Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панфёров
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Федор Панферов
Бруски
Книга четвертая
Звено первое
1
Кирилл Ждаркин проснулся чуть свет.
Вчера, поздно ночью, он вернулся с гор, куда ездил для проверки разведочных бригад. Устал. И, приняв горячую ванну, лег в постель и уснул, оборвав разговор со Стешей на полуслове. Он еще слышал – она говорила что-то такое о своем «особом положении», о том что «дни приближаются», что «к ним надо готовиться», но через несколько секунд уже спал, «как камень». А сегодня – только что дрогнули зори – Кирилл открыл глаза и потянулся, чувствуя во всем теле наливную бодрость. Высвободив из-под одеяла руку, он посмотрел на нее, жилистую и мохнатую, и даже сам удивился: на фоне голубого, нежного одеяла рука была слишком огромна и груба.
– Экая! Страхила, – прошептал он, любуясь крепким запястьем, и стиснул кулак. Ногти врезались в ладонь, будто шипы. – Значит, готов, – решил он и хотел было подняться, но в окно брызнули лучи солнца и зашарили по стенам, по потолку, разрисовывая их трепетными бликами. Блики то гасли, то вновь загорались – бурно, ярко, вот-вот взорвутся… и нет комнаты, нет стен, есть одно – пылающий солнечный костер. «Здорово! Ну и здорово!» И Кирилл почему-то вспомнил, как маленький, украдкой от отца, забирался на соломенную крышу сарая, прятался там от зябкого ветерка и подолгу просиживал на солнце, мечтая о чем-то еще совсем неоформленном, неясном, но зовущем. А кругом, как брага, бурлила весна: с ревом мчались с гор потоки, напевая свои тревожные песни – песни земли; хлюпая и чавкая, пыхтел пропотевший снег: наперебой заливались взъерошенные скворцы, и где-то за гуменниками мычали отощавшие за зиму коровы, – все это сливалось, в один торжествующий гул, резкий, громогласный, молодецкий.
Было хорошо, как хорошо и теперь лежать в постели, ни о чем не думая, лишь наблюдая за солнечными бликами… Но на воле пробуждался день. Сначала он завозился, недовольно повизгивая, будто щенок, но вот он забормотал, затарахтел: мимо окна с грохотом промчались грузовики, прогремели гусеничные тракторы, где-то захаркал экскаватор, где-то кто-то затянул песню, но тут же оборвал ее, очевидно устыдясь… и день, расчистив себе путь, весело зашагал по земле.
– Вставай! Эй! Не лежи на перекрестке дорог, – тихо и насмешливо проговорил Кирилл, затем вскочил, оделся и подошел к кровати, где спала Стеша.
Она спала вольно, раскинувшись. Одеяло с нее сползло и лежало на полу, на коврике, будто кем-то небрежно брошенное для украшения. Из-под взбитой ночной сорочки выделялись обнаженные ноги. Они были в легком загаре, покрытые пушком, не тонкие – лядащие, а скорее полные, мускулистые и женственно красивые. Одно плечо тоже было обнажено… да и вообще казалось – Стеша лежит нагая: лучи солнца, падая на нее, рассыпались по всей постели, и сквозь тонкую розовую сорочку резко обрисовывались очертания тела. А она спала, ничего не слыша, и спокойно дышала. Дышали ее груди, сильные, назревшие груди матери, дышали синие жилки на шее, на висках под мягкими кудерьками, дышали руки с ямками на локтевых сгибах.
– Стешка! – позвал Кирилл, еле шевеля губами, и, затаив дыхание, несколько секунд всматривался в нее, радуясь тому, что вот она – такая освобожденная – вся принадлежит ему, как и он весь принадлежит ей, что между ними нет и тени подозрения, недоверия, что они с каждым днем все нежнее и бережнее относятся друг к другу. – Стешка! – еще раз, еле слышно, позвал он и согнул было колено, намереваясь припасть к ней, и задержался. «Что ты? Маленький, что ль? Пусть спит», – упрекнул он себя, хотя ему непреодолимо хотелось, чтобы она проснулась и, как всегда по утрам, пожурила бы его за то, что он так рано поднялся, и поцеловала бы его огромную ладонь… И уже не в силах сдержать себя, он нагнулся над ней, желая обнять ее, но Стеша дрогнула, будто от испуга. Сначала она дрогнула еле заметно, как зыбь на реке. Но вот в ее теле появились какие-то внутренние толчки, а полуоткрытые сочные губы зашевелились и даже изогнулись. Так они изгибаются у нее, когда она чем-нибудь недовольна, но не хочет об этом говорить. «Ну вот, видишь, не могу же я оставить тебя одну в такой тревоге», – и, неожиданно найдя оправдание своему поступку, Кирилл качнулся к ней. Ноздри у него раздулись, сильная шея выгнулась, а сам он – глыбистый и огромный – упал на колени, сминая небрежно сброшенное одеяло.
