Электронная библиотека » Филип Рот » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 5 марта 2022, 09:40


Автор книги: Филип Рот


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Беда с формулировками вроде последней строки этой главы в том, что они с безупречным риторическим блеском решают проблему еще до того, как той была дарована полноценная жизнь в рамках повествования. В тот самый момент, когда писатель, по видимости, достиг максимальной силы и искренности, на деле он робко отступает, подавляя в себе психологически богатые или морально дерзкие поползновения, прячась за остроумные, а по существу уклончивые фигуры речи. Вот как, например, чуть раньше описывается обмякший пенис Фидельмана. Преждевременная эякуляция только что унизила его перед pittrice, и хотя он в тот момент еще не переодевался без всякой задней мысли в платье священника, которое в полной мере вернуло ему потенцию и сделало желанным для Анны-Марии, мы не можем не отметить, что восстановление потенции передается, как обычно, христианской метафорой воскрешения; да и вообще в «Фидельмане» при упоминании сексуального акта всегда возникает прихотливая метафора: «Его поникший цветок, несмотря на мужественные попытки воскреснуть, окончательно и бесславно рухнул». Причем перед нами герой, осознавший свою гомосексуальность. «Фидельман ни разу в жизни никому прямо не говорил: “Я люблю тебя”. Но он сказал это Беппо. Если это так бывает, что ж, пусть будет так». Но это бывает совсем не так. Это мечта о том, как оно бывает в жизни: чтобы суперэго и иные еврейские защитные механизмы признали это кошерным благодаря одному в высшей степени обнадеживающему и успокаивающему слову – «любовь».

«Подумай о любви, – говорит Беппо, напрыгивая с тыла на обнаженного Фидельмана. – Ты же всю жизнь от нее бегал». И, можно сказать, по волшебству, просто подумав об этом, Фидельман мгновенно влюбляется, и в промежутке между гомосексуальным актом анального секса – который современное общество все еще, как правило, считает отвратительным извращением, – и внезапным осознанием этого акта как идеального поведения у читателя не остается даже времени сказать: «Ух ты!» А у Фидельмана не остается времени обдумать ошеломительную ситуацию, в которую попал, приобщившись к табуированному миру, закомплексованный парень, кто в самом начале, в чудесной главе «Последний из могикан», не желал обращать ни малейшего внимания на беженца Зускинда.

Можно задать вопрос, почему табу так быстро идеализируется. Почему Фидельман должен переодеться священником только для того, чтобы удачно трахнуть девушку, или не просто подумать о любви, но по‐настоящему влюбиться, когда его первый раз в жизни отымели в зад? Почему бы не подумать о похоти, о каком‐то грязном, непристойном вожделении? И не отдаться похоти. Люди, в конце концов, как известно, всю свою жизнь бегут от этого как можно быстрее и как можно дальше. И до сих пор бегут. «Вернувшись в Америку, – говорится в конце книги, – он работал художником-стеклодувом и любил мужчин и женщин».

Вспомним последние строки «Помощника». Фрэнку Элпайну было куда легче с его вожделениями. Но если в «Помощнике» исполненный подлинного любовного влечения к девушке-еврейке страстный и агрессивный акт похотливого гоя принимает уродливую форму изнасилования и требует отмщения (или возмездия) самого сурового рода, то в «Образах Фидельмана» извращенный половой акт еврея, без даже тени невероятных душевных терзаний, переживаемых Элпайном, вмиг оборачивается любовью. И если это еще недостаточно успокаивает нас насчет еврея и его сексуальных влечений, то к концу книги автор умудряется раз и навсегда отсечь бисексуального Фидельмана от еврейской тематики – точно так же как в финале «Помощника» сексуально скованному, если не вовсе лишенному сексуальности Элпайну суждено вечно оставаться евреем. Из всех героев-евреев Маламуда есть ли хоть один, в ком было бы так поразительно мало еврейских черт (за исключением главы 1), кто бы столь мало их демонстрировал и кому бы христианский мир так мало о них напоминал? И есть ли хоть один персонаж, кто был бы в финале более счастлив?

Короче говоря, Фидельман – это маламудовский Хендерсон, Италия – его Африка, а «любовь» – слово, которым Маламуд, по теперь уже понятным причинам, обозначает в этой книге обретение того, чего персонаж хочет, и в такой форме, как он хочет. Разрыв между поступком и самопознанием, которым и объясняется легкомысленная мечтательность «Фидельмана», резко отличает эту книгу от таких достоверных и предельно убедительных романов, как «Помощник» и «Мастер», где сбивающая с толку двусмысленность не встает между авторским воображением и предметом его гнева.

