выговоров. Замена была такой, что я едва не получила инфаркт! Если актер и выучил текст, то, как это часто бывает, стоило шагнуть на сцену, забыл его напрочь. Приходилось подсказывать нечто вроде:
– Доктор, может, вы хотите меня осмотреть?
Доктор судорожно кивал, глядя безумными глазами:
– Да, хочу.
А что делать дальше, не знал.
Но когда он еще и сказал: «Если вы хочите, можете остаться», публика от этого «хочите» взвыла. А мне понадобилось ведро валерьянки.
Варпаховскому наплевать, может, он и хороший режиссер, очень хороший, но зачем же наверстывать упущенное не по вине зрителей и актеров время за их счет. Варпаховский ставил сразу три новых спектакля: «Дни Турбиных» во МХАТе, «Оптимистическую» в Малом и большое водное представление в цирке. Ему было не до второго состава спектакля в Моссовете. Режиссер сразу заявил, что репетировать еще с одним составом не будет.
Завадскому тоже не с руки, спектакль есть, готовить со вторым составом свой вариант нелепо, повторять то, что уже сделано, мэтру не с руки, спектакль, дающий такие сборы, брошен на произвол судьбы. При малейшем сбое играть некому.
Изначально на роль доктора утверждали и Сергея Годзи, у этого опыта больше, и таланта тоже. Но Сергей во втором составе играть не желал, а потому к роли не притрагивался. Конечно, ему обидно быть простой заменой у Константина Михайлова, но спектакль-то надо спасать!
Я устроила скандал Завадскому и Лосеву, а потом сама позвонила Годзи, умоляя не дать погибнуть от инфаркта. Понимаю, как нелегко ему было согласиться, если бы предложили сразу или хотя бы сразу после болезни Михайлова, но наше «мудрое» руководство любит показывать актерам, какое они ничтожество!
Сколько раз за те дни я вспоминала Мишу Ромма, который умел работать с актерами, оберегая их. Умный режиссер всегда так и поступает: неужели не ясно, что как бы ни была великолепна режиссерская задумка, воплощать ее актерам, и если они тебе не друзья, если им трудно и плохо работается, они никогда не выполнят твой замысел полностью?
А вот если режиссер умеет понять играющих у него актеров, помочь им, тогда и отдача будет. Можно сколько угодно ругаться, кричать, топать ногами, но если нет взаимодействия всех участников процесса, до идеала не дотянуть ни за что.
Сергей Годзи вошел в спектакль, но второго состава так и не появилось. Нервничать перед каждым спектаклем, проверяя, жив ли тот, кто должен выйти с тобой на сцену, в каком он или она состоянии, нет ли сбоев, и не будет ли их во время действия.
Я слишком стара для этого, потому, когда Завадский предложил на роль миссис Сэвидж Орлову, согласилась. Об этом я уже писала.
У меня уже был другой спектакль – «Дальше – тишина».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.