– Ты, Кирюха? – сквозь глубокий сон проговорила Стеша и, вялая, вскинула руки.
– Хочу тебя испить, – Кирилл припал губами к ее плечу и, словно воду из ручья, глотнул теплоту ее тела.
– Пей. Пей вволю, – сказала она так, будто дело шло о чем-то весьма существенном, без чего Кирилл не смог бы спокойно провести день, и, по-девичьи протирая глаза, засмеялась, поняв, что говорит не то, не так. – Ох, слонушка мой! Ты уже на ногах? Но ведь ты вчера говорил, чтобы раньше десяти не будили. Как же это? А-а? – И, ожидая, что он будет оправдываться, как оправдывается всегда, ссылаться на то, что у него есть какая-то спешная работа на строительстве, которую надо выполнить именно в этот ранний час, и зная, что дело-то вовсе не в этом, а в том, что ему перед уходом хочется услышать ее голос, – она, показывая розовый, с темным ободком сосок, сама не зная почему волнуясь, проговорила: – Смотри, Кирилл. Соски назревают… и груди набухли. Значит, скоро, – и шепнула ему на ухо: – Потерпи… и не переставай меня любить такую… уродливую…
Кирилл широко улыбнулся. Улыбка открыла белые крупные зубы. Зубы у него ровные, будто точеные, но один клык сломан. Кирилл как-то говорил: еще в парнях он поспорил, что за полдюжины пива перегрызет горлышко бутылки. Тогда и сломал зуб.
«Вот какой дурень был», – подумала Стеша, рассматривая его лицо, ожидая, что-то он скажет на ее слова.
Кирилл наклонился над ней, взял ее за нос и потрепал:
– Это ты зачем? А? Говоришь такое?
– Боюсь я иногда… Кирилл. Ведь я такая… с пузом.
– А-а-а. А знаешь ли? – И, путаясь, Кирилл стал подыскивать слова, чтобы выразить то чувство, о котором он никогда никому не говорил. – Знаешь ли, я ведь это… ну, как тебе сказать! Ну, мать люблю в женщине. Увижу беременную, и хочется подойти к ней, приласкать ее и сказать слово такое: «Носи, мол, носи: ты землю украшаешь». Вот, видишь, штука какая. – Он передохнул и обнял Стешу. – А ты ведь не только мать, ты – материха моя. Во какая! – Он широко развел руками и поднялся. – Я тебе об этом еще не рассказал. В Италии я видел картину «Страшный суд». Ну, картина такая, знаешь ли, и художника звать чудновато – Микеланджело. Умер он давно. Он святых разных рисовал. Своих святых давал. Ты видела, как Христос нарисован в церквах? Беленький, с тоненькими ручками, ножками… А тут, понимаешь ли, сидит парень такой… плечи у него… ручищи… силач.
– Как ты?
– Угу. Грузчик. А неподалеку от него Ева. Вот это – мать! Мне прямо показалось, род людской на земле действительно произошел от нее. А ведь в священное-то писание я не верю.
– А она красивая, Ева, Кирилл?
– Не завидуй.
– А ты мой Христосище, – Стеша взяла его руку, поцеловала ладонь и положила ее к себе на живот.
Живот раздавался в бока и казался самостоятельным, совсем не принадлежащим обычному, подобранному и упругому, как гуттаперча, Стешиному телу.
«Как изменилась она у меня вся… и какая она у меня хорошая!» – подумал Кирилл, почему-то стыдясь сказать ей все это, и хотел было отойти от нее, чтобы скрыть свою необузданную страсть, но Стеша снова поймала его руку, снова положила ее к себе на живот и, вглядываясь куда-то во внутрь себя, тихо проговорила:
– Слушай-ка, Кирилл.
Под ладонью появились выпуклости. Они то пропадали, то вздувались, и Кирилл ясно ощутил, как кто-то живой толкается в ее животе.