А теперь вернемся к «Случаю Портного» и к герою, придуманному автором этих строк. Очевидно, что для Александра Портного проблема заключается в том, что, в отличие от Артура Фидельмана, ничто так не воспламеняет его еврейское самосознание, как греховное сексуальное приключение, – то есть ничто не делает его желания греховными в такой степени, как сам факт, что еврей вроде него желает всего того, чего он желает. Скрытый еврей в его душе вылезает на свет при виде своего эрегированного члена. И он не может подавить одного в интересах другого, как не может представить себе их вместе в условиях мирного сосуществования. Как и все мы, он тоже читал Сола Беллоу, и Бернарда Маламуда, и Нормана Мейлера. Он находится в такой же жизненной ситуации, что и Фрэнк Элпайн, когда после болезненного обрезания – при всем том, что оно значило для его доблестного акта самоотречения, – тот внезапно обнаружил свое старое позорное «я», этого мейлеровского хулигана запретных желаний, вырвавшегося из одиночного заточения, дабы его новообретенная личность только что обрезанного и отрезанного от прочих людей еврея могла вступить с ним в рукопашный бой. Портного не покидает укоризненный моралист, который восклицает: «Я в ужасе», когда одержимый похотью зверь кричит: «Хочу!» Как и грубый социопат Элпайн внутри него никогда не будет побежден никаким Моррисом Бобером или его трудолюбивым и благонамеренным на манер Бобера отцом, также таящимся в его душе. Этот воображаемый еврей бродит, не находя себе места, ощущая боль между ног, которая лишь толкает его на проявления обезумевшей похоти.

Похотливый еврей. Еврей как сексуальный преступник. Как выяснилось, это странный типаж в еврейской прозе последних лет, где, как правило, сексуальные преступления совершают гои; и еще это, как многократно подчеркивалось, «один из грубейших и наиболее устойчивых стереотипов антисемитской мифологии». Я цитирую письмо Мари Сыркиной – известного лидера американских сионистов, дочери одного из выдающихся деятелей и публицистов социалистического сионизма первой четверти века[51]51
  Нахман Сыркин (1868–1924).


[Закрыть]
, – напечатанное в журнале «Комментари» в марте 1973 года. В этом письме она развивает две разгромные статьи обо мне, появившиеся несколькими месяцами ранее в том же «Комментари»: в одной статье Ирвинг Хау[52]52
  Известный американский литературный критик и публицист (1920–1993).


[Закрыть]
клянет мою прозу (в частности, «Прощай, Коламбус!» и «Случай Портного»), в другой – редактор журнала Норман Подгорец обрушивается на мою позицию, как он ее понимает, и мою репутацию в культуре (а заместитель главного редактора «Комментари» Питер Шоу успел раскритиковать «Портного» за «фанатичную ненависть ко всему еврейскому» в рецензии, написанной им сразу после выхода романа в свет и опубликованной, разумеется, все в том же «Комментари»).

Исторические параллели, которые использует Сыркина, перечисляя все, что ее раздражает в «Случае Портного», свидетельствуют о том, что в глазах некоторых я переплюнул даже презренную «вульгарность», которая, по мнению Хау, «глубоко изувечила» мою прозу, низведя ее до уровня аморальной патологии. Вот как Сыркина характеризует похотливые, даже мстительно похотливые помыслы Портного в отношении нееврейского мира и его женщин – а в частности, его мечты о наслаждениях, которых он ищет и до некоторой степени получает от богатой и красивой девушки-христианки – шиксы, которой он бы позволил даже сделать ему минет, если бы не опасался, что по неопытности она может задохнуться в процессе. Сыркину совершенно не интересует, что Портной обучает свою «юную нежную графиню» технике дыхания скорее как папа, который учит плавать робкую десятилетнюю дочурку в летнем лагере, а не как адепт маркиза де Сада или даже Серджиуса О’Шонесси, и она, судя по всему, не желает признать, что оральный акт для его участников не является последней стадией человеческой деградации: «Это классическое описание, – пишет Сыркина, – того, что нацисты называли rassenschande (осквернением расы)»; и еще: «…почерпнутое из инструкций Геббельса-Штрейхера…»; и еще: «антисемитское обвинение, буквально сорванное с языка Гитлера, что еврей – осквернитель и разрушитель христианского мира».

Гитлер, Геббельс, Штрейхер. Если бы ее не сдерживали рамки журнальной статьи, смею предположить, Сыркина могла бы договориться до того, что меня следует посадить на скамью подсудимых Нюрнбергского процесса вместе с прочими обвиняемыми. С другой же стороны, ей не приходит в голову, что на сексуальные отношения между евреем и христианкой может бросать тень вся история антисемитизма, которая столь очевидно повлияла на ее риторику и мнения, высказанные в этой статье. И она не желает признать еще более очевидное: что мой Портной не больше способен вступать в сексуальные отношения, не думая о своей еврейскости и нееврейскости его, если угодно, помощницы, чем какой‐нибудь Бобер мог бы вступить в не столь напряженные отношения с Элпайном или Левенталь с Олби. Но с точки зрения Сыркиной, вообразить, будто у еврея могут быть такие сексуальные желания, какие обуревают Портного, способен лишь нацист.

Так вот, доказывая, с присущей ей решительностью, каким еврей не является и быть не может, кроме как в воображении патологического расиста-нациста, Сыркина не позволяет усомниться в том, что сама‐то она твердо знает, кем еврей является на деле или уж, безусловно, каким он должен быть. Это так же твердо знал Теодор Герцль; как и Вейцман, Жаботинский и Нахман Сыркин; как и Гитлер, Геббельс и Штрейхер, и как сейчас считают Жан-Поль Сартр, Моше Даян, Меир Кахане, Леонид Брежнев и Союз американских еврейских конгрегаций. В эпоху успешной американизации миллионов еврейских иммигрантов и беженцев, покинувших насиженные места, в эпоху истребления миллионов европейских евреев, словно человеческого мусора, и образования и сохранения на древней священной земле современного гордого и сильного духом еврейского государства можно, не боясь ошибиться, утверждать, что создание образов евреев, какие они есть и какими должны быть, отнюдь не случайно занимало кого‐то из американо-еврейских прозаиков. В задачу автора – особенно в таких книгах как «Жертва», «Помощник» и «Случай Портного» – именно входит создание таких художественных образов евреев, какими их воображают они сами и представители других наций. С учетом всех этих психологических проекций, фантазий, иллюзий, программ, мечтаний и решений, порожденных самим существованием евреев, не удивительно, что три вышеупомянутые книги, при всем различии их литературных достоинств и позиций их авторов, превращаются в кошмар зависимости и ограничений, запечатлевая, каждая по‐своему, отчаянную и клаустрофобную борьбу.

Задача еврейского писателя, какой я ее вижу, заключается вовсе не в том, чтобы выковать в кузнице своей души исконное самосознание своего народа, но в том, чтобы найти вдохновение в самосознании, которое формировалось и разрушалось сотни раз на протяжении только нашего столетия. Точно так же среди мириад прототипов нашелся единственный человек, кому история или обстоятельства даровали наименование «еврей», и он должен был вообразить, кто он такой и кем не является, что он обязан делать, а что он делать не вправе. Если, конечно, он вообще способен осознанно дорасти до такой самоидентификации и вообразить себя кем‐то, а это не всегда легко. Ибо, как показывают наиболее серьезные наши романисты – самим выбором своих тем и акцентом на проблемах, которые по‐настоящему их волнуют, – в мире есть желания, которыми даже писатели, обладающие раскрепощенным воображением, не осмеливаются наделить своего персонажа-еврея.

Писатель и облеченные властью

Интервью итальянскому критику Уолтеру Мауро для сборника интервью на тему власти с писателями разных стран «Ловушка и нагота» (La trappola e la nudità). Опубликовано в American Poetry Review, июль-август 1974

Вначале расскажите о своем отрочестве – о том, как оно связано с тем сегментом американского общества, которое вы изобразили в сборнике «Прощай, Коламбус!»; о ваших взаимоотношениях с семьей; и о том, когда и каким образом вы ощутили бремя родительской власти.