– Да он же действует. Озорник! Давай-ка его сюда. Ну! Живо! – и крепко обнял Стешу, приподнимая ее всю.
– Тихо. Тихо, слонушка, – Стеша закрыла глаза и, не выпуская руки Кирилла, проговорила: – Ох, что это ты какой хороший у меня, Кирилл. Я словно на жилу попала. Не понимаешь? Это я о тебе. Больше узнаю тебя и крепче люблю… вот как крепко, что иной раз прямо страшно становится: вдруг все это уйдет. Почему это, Кирилл?
– Вот тут уж я и не знаю. А ты валяй это хорошее загребай из меня охапками, а я из тебя пригоршнями: у меня пригоршни больше твоей охапки, – как всегда, чуть насмехаясь над ее нежностями, ответил Кирилл.
Но Стеша знала, так делает он потому, что ему хорошо, радостно и что он, «такой верзила», всегда стесняется высказать ей свои чувства, и простила ему его насмешку.
2
Раннее утро сбегало с гор.
Вдали за увалами, за дикими, зубчатыми и причудливыми вершинами гор брызгами лучей рвался восток. Казалось, там, вдали, может быть, за двести – триста километров, кто-то мечет пылающие головешки в темно-синее небо.
Утро гор.
Вот оно поднимается, наступает все своим широченным фронтом – пышное, бодрое и чуть-чуть студеное.
Кирилл почувствовал эту студеность на своих щеках: щеки приятно защипало, и ему показалось даже, что они у него розовеют, как розовели в дни юности.
– Приятно-о, – проговорил он и со всего разбегу, подобранный, вскочил на оседланного коня.
Конь – старый приятель, рыжий жеребец Угрюм, – понесся галопом, пересекая площадь, направляясь к электростанции. Но седок сорвал его с обычного пути и направил в другую сторону, минуя котлованы, склады, землянки. На горе конь замедлил бег и пошел легкой рысью. Он не шел. Он, играя всеми четырьмя ногами, вытанцовывал свой утренний лошадиный танец и словно совсем не ступал на землю аккуратными точеными копытами. А рыжие бока подтянутого живота у него лоснились красными отливами, и уши шныряли туда-сюда.
– Ух, ты! Молодец! – Кирилл круто натянул поводья, и Угрюм рванулся к опушке леса.
Осень крутилась по откосам багряными листьями клена. Гремучие и шершавые, они сыпались отовсюду, точно кто огромным фуганком строгал небо и охапками во все стороны разбрасывал кленовую стружку. От изобилья листьев, казалось, и земля горела желтым пламенем, а лес вспыхивал из-под низу, от корявых корней, бросал отблески на верхушки берез, на полянки кружевного ягодника… И играл ветер. Он выскакивал из глухих балок, налетал на лес, трепал его, ероша перья на присмиревших воронах, а прорвавшись на полянку, падал в сухие травы, замирал. Но тут же снова срывался, налетал на Кирилла Ждаркина, бил его в лицо могучими крыльями. А Кирилл, спрыгнув с коня, шагал навстречу озорному ветру и орал во все горло:
– Ого-го-го! Ого-го-го! Черт возьми все на свете!
Листья вихрем метались у него под ногами, взвивались, падали ему на грудь, на голову, засыпая его всего, превращая и его в пылающий разноцветный костер осени, а он, крупно шагая, разводил длинными руками и, выкрикивая одно и то же, лез напрямик сквозь перепутанные ветви клена, березняка и дуба. За ним, низко опустив голову, прижав уши, вынюхивая след хозяина, крался рыжий жеребец. И со стороны казалось – вот сейчас он кинется на человека, шагающего впереди, и между ними завяжется смертельный бой.
И разом все смолкло…
Будто кто-то сильный шугнул ветер, и ветер, затаясь где-то у себя в логове, примолк, присмирел… и все застыло в тишине. Только лились лучи солнца – мягкие, теплые, как улыбка счастливой матери.
Кирилл хотел было снова закричать, но, удивленный такой резкой переменой, сдержался и пошел медленней, прислушиваясь к хрусту листьев под ногами… и все кругом тихо хрустело, шуршало: с дуба падали тяжелые лиловые желуди, осыпались сережки с берез, ветельник пустил в просторы свою мягкую паутину, разбрасывала во все стороны пряную мяту полынь…
В утробе земли зарождалась весна.
– Да ты ведь вот такая же осень… Стеша, – прошептал Кирилл, взволнованный неожиданным сходством, и упал на землю, раскинул руки и поцеловал ее.
Через миг, озираясь, он вскочил, боясь, как бы кто-нибудь не заметил его. Но около него никого не было.
Только солнечная тишина спокойно лилась на пламенеющий лес да на подожженные полянки ягодника.
– Экий… развалился, – проговорил он и, повернувшись к Угрюму, посмотрел в большие, навыкате, умные глаза. – Купаться! Пойдем? Ты, рыжий. Только уговор – не утопи. Утопишь, отвечать будешь. Я ведь – ого-го! – член ЦИКа – раз шишка, секретарь горкома – два шишка. Понял? Ну, заморгал буркалами, – и, сняв с жеребца седло, уздечку, он ребром ладони наотмашь ударил его в бок. Жеребец икнул, очумело попятился, глаза у него налились кровью, уши плотно прилегли, как у собаки, и даже показался оскал зубов. Кирилл, широко расставя ноги, вскинул кулаки и захохотал. – Ну-ну… озверел! Сунься. По морде дам. Что ж, я с тобой должен шутить, как с котенком? Экий котенок.
Конь, успокаиваясь, попятился и, упав на землю, начал кататься, храпя, отдуваясь.
– Ну, вот… валяй, кувыркайся. А я раздеваться буду.
Раздевался Кирилл медленно, кося глаза на Угрюма, зная его хитрые повадки, остерегаясь нападения, и будто ни о чем другом и не думал. Верно, иногда у него через весь лоб чиркала глубокая складка, губы плотно сжимались, и тут, обычно незаметные, татарские черты в его лице резко выступали. В этот миг, глядя на него, можно было с уверенностью сказать, что на обрыве стоит татарин – с широкими скулами, с крупным, чуть приплюснутым носом, – но с серыми глазами и кудлатой головой славянина. Очевидно, когда-то давно, может быть еще во времена нашествия Батыя, кто-то из ханского полчища гулял на пиру у предков Кирилла.
– Ха-арашо. Очень ха-арашо, – произнес он, кому-то подражая, и, растирая грудь рукой, прошелся, ступая босыми ногами по траве.
Солнце било из-под низу, сбоку освещая Кирилла.
Грудь у него широкая, сильная и чистая, без единого пятнышка, только под правым соском – розовый рубец, след от удара шашки. На груди, между двумя мускулистыми буграми – впадина. Она спускается от горла, тянется между буграми узкой полоской и ниже, почти над животом, расползается, переходя в крепкую надбрюшную мускулатуру. Руки у него, пожалуй, длинны и слишком красны в кистях, а все тело – не белое, а смуглое и спокойное. Но вот Кирилл вздохнул, грудь приподнялась, расширилась, живот ушел вглубь, на боках вздулись мускулы, словно скрытые под кожей жгуты, они зашевелились, задвигались, а ноги стали твердые, точно высеченные из камня. Кирилл вскинул руки вверх и повел корпусом влево – на спине около лопаток появились ямки, извилины, вдоль сильного хребта пролегла лывина, и вся спина, грудь, руки заиграли мускулами.
– Гож, – сказал он, видя свое отражение в воде.
Он хотел еще несколько минут постоять на солнце, чтобы оно его «пропекло», да и не было сил нарушить тишину: в это утро река дремала на солнце, как иногда дремлет сытый зверь, прищурив глаза; даже неугомонный, всегда шуршащий камыш и тот был спокоен. Только изредка по реке пробегала легкая зыбь и, словно сметая пыль, тут же замирала. И Кирилл забылся, упиваясь предзимней песней земли: земля пела отовсюду – из мелкого оголенного осинника, из глухих ущелий, из ложбинок, от трав и как бы, уходя в свое зимнее логово, прощалась с Кириллом…
И Кирилл забылся.
Но рыжий жеребец давно стерег его. Он осторожно поднялся с поляны, зашел за куст рябины и, низко опустив голову, долго исподлобья рассматривал нагую спину. Иногда он приподнимал голову и, ощеря желтые зубы, вытягивал ее по направлению к реке и снова опускал, наливаясь силой, готовый в любую секунду сделать скачок. И, выждав, он, пригнувшись, точно волк, мелко перебирая ногами, тронулся из-за куста рябины…
– У-ух! – вскрикнул Кирилл от неожиданного толчка в спину и, падая, выправляясь в воздухе, бултыхнулся в воду. Вынырнув, он глянул на обрыв. Там стоял рыжий жеребец, низко опустив голову, и словно смеялся.
– А-а-а, гад! Украдкой действуешь. Я вот тебе задам, лошадиная морда, – погрозил Кирилл и поплыл на середину реки.
Жеребец затоптался на обрыве, ища спуска. Но спуска не было. И конь снова остановился, низко опустив голову.
– Балбес! Меня пихнул, а сам лесенку ищешь?
Угрюм, словно поняв слова Кирилла, поднялся на задние ноги и – чего никак нельзя было ожидать – словно купальщик с вышки, шарахнулся в реку. Над рекой взлетел столб хрустальных брызг… И рыжий жеребец, раздувая ноздри, пошел на Кирилла Ждаркина.
– О-о-о! Хахаль! – Кирилл рассмеялся и стал обходить жеребца, увертываться от его ударов, перелетая через его спину или ныряя ему под живот. Иногда он внезапно вспрыгивал на спину Угрюму и, выкрикивая над ухом обидные слова: «Лошадиная морда!» – кубарем летел в реку, хохотал, бил длинными руками, окатывая морду коня. А конь крутился, ляскал зубами, стараясь вцепиться в нагое тело, и по-лошадиному стонал.
– Дурак! Дурак! – И, ухнув, Кирилл метнулся в камыш, ломая его, как буйвол.
Потеряв хозяина, Угрюм заржал, трубно, призывно, делая скачки, поднимая со дна красную тину, словно нанося реке раны. Вскоре он снова увидел Кирилла. Тот, скрываясь за корягой, плыл к обрыву, намереваясь выскочить на берег… И рыжий жеребец кинулся наперерез. Он несся повизгивая. Глаза у него потускнели, стали бездвижные и злые, как у змеи.
«Обозлился… А ведь он такой, может смять!» – мелькнуло тревожно у Кирилла.
– Уйди! Назад! Убью! – крикнул он.
Угрюм на миг задержался, затем весь извился и, вытянув морду с оскаленными зубами, кинулся к Кириллу – могучий, величавый и страшный. И вот морда приподнялась, из краснокровянистых ноздрей хлынули две сильные струи воздуха, затем конь взметнулся всем корпусом, и два копыта, поблескивая подковами, повисли над головой Кирилла.
– О-о-о! – уже не на шутку перепугавшись, Кирилл подпрыгнул в воде и, не жалея жеребца, ударил его кулаком по морде.
Угрюм всхрапнул, замотал головой и, сделав крупный скачок, снова настиг Кирилла.
– Черт! – вырвалось у Кирилла, и глаза его потемнели, стали злые, бездвижные, как и у жеребца, а плечи вздулись. И как только Угрюм снова поднял над ним копыта, намереваясь всей тяжестью своего тела придавить его, Кирилл, точно угорь, нырнул ему под брюхо. Вынырнув, он схватил его за хвост. – А-а-а! Попался! Лошадиная морда, – торжествующе пронеслось над рекой, и Кирилл быстрее кошки вскочил на спину коню.
Почувствовав на себе седока, Угрюм моментально присмирел. Только остроконечные, с серой каемкой, рыжие уши то и дело плотно прижимались, а тело вздрагивало, точно от уколов.
– Ух, и хитрый же ты, рыжий, – отдуваясь, проговорил Кирилл, плеская ладонью воду на шею коня. – Теперь опять будешь ждать, когда я промахнусь. Ишь тихоня, присмирел. Ну, пошел на берег! Пора за работу!
Почерневший от воды конь, напрягаясь, карабкается на кручу. На мокром коне сидит нагой Кирилл Ждаркин и вместо повода уздечки держит прядь золотистой гривы…
По реке пробегает зыбь, и шипят в травах лучи солнца.
3
То были необычайные дни – дни, полные тревог, волнений. Волновались все – и Кирилл, и Стеша, и Аннушка, и даже шофер, которому Кирилл, не выдержав, сообщил, куда и кто Кирилла вызывает. Волнениям и тревогам, еще ничего не зная, поддалась и домашняя работница – тихая Аграфена. Она так же, как и все, таинственно улыбалась, будто говоря: «А я вот знаю то, чего никто еще не знает и о чем узнают только потом». А когда через Аннушку узнала, почему в доме «такой переполох», – села на свой сундучок в кухне и обомлела. Но больше всех, конечно, волновался Кирилл. Он не находил себе места: не мог ни долго сидеть, ни долго спать, ни долго обедать, ни долго разговаривать с людьми, а глаза у него горели, как у юноши, и Стеша иногда в шутку бросала ему:
– Ты вот такой в парнях был, – и как-то, наедине, сказала: – Какой ты счастливый, Кирилл: вот и увидишь его!
– Счастливый? А ежели вздует?
– Ну, ничего… потерпишь… Зато его увидишь.
Кирилл волновался не только потому, что его вызывают, но еще и потому, что не знал, зачем вызывают. Об этом он решил переговорить по телефону с Богдановым, который в это время находился в урочище «Чертов угол» на строительстве металлургического завода:
– Понимаешь ли, вызывают в Кремль.
– Кто вызывает? – спросил Богданов.
– Ну, он. Что ты, не знаешь, что ль? Генеральный секретарь нашей партии.
– А-а-а!
– Вот тебе и «а-а-а». А зачем?
– На твои кудри подивиться, – буркнул Богданов.
– Нет, ты не шути, а помоги.
– Чем же это я тебе помогу? Что я, провидец, что ль? Впрочем, ты ему докладную записку посылал?
– Да ведь с тех пор сколько уже прошло.
– Ну, не знаю. Во всяком случае приготовься по этому делу.
И Кирилл отправился в Москву, прикрепив на грудь орден Красного Знамени и значок члена ЦИКа. Стеша старательно прилаживала их ему на отворот куртки и настолько была возбуждена, что выпроводила Кирилла без пальто, без запасного белья, и, только когда Кирилл сел в вагон, она вспомнила и об этом, но было уже поздно: поезд тронулся. И Стеша бежала за поездом, кричала:
– Кирилл! Не сердись! Я тебе все это пришлю! Ты прости меня! Я ведь тоже обо всем забыла!
– Ладно! Обойдусь. Как-нибудь!
Таким его и унес поезд в Москву.
Но как только он прошел кремлевские ворота, то вспомнил, что Сталин тоже член ЦИКа, а значка не носит, что он тоже военный человек, но вот ордена не носит.
«Фу! Вздумалось же мне налепить эти штучки. Экий! – Кирилл быстро сорвал значок, орден и сунул их в карман. – И Стешка тоже… дурочка…» Он тяжело вздохнул и вошел в обширную, уставленную мягкой мебелью, устланную коврами комнату. За одним из столов сидел работник аппарата. Он глянул на Кирилла сердито, и Кирилл сразу почувствовал, что в чем-то уже провинился перед этим человеком. «К нему, что ль, обратиться?» – подумал он и назвал свою фамилию.
– Опаздываешь, – упрекнул тот. – Велено было в десять, а ты – в одиннадцать. Что, в шашки, что ль, приглашают тебя играть?
– Трамвай… трамвай, знаете ли. Я ведь им не управляю, – пробормотал Кирилл и хотел было еще что-то сказать в свое оправдание, но человек, улыбнувшись, перебил его:
– Трамвай. Сам ты – трамвай. Ну, иди… не робей… Дядя. Иди, – и показал на дверь.
Экий милый парень.
Кирилл рванул дверь, переступил порог и – странно! – тут же успокоился, будто вошел в свою комнату.
Успокоился и удивился: он ждал, вот сейчас попадет в еще более обширную комнату, нежели приемная, уставленную еще более роскошной мебелью, с тяжелыми гардинами на окнах, как это бывает в кабинетах больших людей. Но перед ним была длинная, с побеленными стенами комната без ковров и портретов. Только в углу стоял бюст Ленина да на стене висела огромная карта Советского Союза, а под картой – схемы деталей паровоза, трактора, комбайна. Вот и все. Комната чистая, опрятная, но потолок низкий, сводчатый, как в старинных кладовках. На столе два телефона, недопитый стакан крепкого чая, сотенная коробка с папиросами «Аллегро» и маленький флакончик из-под духов, а во флакончике – три фиалки. В комнате со сводчатым потолком фиалки казались чересчур яркими, живыми и не к месту. Но в эту секунду Кирилл особого внимания на фиалки не обратил: он не видел перед собой Сталина, перед ним был кто-то другой.
«Не он», – с горечью и почему-то снова волнуясь, подумал Кирилл и шагнул к столу.
Человек, оторвавшись от бумаг, затуманенными глазами, будто ничего не понимая, посмотрел на Кирилла. Затем широким размахом отодвинул от себя зеленую папку с бумагами и, поднявшись из-за стола, отрывисто и даже грубо, видимо еще не избавившись от своих дум, сказал:
– Здравствуй. Товарищ Сталин очень занят и велел мне поговорить с тобой…
Перед Кириллом стоял Сергей Петрович Сивашев.
– Ну! Садись, крестник, – сказал он и улыбнулся, показывая ряд белых ровных зубов.
«Не принял…» И Кириллу вдруг стало «все равно». Все равно – понравится или не понравится он Сивашеву, все равно – будет или не будет он говорить с ним.
– А я ведь к нему ехал. – Кирилл хотел еще что-то сказать, но Сивашев перебил его:
– К нему? Это ты правильно…
– Вот… вот… и я хотел это же… у ево, – невольно подражая Сивашеву, глухо и с еще большей обидой произнес он.
– Но ты сам виноват. Разиня. Он тебя ждал до десяти… Ну, ничего. Ты это… не горюй. Он, может, придет. А мы давай работать. Бездельников не любят. Считают их хуже воров… Понимаешь? – Сивашев вынул из стола тетрадку – это и была докладная записка Кирилла Ждаркина. – Читали мы твое сочинение. Понравилось. – И, сложив в щепоть пальцы, он косо ткнул рукой в тетрадь.
«Ого! Значит, деньгу дадут», – решил Кирилл и наклонился над тетрадкой.
Но Сивашев отодвинул тетрадку в сторону и стал расспрашивать о настроении крестьян, о руководителях края. Расспрашивал он тихим, спокойным голосом. Движения рук у него в эту минуту были чуть косые, плавные и скупые, но под глазами то наливались, то пропадали мешки, и это выдавало, что Сивашев внутренне не так-то спокоен, как хочет казаться. И другое заметил Кирилл: за время работы в Центральном Комитете партии Сивашев как-то весь подтянулся и стал внешне будто суше.
– Драчка! Скоро будет большая драчка, – вдруг проговорил он и заходил по кабинету, клонясь вперед, бросая отрывистые слова. – Некоторые разыгрывают из себя культурников! За ними надо глядеть. В оба. Да, да, в оба и посмелей, – и весь сжался, точно перед прыжком.
«Не зря его прозвали «тигровым человеком», – подумал Кирилл, вовсе еще не понимая, о какой «драчке» говорит Сивашев.
– Нынче надо глядеть и за теми, кто «ни туды ни сюды». Понимаешь? Вот Жарков… – Сивашев ткнул пальцем в зеленую папку с бумагами, в ту самую, которую при входе Кирилла он отбросил от себя. – Вот Жарков. Был секретарем крайкома, а в борьбе с Троцким занял позицию «ни туды ни сюды». – И, чуть подождав, снова заулыбался, затем взял тетрадь, присланную когда-то Кириллом Ждаркиным, и стал читать. Читая, он все время одобрительно кивал головой.
Это не была обычная докладная записка, напичканная цифрами, цитатами, это был продуманный план переустройства села, мотивированный жизненными фактами, – и Сивашеву это очень понравилось. Нравилось ему и то, что в записке говорилось не только о вещах – о хозяйстве, о школах, о плотинах, о прудах, о конюшнях, театрах, то есть не только о материальных ценностях, но и главным образом о человеке.
И все шло прекрасно, пока Сивашев не натолкнулся на те пункты в докладной записке, где говорилось о деньгах.
– На постройку плотины – двести тысяч рублей? – сурово спросил он и красным карандашом жирно вычеркнул этот пункт.
– Зачем черкать-то? – запротестовал Кирилл.
Сивашев нахмурился, хотел было возразить, но в это время открылась боковая дверь, и в кабинет вошел человек в куртке военного образца, в белых брюках и в сапогах с короткими голенищами. Он шел к столу, пересекая комнату наискось, весь плотно сколоченный, без лишних движений рук, головы, туловища. Из полутемного угла он выступил стремительно. Сивашев быстро поднялся из-за стола, уступая место, а Кирилл невольно сделал несколько шагов назад и прислонился к стене.
– Товарищ Ждаркин, – проговорил Сивашев и показал на Кирилла.
– А-а-а, – в глазах человека блеснула еле заметная усмешка, но он тут же приложил руку к груди, отвел и, чуть не касаясь рукой пола, шутейно раскланялся перед Кириллом, произнес: – Иосиф Сталин.
– Вижу, – чуть не вскрикнул Кирилл и крепко сжал протянутую ему руку.
– Будь гостем дорогим. – И, повернув ладонь Кирилла кверху, Сталин удивленно, все так же не переставая улыбаться, проговорил: – Эге. Лапка. А мать жива?
– Жива.
– Все такие? Дети.
– Нет. Я один такой выпер.
– Хорош «выпер».
«О чем это он со мной?» – мелькнуло у Кирилла, и он растерялся.
Сталин, поняв растерянность Кирилла, глядя в сторону, заговорил еще проще:
– От земли, стало быть, приехал? Хо-орошо-о. Очень. – И, прищурившись, добавил: – Записку вашу мы читали. Сердитесь, почему долго не отвечал? Всему свое время. Ну, зато в Москву вызвали… Что? Опешил?
«А ведь он со мной на моем языке говорит», – подумал Кирилл и сказал, лишь бы не молчать:
– Сергей Петрович денег не дает, товарищ Сталин.
– Скупой?
– А он упорный, – подчеркнул Сивашев.
– И то и другое хорошо. Крестьяне, например, наши… – И Сталин заговорил о крестьянах, причем ни разу крестьянина не назвал мужиком, но в разговор то и дело вставлял народные слова, совсем не стесняясь употреблять их так, как употребляют их сами крестьяне. Слова эти были яркие, меткие, но подчас весьма ядреные.
– А вы вот на свадьбах у крестьян гуляете? – неожиданно спросил он Кирилла.
– Нет.
– Почему?
– Да ведь за это…
– Зря. Надо быть ближе к народу… с народом. Гуляйте на свадьбах. Ума, конечно, не пропивайте… – Сталин чуточку подождал, и глаза его снова глянули куда-то мимо – мимо Кирилла, мимо Сивашева, мимо кремлевских стен – куда-то далеко в пространство, и разом вспыхнули, ожили, «вернулись обратно». – Вот есть такая сказка – легенда про древнего богатыря Антея. Не читали? Почитайте. Каждый раз, когда этому Антею в борьбе с противником приходилось туго, он прикасался к груди своей матери Земли и снова набирался сил и становился непобедимым. И только Геркулес, – Сталин возвысил голос и вскинул руки вверх, как бы поднимая кого-то, – и только Геркулес, оторвав Антея от Земли – от матери, в воздухе задушил его… А наша мать – народ. – Это было сказано сильно, взволнованно, и Сталин как бы распахнулся, впервые открыл себя всего, но тут же снова движения рук у него стали плавные, чуть-чуть косые – скупые.
«О-о-о, вон он какой! – воскликнул Кирилл про себя. И то ощущение недосягаемости Сталина, которое вначале так было сковало Кирилла, молниеносно исчезло, и он увидел перед собой другого Сталина: Сталина, которого он знал по борьбе с врагами партии, по фронту. – Наш ты… наш… кровей наших!» – хотел было он сказать, но слова показались ему слишком громкими, и он заговорил о другом, заговорил о своем дяде Никите Гурьянове, чтобы иллюстрировать только что высказанную мысль Сталина. о народе. Кирилл рассказал про путешествие Никиты Гурьянова в поисках «страны Муравии, где нет коллективизации», и закончил рассказ выражением самого же Никиты:
– «Живучи на веку, повертишься и на сиделке и на боку».
– Как? Как? – Сталин вдруг захохотал. – Живучи на веку… Как? – и, не переставая хохотать – громко, раскатисто, – заходил по кабинету, то и дело повторяя: – Живучи на веку… живучи. Вот! Слыхал, Сергей Петрович? – и поднял палец кверху. – Вот она – крестьянская диалектика. И живет теперь в колхозе – этот самый дядя Никита?
– Да. Живет… и работает. Говорит, радость новую нашел и «душа на место встала».
– Душа на место стала? – Сталин чуть вскинул голову и искоса посмотрел куда-то в сторону. – Это хорошо. Душа на место… это хорошо. У крестьянина никогда душа на месте не была: страх не давал ей покоя… Но вы особенно не утешайтесь: дядя ваш еще может показать себя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?