Мое отрочество далеко от классического периода взрывного и бурного развития: скорее оно было порой сдержанных порывов. После множества побед моего энергичного и темпераментного детства, которое проходило на фоне драматического участия Америки во Второй мировой войне, мне пришлось утихомириться вплоть до поступления в университет в 1950 году. Там, в респектабельной христианской атмосфере, запретов было ничуть не меньше, чем в моем еврейском детстве, но я мог игнорировать все эти ограничения или восставать против них; не будучи скованным давнишними приверженностями, я мог пробудить в себе тягу к открытиям и размышлениям, которая была почти подавлена во мне в старших классах. Лет с двенадцати, когда я перешел в среднюю школу, и до шестнадцати лет, когда я ее окончил, я был, в общем и целом, хорошим, добросовестным и воспитанным мальчиком, подчиняющимся (по своей доброй воле) общественному регламенту нашего благонравного мира среднего класса, в котором я вырос, и более или менее соблюдающим все табу, которые я унаследовал, в умеренной форме, от религиозной ортодоксии иммигрантов – моих дедушек и бабушек. Я, вероятно, был «хорошим» подростком отчасти потому, что прекрасно понимал: в нашем еврейском районе Ньюарка я и не мог быть другим, коль скоро я не хотел угонять машины или прогуливать уроки – а ни к тому ни к другому меня не тянуло. И вместо того чтобы стать строптивым смутьяном или отъявленным бунтарем – или расцвести, как мне это удалось в пору моей невинности в начальной школе, – я послушно отбывал часы в стенах заведения не слишком строгого режима и наслаждался вольностями и привилегиями, дарованными учащимся, которые не слишком докучали своим надзирателям.

Лучшее, что было в отрочестве, – крепкая мальчишеская дружба, и не только потому, что она предоставляла опору ребятам, вырывавшимся из слишком прочных семей, но и потому, что она предоставляла возможность для неподцензурных бесед. Эти словесные марафоны, которые частенько сводились к жарким дискуссиям о желанных сексуальных приключениях и к разного рода анархическим шуткам, обычно велись в припаркованных машинах: мы по двое, трое, четверо или даже пятеро забивались в тесную стальную конуру, схожую размером с тюремной камерой и так же, как она, отделенную от обычного человеческого общества.

Величайшая свобода и величайшая радость, какие я познал в те годы, возможно, проистекали из того, чем мы делились друг с другом в тех автомобилях, и из того, как мы этим делились. Мои ближайшие друзья-подростки – умненькие, прилежные еврейские мальчики вроде меня, из которых четверо потом стали уважаемыми врачами, – возможно, сегодня смотрят совсем иначе на наши дружеские посиделки, но я, со своей стороны, вижу прямую связь той смеси подражания взрослой трепотне, сплетен, брехни, споров, насмешек и баек, в которой мы черпали столько утешения, с моим нынешним ремеслом, и, как мне теперь кажется, то, чем мы забавляли друг друга на наших автомобильных посиделках, было похоже на фольклорные сюжеты, которые передаются из поколения в поколение внутри племени и отражают различные стадии развития сообщества. Кроме того, те тысячи и тысячи слов были для нас инструментом, с помощью которого мы или мстили кому‐то, или пытались сдержать свои разрушительные эмоции. Вместо того чтобы угонять чужие машины, мы сидели в автомобилях своих отцов и произносили ужасные, немыслимые речи – по крайней мере по критериям нашего района, где мы припарковывались.

В подростковом возрасте мне не приходилось нести «бремя родительской власти» в ее традиционной тиранической форме. Мой отец ссорился со мной разве что по пустякам, и уж если что и лежало на мне тяжким бременем, то это не догматичность, не своенравие отца или нечто подобное, а его безграничная гордость за меня. Когда я старался не разочаровывать его или мать, я всегда так поступал не из страха перед физическим наказанием или моральным внушением, но из опасений разбить им сердце; даже в юности, когда я уже начал подбирать предлоги, чтобы освободиться из‐под их опеки, мне никогда в голову не приходило, что в результате я могу лишиться их любви.

Что, возможно, сильно «притормозило» меня в отрочестве, так это серьезные финансовые трудности, постигшие отца примерно в то время, когда я перешел в среднюю школу. Отец вел отчаянную борьбу за финансовое благополучие, и эта борьба потребовала от него, в его сорок с лишком лет, немалой решимости и немалых сил, отчего он в моих глазах сразу превратился в героическую и достойную сострадания фигуру, в нечто среднее между капитаном Ахавом и Вилли Ломеном[53]53
  Капитан Ахав – герой эпического романа Германа Мелвилла «Моби Дик» (1851), олицетворение отваги и одержимого богоборчества. Вилли Ломен – герой пьесы А. Миллера «Смерть коммивояжера» (1949), пожилой бизнесмен-неудачник.


[Закрыть]
. Я смутно опасался, как бы он не обанкротился и не утянул нас всех на дно – а он, наоборот, проявил стойкость, хоть и не был непоколебимой стеной. Но поскольку наше положение оставалось шатким на протяжении всего моего раннего подросткового периода, возможно, мне в те годы пришлось быть «хорошим» (не более, но и не менее), просто потому, что так я мог внести свою малую лепту в поддержание мира и покоя в нашей семье. Чтобы придать родительской власти тот вес, который у нее должен быть, я до поры до времени подавлял свои мятежные и еретические поползновения. Задним числом это все, конечно, лишь догадки, но факт тот, что подростком я старался не нарушать сложившийся баланс сил, благодаря которому наша семья сохраняла стабильность и сплоченность.

Секс как инструмент власти и подчинения. Вы развиваете эту тему в «Случае Портного» и глумитесь там над порнографией, в то же время признавая маниакальный характер сексуальных переживаний и их колоссальную власть над поведением. Расскажите, что лежит в основе этой драматичной притчи – ваш реальный жизненный опыт или же приключение, разворачивающееся исключительно в вашем уме или воображении.

Разве я «глумлюсь над порнографией»? Я никогда раньше не думал об этом в таком плане, потому что, в общем и целом, порнография сама считается глумлением над теми актами, которыми мужчины и женщины, как представляется, освящают глубокую привязанность друг к другу. Я считаю порнографию скорее проекцией сугубо человеческого обостренного интереса к половым органам как таковым – и эта озабоченность выводит за скобки все прочие эмоции, помимо элементарных ощущений, возникающих при мысли о половых функциях.

Не думаю, что я «глумлюсь» над порнографией; скорее, я извлекаю присущую ей одержимость телом как эротическим прибором или игрушкой – со всеми его отверстиями, выделениями, разбуханием, фрикциями, извержениями и прочими малопонятными ухищрениями секстектуры, – а затем вкладываю эту одержимость в привычную повседневность семейной жизни, где проблемы власти и подчинения, среди прочего, можно рассматривать в широкой будничной перспективе, а не в узком ракурсе порнографии. И возможно, именно в этом смысле меня можно упрекнуть в глумлении, или осквернении того, что порнография благодаря ее исключительности и одержимости вообще‐то возвышает до уровня своего рода всеобъемлющей религии, чьи священные обряды она воспроизводит: это культ Трахизма (или, как в фильме вроде «Глубокая глотка», Отсосизма). И, как в любой религии, эти отправления культа воспринимаются с преувеличенной серьезностью, и там уже места для индивидуальной выразительности или неповторимого своеобразия, для единичной ошибки или неудачи остается не больше, чем на мессе. На самом деле комичность «Случая Портного» проистекает главным образом из неудач, преследующих ретивого молящегося, покуда он отчаянно пытается протиснуться к алтарю и сбросить с себя одежды.

Вы хотите знать, есть ли у меня непосредственный опыт «секса как инструмента власти и подчинения». А как же. У меня ведь тоже есть вожделения, половые органы, воображение, возбуждение, внутренние запреты, слабости, воля и совесть. Более того, массированная атака в конце шестидесятых на сексуальные нравы – «великая война против морального подавления» – произошла почти через двадцать лет после того, как я сам высадился на берег и начал сражаться за завоевание эротического отечества, оккупированного врагом. Иногда я думаю о своем поколении мужчин как о первой волне отважных десантников, по чьим окровавленным и истерзанным трупам бежали затем «дети-цветы», штурмовали занятые нами плацдармы и триумфально овладели похотливым Парижем, который мы только мечтали освободить, ползя на брюхе вглубь территории и стреляя наугад в темноте. «Папа, – задают вопрос юнцы, – а что ты делал на той войне?» И я смиренно отвечаю, что они бы и сами могли это узнать, хотя бы прочитав «Случай Портного».

Взаимосвязь в вашей прозе между реальным и воображаемым. Те формы власти, о которых мы упомянули (семья, религия, политика), оказали какое‐то влияние на ваш стиль, на выбранный вами способ выражения? Или же писательство постепенно становилось для вас все более действенным средством освобождения от этих форм власти?

Постольку, поскольку тему можно рассматривать в качестве аспекта «стиля», мой ответ на ваш первый вопрос: да. Семья и религия как принудительные силы всегда были постоянной темой моей прозы, в частности всех моих книг вплоть до «Случая Портного» включительно; а пугающие вожделения администрации Никсона оказались весьма в тему в «Нашей банде». Конечно, сами по себе темы оказывают «влияние» на приемы изображения, на мой «способ выражения», как и многое другое. Безусловно, кроме этой сатиры на Никсона, я никогда не писал умышленно «подрывных» книг. Полемические или оскорбительные нападки на облеченных властью были для меня темой, а не целью.

«Обращение евреев», к примеру, рассказ, который я написал в двадцать три года, обнаруживает на самой ранней стадии развития зреющий во мне интерес к гнетущей атмосфере семейных отношений и к навязываемым идеям религиозной исключительности, которые я на собственной шкуре испытал в обычной американо-еврейской жизни. Хороший мальчик Фридман полностью подчиняет своей воле плохого раввина Биндера (и многих других властителей), после чего, расправив крылья, взмывает из синагоги в безбрежное небо. Хотя сегодня этот рассказ кажется мне довольно примитивным – его лучше назвать мечтами в прозе, – он тем не менее вырос на почве тех самых переживаний, которые побудили меня годы спустя придумать Александра Портного, более зрелую инкарнацию страдающего клаустрофобией маленького Фридмана, и этот герой уже не может вырваться из связывающих его пут с такой же легкостью, как тот, кто по моей прихоти попирал власть матери и раввина в «Обращении евреев». Но вот в чем заключается ирония и проблема: в раннем рассказе мальчик находится в подчинении у людей, обладающих привилегированным положением в его мире, но он способен хотя бы временно ниспровергнуть их власть, а Портной не столько угнетен этими людьми (они едва ли оказывают реальное влияние на его жизнь), сколько стал заложником своей неизбывной злобы на них. И то, что его самый властный притеснитель – это он сам, придает книге фарсовую патетичность – а также связывает ее с моим предыдущим романом «Она была такая хорошая», где акцент сделан на яростном неприятии выросшей девочкой традиционных носителей власти, которые, с ее точки зрения, злоупотребляли своим статусом.

Вопрос же, смогу ли я сам когда‐нибудь освободиться от этих форм власти, предполагает, что я воспринимаю семью и религию как формы власти – и больше ничего. Но у меня к этому куда более сложное отношение. Я никогда не пытался в творчестве или в жизни обрубить все связующие нити с моей семьей и прошлым опытом. Вероятно, сегодня я столь же предан своим корням, как и тогда, когда я был бесправен, как маленький Фридман, и не имел иного разумного выбора. Но такое понимание пришло только после того, как я подверг эти связующие нити глубокому анализу. По правде сказать, ощущаемое мной родство с сформировавшими меня когда‐то силами – родство, устоявшее перед полетами моего воображения и испытаниями психоанализа (при всем требуемом при этом хладнокровии), как представляется, уже никуда не денется. Разумеется, я существенно переосмыслил свои пристрастия, время от времени проверяя их на прочность, и с годами у меня развилось самое сильное мое пристрастие – проверять все на прочность.

«Наша банда» – это глумление над президентом Никсоном, и отправной точкой послужило его заявление об абортах. В какой период вашей жизни вы в максимальной мере ощутили гнет политической власти как морального принуждения и как вы на это отреагировали? Не кажется ли вам, что элемент гротеска, к которому вы часто прибегаете, – единственный способ, с помощью которого можно восстать против такой власти и бороться с ней?

Думаю, я острее всего ощущал политическую власть как моральное принуждение, когда рос в Нью-Джерси в годы Второй мировой войны. С американского школьника тогда спрос был невелик – от него требовалась лишь вера в «необходимость крепить обороноспособность», и в это я как раз верил всем сердцем. Я беспокоился о взрослых кузенах, воевавших на фронте, и писал им длинные письма, перечисляя все наши новости, чтобы поддержать их боевой дух. Каждое воскресенье я сидел вместе с родителями у радиоприемника и слушал Габриэля Хиттера[54]54
  Американский радиокомментатор (1890–1972), чья коронная фраза «есть хорошие новости сегодня вечером» стала его визитной карточкой.


[Закрыть]
, надеясь, что у него есть хорошие новости. Я изучал карты боевых действий и последние сводки с фронтов в вечерней газете, а по выходным участвовал вместе со всеми в сборе макулатуры и металлолома. Война окончилась, когда мне было двенадцать, и в последующие годы начали формироваться мои политические пристрастия. Весь наш клан – родители, тети, дяди, их дети – были преданными демократами – сторонниками «нового курса». Кое-кто из наших на президентских выборах 1948 года голосовал за кандидата прогрессивной партии Генри Уоллеса – отчасти потому, что отождествляли его с Рузвельтом, а еще потому, что сами в общем‐то были выходцами из бедного среднего класса и симпатизировали левым и этому явному аутсайдеру. Я горжусь тем, что в нашем доме Ричарда Никсона считали мошенником еще лет за двадцать до того, как об этом догадалось большинство американцев. В пору расцвета Джо Маккарти я учился в колледже – и внес свою политическую лепту, участвуя в кампании Эдлая Стивенсона и сочинив белым стихом большую злую поэму о маккартизме, которая была опубликована в студенческом журнале.

Годы Вьетнамской войны были самыми «политизированными» в моей биографии. В то время я сочинял прозу, которая на первый взгляд никак не была связана с политикой. Но для меня «политизированный» не подразумевает непременно написание текстов про политику или даже участие в политических акциях. Я имею нечто сродни жизненному опыту обычных граждан в таких странах, как Чехословакия или Чили: ежедневное ощущение действий правительства как принуждения, постоянное присутствие власти в мыслях людей не просто как институциональной системы правил и контроля. В отличие от чилийцев или чехов нам не надо было опасаться за личную безопасность и мы могли как угодно выражать свои мысли, но тем не менее присутствовало ощущение, что мы живем в стране, где правительство нам неподконтрольно и преследует исключительно свои интересы. Читая утром «Нью-Йорк таймс», а вечером «Нью-Йорк пост», глядя по телевизору семи-, а потом и одиннадцатичасовые новости – все это для меня было своего рода ритуалом, – я словно жил на постоянном рационе из Достоевского. И вместо того чтобы беспокоиться о благополучии своих родных и своей страны, я относился к действиям Америки в той войне так же, как когда‐то к целям «стран Оси» во Второй мировой войне. Тогда даже название «Америка» стало произноситься так, словно это было название не места, где ты родился и вырос и которое вызывает у тебя патриотические чувства, но имя иностранного интервента, завоевавшего твою родину, с кем никто – насколько хватало сил и возможностей – не хотел сотрудничать. Внезапно «Америка» превратилась в «них», и вместе с этим ощущением непричастности к стране пришли ядовитые чувства и слова, которые зачастую отличали наше антивоенное движение.

Я не думаю – возвращаясь к вашему последнему вопросу, – что в «Нашей банде» используется «элемент гротеска». Скорее, я пытаюсь объективно отобразить в ее своеобразном стиле «элемент гротеска», присущего Ричарду Никсону. Это он был гротеском, а не моя сатира. Конечно, встречались в истории американской политики столь же коррумпированные и преступные, но даже в Джо Маккарти было что‐то более человеческое, нежели в этом деятеле. Удивительная особенность Никсона (и современной Америки) в том, что настолько явный, если не сказать маниакальный мошенник смог завоевать доверие и одобрение народа, который обычно требует от своих лидеров по крайней мере хоть какой‐то «человечности». И очень странно, что некто, столь отличный от типажей, обожаемых среднестатистическим избирателем – на любом рисунке Нормана Рокуэлла можно было бы изобразить Никсона в образе сварливого администратора супермаркета или придирчивого школьного математика, над которым любят посмеяться младшеклассники, но никак не в образе окружного судьи, или семейного врача, или папаши-рыболова, – сумел в глазах Америки, читающей «Сатердей ивнинг пост», сойти за типичного американца.

Короче говоря, в основе моей прозы не лежит «бунт» или «борьба» против внешних сил. «Наша банда» – только одно из восьми очень разных произведений прозы, которые я написал за последние пятнадцать лет, но даже и в этой книге меня больше интересовали способы выразительности, техника изображения, а не попытки что‐то изменить или «сделать заявление». С годами, каким бы бунтарским духом я ни обладал как романист, я все более беспокоюсь о соответствующих моему творческому воображению привычных способах самовыражения, нежели о властителях, ведущих борьбу за влияние в мире.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации