Текст книги "Время любить"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– Конечно, скажите... Ирма, подожди вынимать жаркое из духовки. Я тебя кликну.
– Остров,– проговорил Поль с жестом режиссера, поясняющего мизансцену.– Остров на озере, выбор уже сделан, это где-то на экваторе. Туда поселяют группу шимпанзе. А также инструкторов, обязанность коих вернуть животных к образу жизни древнего палеолита.
– Древнего палеолита,– как зачарованный повторил Рено, вернее, повторил как попугай.
– А делается это, как вы уже догадались, с целью вновь вызвать к жизни утраченные за миллионы лет навыки и рано или поздно подвести шимпанзе к тому порогу, переступив который человек вошел в историю цивилизации.
Он сделал выжидающую паузу, и я велела подать жаркое.
– И вы хотите принять участие в этой поистине фантастической авантюре?
– Еще бы, а фильм? Неужели вы думаете, что я упущу случай снять такой фильм? В принципе профессор не против того, чтобы его опыты были подтверждены документально, к тому же он видит, что меня увлекла его идея. Скажу не хвалясь, по-моему, я ему не слишком антипатичен. О, конечно, проект еще в самом зародыше, международный комитет, содействующий прогрессу науки, еще будет его изучать, потребуется время и время. Но... ха-ха-ха! рассмеялся он и откинулся на спинку стула.– Вот-то было бы здорово найти новые или более полноценные решения, чем наши философы. Уже давным-давно философы барахтаются в проблеме появления homo sapiens (Человек как разумное существо (лат.)).
– Философы? – взволнованно переспросил Рено. И дернуло же Поля заговорить на эту тему! С началом учебного года для Рено слова "философия", "философ" стали священными словами. – Барахтаются?
– В решении этой проблемы, как и во всех прочих.
Рено даже в лице изменился. Плавание на борту зловонного китобойного судна вдруг отступило на задний план, хотя минуту назад Рено как зачарованный следил за каждым шагом нашего друга. Но хуже всего было, когда Рено в качестве примера привел их учителя Паризе, который никогда ни в каких проблемах не барахтается, и я узнала две вещи одновременно: во-первых, что слава этого самого Паризе перешла границы нашего департамента и что, во-вторых, Поль Гру не ставит его ни во что.
– И вы попались на удочку этого лицедея?
Я толкнула под столом ногой своего соседа справа, надеясь его образумить; напрасный труд. По игре случая эти два человека, работающие в двух противоположных областях, встретились на каком-то симпозиуме, беседовали и не понравились друг другу. По своему опыту Поль Гру был более склонен восхищаться коллегами американской школы, изучавшими все путем практической работы и опытов, нежели пожирателями дипломов, победителями всех научных конкурсов, так что в лице профессора Паризе он бичевал университетский снобизм как таковой. По его словам выходило, что Паризе типичный всезнайка, который сам опровергает собственные взгляды, подписывая антиправительственные манифесты и исправно получая жалованье из государственной казны.
Захваченный врасплох, зажатый как в тиски этими рассуждениями, Рено сидел с горящим взором, но немотствующими устами, однако во мне вид его не вызывал желания посмеяться, а главное, я не знала, как прервать речь Поля. Я вытянула вперед руку и развела их жестом арбитра на ринге.
– Предлагаю вернуться к китам и шимпанзе.
– Ага! – буркнул Поль Гру.– Хозяйка дома не желает, чтобы ей портили ужин.
– Совершенно верно. Не сомневаюсь, что у вас в запасе есть и другие увлекательные рассказы.
Поль кинул на меня взгляд, в котором читалось и сострадание, и досада, и сожаление: Рено или, вернее, Паризе пробудили в нем дух разоблачений, в сущности никогда до конца не засыпавший. Он вяло рассказал несколько историек, столь же вяло выслушанных публикой. Вдруг Рено, выйдя из состояния немоты, брякнул ни с того ни с сего:
– А я утверждаю, что Паризе выдающийся человек.
– Рено...
– И если он лицедей, то не в большей степени, чем кто-либо другой,закончил он, глядя прямо в лицо Поля Гру, который в ответ расхохотался.
– Будь добр, Рено, не провоцируй нашего гостя.
– Вправе я иметь свое мнение или нет? И высказывать его?
– Вот ты его и высказал. Ты же видишь, твой противник тебе не противоречит. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Но Рено уперся и продолжал молчать. И когда зашел разговор о том, чтобы отвезти нашего гостя домой на машине (свою он, уезжая на китобойном судне, оставил в гараже), Рено отказался ехать с нами. Желая избежать прямой невежливости, мой сын не поднялся к себе в комнату, а заявил, что ему необходимо прогулять собаку, и вышел. Мы с Полем остались в зале вдвоем и молча стояли, глядя друг на друга. Из-за моего сына мы вынуждены были кончать сегодняшний вечер вдвоем, и я спрашивала себя, уж не усугубила ли дурное настроение Рено какая-нибудь иная мысль. Мне показалось, что садовую калитку открывали как-то особенно долго, и наконец появился Рено со своим Пирио. Мой сын сразу заметил наше молчание и то, что мы со времени его ухода не тронулись с места.
– Рено, я требую, чтобы ты поехал со мной проводить нашего друга. Мне не хочется возвращаться одной, в конце концов путь не близкий. Мало ли что может случиться ночью.
– Боишься? Вот уж не в твоем стиле. Однако ты ездила к своей матери, а это еще дальше и в совсем уж незнакомом месте... Возьми с собой Пирио.
– Очень мило. Но я предпочитаю, чтобы со мной поехал сын.
– Ладно,– проворчал он, словно уступая после долгих препирательств.Так и быть. Поеду.
Но весь путь, и туда и обратно, он не раскрыл рта. Моя смутная тревога не улеглась, и однако, сама не зная почему, я была благодарна Рено за это молчание. Возможно, я была благодарна ему за то, что он в качестве третьего лица помешал нам с Полем. Так закончился этот первый вечер после возвращения Поля, вечер, о котором я столько мечтала.
В начале недели мне представился случай вырваться в Ла Рок. Я предупредила о своем визите Поля по телефону и на сей раз без всяких околичностей. Во время его отсутствия ему наконец поставили телефон, и сразу же, с первого моего звонка мы выработали условный код. Поскольку я дома не одна, я сказала: "У телефона Агнесса, господин эксперт. Не могли бы мы с вами встретиться на стройке в два часа?" Он сразу все понял и, не пускаясь в дальнейшие разговоры, ответил: "Да". При встрече Поль первым делом предупредил меня, что, когда будет звонить мне, то, если сниму трубку не я, он не станет менять голоса и называть какие-то вымышленные имена.
– Но кто вас об этом просит? Дело проще простого. Скажите, чтобы я вам позвонила, а я позвоню не вам, а эксперту.
– О, господи, сколько хитрости!.. Просто удивительно, до чего женщины упиваются любыми ложными положениями.
– Поль, только без благородного негодования, особенно в первый день нашей встречи. Слава богу, что вы можете упрекнуть меня только в этом! У меня достаточно веские основания щадить чувства моего сына. Давайте лучше поговорим о вас. Из Женевы новостей пока нет?
Он не очень вслушивался в мои слова, а больше смотрел на меня, готовый в любую минуту дать разговору иной оборот. Но из деликатности сдержался, и мое смятение возросло, потому что я почти физически ощутила, как подавил он свое желание. Он дал мне отчет в своих делах, более подробный, чем у нас в Фон-Верте, потом спросил:
– Ну, а вы как? Что за это время у вас было нового?
Мы пили чай в зале со сводчатым потолком, но сидели в креслах честерфильд; окон, выходящих на горную цепь, еще не коснулся закат.
– Что нового? Да ничего. Все одно и то же, работа.
– Нет, есть и новое. Вы виделись со своей матерью.
Слова, случайно оброненные Рено в субботу, дали росток.
– Моя мать серьезно больна, она сейчас лечится на бальнеологическом курорте и чувствует себя очень одиноко, в письме она дала мне понять, что будет рада моему посещению, я поехала к ней и считаю, что поступила правильно.
– Я и не говорю, что неправильно, но я никак не мог предвидеть...
Он не закончил фразы, он ждал хотя бы краткого объяснения. А я, вместо того чтобы дать это объяснение, продолжить свой рассказ с того места, на каком его оборвала, вдруг как-то пала духом. Странно все-таки – так долго мечтать о человеке, которому можно излить все свои навязчивые до маньячества мысли о нашей семье, и вот, когда такой человек нашелся, не рассказать ему сразу же всего. Уехал наперсник и стал моим наваждением, вернулся наперсник, и все как рукой сняло.
– Возможно, вы сочтете меня нескромным...
– Если уж не вам, Поль, мне довериться, то кому же еще? И потом, мои семейные дела теперь вышли на публичную арену.
– Что?
Он откинулся на спинку кресла жестом более красноречивым, чем любые слова, и, не спуская с меня глаз, с силой раздавил сигарету о дно пепельницы, чтобы ничем не отвлекаться.
– На чем же я остановилась?
Я поймала убегающий кончик рассказа и перешла к тем разоблачениям, какие меня попросили сделать в суде в пользу Патрика; сообщила, что сначала отказалась наотрез, потом дала согласие и явилась по вызову следователя.
– Но это же чудовищно!
Огромные руки Поля судорожно сжали подлокотники кресла.
– Не правда ли? Но если бы вы только знали, как эта ловкая махинация на них похожа!
– Нет! Чудовищно с вашей стороны! Вы не сделаете этого, это неправда!
Он поднялся с кресла, встал во весь рост. Я сохраняла полное спокойствие. Возможно, эта вспышка с его стороны не застигла меня врасплох.
– Нет, Поль, именно так. Сделаю непременно. Меня об этом просили, и я дала согласие. Было бы по меньшей мере глупо с моей стороны отказаться участвовать в их игре и быть большим роялистом, чем сам король. На суде я буду отвечать только на вопросы и буду говорить только правду.
– Ага, из желания отомстить? Потому что ветер подул в другую сторону, и вы хотите взять реванш?
– Нет. Скажи я, что это так, я солгала бы.
– Тогда почему же, почему? Что вас толкает на этот шаг? Ведь вы же сами сказали, что вначале отказались.
– Я переменила решение, чтобы сделать приятное сыну. Он целиком на стороне своего кузена. Это не значит, что они дружат, но если мальчик теряет голову, просто опьянен машиной, то нынешнее молодое поколение смотрит на это иначе, чем мы с вами.
– Этот болван меня не интересует.
– Как? Как?
– Я не о вашем говорю, успокойтесь, а о том, что попал в тюрьму. Хотя если ваш действительно чувствует себя с ним заодно... Ради бога, прошу вас, не сидите с видом жертвы! Как? Вы хотите, чтобы я молчал, чтобы я скрыл от вас то, что думаю об этой идиотской истории?
– Я хочу, чтобы вы не кричали, Поль.
– Тысячу извинений! Но я не умею спорить шепотком. Когда я злюсь, я ору, а сейчас я злюсь потому, что меня тошнит от всех этих судейских махинаций, куда хотят вовлечь женщину. Раз вы находите все это для себя приемлемым, значит, вы еще носите на себе клеймо своего семейства. Для меня, человека иной формации, все это просто тошнотворно. Кажется, уж я ли не навидался любых мерзостей и по своей работе, и в нецивилизованных странах, но чтобы дойти до такого!.. Простите, сударыня, за выражения. Но если я говорю, я говорю на своем языке. Могу, если угодно, проглотить язык,– крикнул он так, что было слышно во дворе, и утер носовым платком лицо, потому что его даже в пот бросило от негодования.
Но я молчала. Я сидела, опустив голову под еще не затихшей грозой, и думала, что чувство этого человека ко мне достаточно сильно, раз он так разбушевался из-за дела, касающегося только меня. Но эта мысль не утешала меня, мне было горько. Я измеряла пропасть, лежавшую между нами, которая не уменьшится хотя бы потому, что он взрослый мужчина, а я взрослая женщина, и всегда будет лежать между нами. Что бы ни уготовило нам будущее, ничто не в силах стереть следов этого сегодняшнего столкновения, куда более серьезного, чем наши первые стычки; ничто не изгладит в памяти это неудачное свидание после разлуки, когда я горела как в огне.
Столь долгожданный день преподнес мне сюрприз, стал ловушкой: я пережила одну из тех минут, которую женщины, умеющие видеть, а возможно также и мужчины, узнают с первого взгляда, ту минуту, когда ловишь первое предупреждение, тишайший треск. Еще ничего не разрушено, ни слова, ни жесты, ни взгляды не предвещают разрыва, но где-то уже пролегла трещина, и вскоре мы ее обнаружим. Я принадлежала, да и сейчас принадлежу, к тому сорту людей, насчет которых обычно обманываются,– такие, мол, любят жизнь, мужественны, оптимистичны, настоящие философы, но на самом деле их ни на день не покидает внутренняя тревога. В глубине души я была из беспокойных. Раздражающее беспокойство, как, бывает, раздражает левша.
Я оглядела этот зал, где месяц, а то и меньше назад решилась моя судьба; по крайней мере, я так считала. Не прерывая своего друга, но и не слушая его,– да и к чему? что бы это изменило? – я вспоминала все меты того золотого вечера, когда бушевал мистраль, как нечто уже ушедшее в прошлое. Звериные шкуры, восточные ткани, инкрустированное черное дерево, дерево с мраморными прожилками. Нос пироги, которым я так восхищалась, когда впервые увидела его, четко вырисовывался на окрашенной охрой стене, и он, свободно подвешенный на двух кронштейнах, чуть наклоненный вперед, говорил о стольких загадках, о стольких приключениях, что я даже забылась, глядя на него. Поль заметил это и замолчал. В последующие минуты, хотя стояла полная тишина, я почувствовала, что расстояние между нами увеличивается.
– Вы даже не слушаете меня, Агнесса!
– Простите, пожалуйста. Я забылась на минуту. И к тому же я отлично знаю, что вы можете мне сказать...
– Верно, я плохо взялся за дело. Когда человек негодует, он обычно действует неловко. Но я никак не возьму в толк, что подвигло вас на этот шаг. Даже если принять в расчет, что это будет выгодно вам, вашему сыну, пусть не в прямую...
– Поль, я уже не могу отступать. Я была на допросе у следователя. Сказала ему все, что могла сказать. Теперь это уже стало официальным документом.
– Откажитесь от ваших показаний, постарайтесь как-нибудь отделаться. Ваш адвокат научит вас, что следует предпринять. Обещайте мне, что вы с ним поговорите... Ну, что я могу еще вам сказать! Если вы решились на подобный шаг, значит, вы не та женщина, какой я вас себе представлял.
– Боюсь, Поль, что вы создали себе мой несколько абстрактный образ. Вам кажется, вы знаете, но вы не знаете, какой может быть женщина, пусть даже прожившая только половину своей жизни, если она рождена в той среде, в какой родилась я, если прошла через то, через что прошла я. Все это заводит очень далеко.
Поль обогнул сзади мое кресло и встал у двух пробитых рядом окон. Стоял он ко мне спиной и, говоря то, что ему еще осталось сказать, скрывал от меня свое лицо. Не торопясь, он четко проговорил:
– Я встретил вас, Агнесса. Это было для меня огромное событие. Я даже и не надеялся на такое. Ну я и поверил... что и в главных вопросах тоже... мы будем думать одинаково.
Он попал в цель. Впервые за весь этот день я могла бы сказать как фехтовальщик: "Туширован". И я услышала свой собственный ответ:
– Я еще подумаю. Видите, вы не напрасно со мной говорили.
Почему произнесла я эти слова? От усталости? Или пожалела о том, что слишком раскрылась перед ним, или просто хотела дать себе отсрочку? И конечно, из малодушия, так как я сама чувствовала свою неискренность. Но Поль подошел ко мне с просиявшим лицом. Отсветы заката, еще неяркие в эту пору года, проникли в комнату. Я поднялась, Поль хотел меня обнять, но, так как я не ответила ему, он не стал настаивать, не желая воспользоваться своей полупобедой, которая, возможно, удивила его самого.
Я сослалась на поздний час, на обратный путь, на сына, чье присутствие, порожденное этими словами, я вдруг явственно ощутила. Сумею ли я отныне отделять его от этих мест, от этого часа? Нет, надо возвращаться.
Поль проводил меня до машины. Самым естественным тоном мы сказали друг другу до свидания. И, разворачивая машину, чтобы выехать на грейдерную дорогу, я на прощание помахала ему, стоявшему сзади, левой рукой, высунув ее из окна. Дорога делала крутой поворот, мне пришлось проехать совсем рядом с домом. Еще раз я могла взглянуть на очаровательный фасад, сложенный из белесого камня, на фоне которого резко выделялись окна верхнего зала, освещенные изнутри своим собственным солнцем. Я притормозила, я колебалась, я готова была броситься обратно. Но в эту минуту я увидела лицо Поля, уже успевшего подняться на второй этаж, словно заключенное в узкую рамку оконницы, и вдруг этот портрет улыбнулся. Поль следил за мной, ждал, что я вернусь. Я уехала.
Моим первым впечатлением от суда были стены. Я снова почувствовала себя в среде крупных буржуа. Я попала в зал заседаний, номер которого значился в моем вызове, а каменные галереи и холлы, где я ориентировалась не без труда, как раз и были частью Дворца правосудия между Тур де л'Орлож и Сент-Шапель, и вот наконец передо мной открылся зал, очевидно служивший при Третьей Республике для парадных приемов. Не случайно мне вспомнились просторные частные особняки минувшего века нелепых, на наш современный взгляд, размеров, которым ныне уготована иная судьба; их превращают либо в торговую палату, либо там размещается мэрия. Впрочем, дело Буссарделей и не могло быть представлено в ином обрамлении. Наше семейство явилось сюда прямо с Плэн-Монсо вместе со своим оружием, своими обозами и перетащило с собой все свои декорации.
Но я не успела оглядеться как следует. Едва только меня ввели в зал, едва только я подошла к барьеру, отделяющему судей от публики, как мне уже начали задавать вопросы, ко мне обратился судья, сидевший между двух заседателей. И тон его был тоже тоном крупного буржуа; правда, чуть более сдержанный, чем некогда у моих родных, чье замечание, пусть даже о погоде, звучало так же громогласно, как речь оратора, обращенная к толпе. Все эти соображения промелькнули у меня в голове беспорядочно и быстро, как бы аккомпанируя первым процедурным вопросам, на которые я отвечала машинально. Я сняла перчатки, чтобы принести присягу.
Но тут председатель суда движением вытянутой руки прервал меня, любезно извинился и начал вполголоса обсуждать что-то с заседателями, очевидно что-то выясняя, и потребовал предъявить ему какую-то статью, какую – я не разобрала. И я догадалась, что люди в мантиях, сидевшие рядом и сзади, быстро и дружно залистали свод законов. Передышка, необходимая мне, чтобы разобраться в своих мыслях, взять себя в руки. Как долго я готовилась к этой минуте! Так долго и так фальшиво. В течение этих трех недель я вела в Фон-Верте обычную жизнь с сыном, свою трудовую жизнь и даже нашу жизнь с Полем Гру, для которого внешне я оставалась все той же Агнессой; получив вызов в суд, я никому ничего не сказала, вылетела только утром в день суда; все это время я беспрерывно воображала себе сцену суда, репетировала для себя самой жесты и слова, а все шло совсем не так, как я себе рисовала,будто бы в насмешку над моими опасениями, в салонных терминах, вроде как на подмостках любительского театра с партнерами, которые и говорят не так, как профессиональные актеры. Всю жизнь действительность издевалась над тем, что создавало мое воображение.
Нужный для справок документ переходил из рук в руки, и судья снова обратился ко мне. И я вдруг поняла, что ничего нового я ему сказать не смогу. Уж не пригласили ли меня сюда просто для проформы? Каждый заданный мне вопрос уже нес в себе ответ; это были, если так можно выразиться, вопросы утвердительные, без полагающегося вопросительного знака. Судья требовал от меня подтверждения наших маленьких семейных гнусностей таким тоном, как если бы спрашивал: "Вы живете в Провансе?" Все происходило тускло, и именно это успокаивало, умаляло все. Я держала ухо востро; мне явно облегчали задачу, щадили меня. Эти люди закона, казалось, направляли все свои усилия на то, чтобы мои свидетельские показания против нашей семьи не превращались в вульгарное сведение счетов, чего я так опасалась. Даже адвокат гражданского истца, представляющий вдову и троих сирот, который будет, как сообщил мне мой адвокат, требовать возмещения ущерба – крупную сумму вдове полицейского, крупную сумму каждому из его детей – и, безусловно, раздует цифры, учитывая положение Буссарделей, даже этот человек, склоняясь с любезной улыбкой в мою сторону, и тот воздержался от вопросов. А ведь мог бы, однако, воспользоваться моим присутствием на суде как свидетельницы, извлечь из моих показаний то, что пошло бы на пользу его клиентам, чего я заранее боялась. Нет, вопросов к свидетельнице у него не было. И вдруг все кончилось, меня поблагодарили и отпустили.
Я удалилась со сцены. Принуждена была удалиться. Но не через ту дверь, какой меня ввели. Поклонившись суду, я обернулась лицом к залу и вдруг обнаружила, что публики гораздо меньше, чем я предполагала. Когда я шла к выходу, никто на меня не набросился – ни фоторепортеры, ни журналисты и ни один член нашей семьи, что было бы еще хуже. Я решила рискнуть. Сделав свое дело, я не желала прятаться. Прятаться от моего крохотного мирка в Провансе – это да; но здесь я хочу ходить с открытым забралом. В Париже я вновь ощутила себя членом семьи Буссарделей.
В глубине зала, на местах для публики, народа было мало. Я остановилась, повернулась, оперлась о притолоку двери, готовая улизнуть в любую минуту, и теперь взглянула на зал, который отсюда, из угла, показался мне более просторным. Меня сменил другой свидетель, которого я не знала, и говорил он о делах, не касающихся нашего семейства. Я разобрала название лицея. Обо мне уже забыли. Зрители, сидевшие возле меня на скамьях, казалось, забрели сюда случайно, просто чтобы убить время, и на всех лицах застыла гримаса пресыщения. Но каким это чудом слушание дела собрало такую жалкую аудиторию, почему не поднялась вокруг него шумиха? Какой нажим, какие дипломатические шаги были предприняты в отношении прессы? При первом соприкосновении Буссарделей с уголовным судом были найдены средства избежать публичной огласки. Будь Патрик на несколько месяцев моложе, дело слушалось бы в суде для несовершеннолетних при закрытых дверях, но и сейчас сумели добиться если не закрытых, то полузакрытых дверей. Из чего я сделала заключение, что наш клан и до сих пор еще сохранил свое могущество. Во всяком случае – и это знамение времени,– в новом Париже Буссардели тоже не утратили своей привилегии мобилизовать общественное мнение.
Я наблюдала за публикой. Ни матери Патрика, пусть даже забившейся в самый темный угол, ни его теток, нагрянувших в Фон-Верт для переговоров, никого из родственников. Я узнала только, да и то с трудом, а имени и вовсе не вспомнила, старого поверенного в делах, изредка появлявшегося на авеню Ван-Дейка и в конторе и сидевшего сейчас позади адвокатов. И это демонстративное отсутствие родных или союзников тоже, безусловно, задумано заранее. Не окружать обвиняемого крепостным валом респектабельности и богатства, не подчеркивать контраста между этой семьей и жертвой, не "выставляться на показ". А также прикидываться, будто они умирают от стыда, коль скоро это бесспорно выигрышная карта, козырный туз: семья первая несет всю ответственность. Сюда, в суд, были делегированы все сливки юриспруденции – я разглядела на скамье защиты душку-тенора от адвокатуры, прославившегося своими победами на судейской арене, и бывшего старшину адвокатского сословия, весьма почтенного и опытного юриста по гражданским делам, а сами Буссардели сидели взаперти дома, ожидая решения суда, как некогда на моей памяти сидели они в погребе, ожидая освобождения Парижа, которому грозило превратиться в руины.
Видимо, и самого Патрика, сидевшего на скамье подсудимых, научили, как следует себя вести. Ибо я наконец-то решилась посмотреть на него, а раньше избегала встречаться с ним глазами, боясь увидеть его улыбку сообщника, и зря боялась. Вымуштрованный надлежащим манером, очевидно быстро усвоивший урок и сломленный, надо полагать, предварительным заключением, он, сидя рядом с другими обвиняемыми, между двух часовых, уже не выглядел этаким play boy, юным пиратом, берущим на абордаж "кадиллак" и "бентли", он втянул голову в плечи, опустил веки, и вряд ли в этом смиреннике мой сын обнаружил бы хоть каплю романтизма.
Я начала яснее понимать то, в чем уже давно сомневалась в глубине души: в эффективности моего выступления. Для председателя суда и так было ясно, что между моим гнусным конфликтом с родными, о котором я рассказала или, вернее, подтвердила наличие такового, и делом Патрика, абсолютно непохожим на мое, существует непосредственная связь, выразившаяся в дурном влиянии на подсудимого. Судьи не могли не признать в моем лице оскорбленную, преследуемую, ограбленную. И если лагерь Буссарделей разыграл как по нотам этот процесс, то я явно очутилась в лагере жертв. Примерно на одной линии со вдовой полицейского. И на одной линии с Патриком, на что надеется защита. И возможно, еще и с другими, о которых здесь не упоминалось. Статисты из потерпевших уже продефилировали согласно замыслу режиссера, и, чтобы прорепетировать сцену при свете – конечно относительном,– не хватало только меня, фигурантки. Я могла бы не являться на суд, могла бы прислать свидетельство о болезни, сказать, не солгав, Полю Гру: "Я отказалась!.." Как бы не так, если бы я не явилась, я вышла бы из игры, потеряла бы свои права. Дураков нет! Достаточно мне было попариться в буссарделевской бане, и те несколько попавших на меня брызг, которые я до сих пор стираю с себя, как-то сразу меня омолодили. Зверь еще не умер. Нет, не умер. Я хорошо сделала, что приехала сюда. И все это было вовсе не таким мучительным. Вот в тот первый день, когда в Фон-Верт явились две мои кузины, тогда я почувствовала, что бремя чересчур тяжело. А с той поры, от кузин к своему адвокату, от адвоката к следователю, от следователя в суд, все как-то уменьшилось в масштабах, пошло на убыль, и снова я ощутила себя почти что легко.
Прежде чем уйти из зала суда, я бросила вокруг прощальный взгляд. Здешняя декорация меня позабавила. Как-никак я профессионал. Потолок был вогнутый, с безвкусным орнаментом, где повторялись розетки и лепнина, где сочетались лазурь и золото, Ренессанс и Вторая Империя. В центре его, в овальной рамке, аллегория в виде актрисы из "сосьетеров" Комеди Франсэз, сидевшей в не слишком удобной позе, босоногой, зато пышно задрапированной, и что означает сия аллегория, понять было трудно; запомнила же я ее лишь потому, что дама сильно походила на одну из моих бретонских теток. Лицо Республики тоже напомнило мне кого-то из нашей семьи. Голова Республики, в венке из колосьев, больше натуральной величины, была изображена в соседнем овале и исполнена, очевидно, Далу. Но за столом судей две довольно миленькие карсельские лампы под матовыми зелеными абажурами стиля Луи-Филипп, уже чуть устаревшего, а здесь устаревшего окончательно.
И из всей этой мешанины: стиль и безвкусица, яркий свет и полумрак, скандальное дело и соблюдение тайны – складывался некий порядок. Таков аппарат правосудия. Когда наконец я вышла из зала, обитая войлоком дверь с противовесом медленно, со вздохом захлопнулась за мной, глухо, как в церкви.
Почему я внутренне улыбалась чуть ли не на всем обратном пути? Виноват аэропорт Орли, порог, откуда начинаются мои перелеты из одной вселенной в другую; безличные такси, которые подзываешь не выбирая, откуда выходишь бездумно и где за двадцать минут поездки по парижским улицам я передумала в тысячу раз больше, чем на своей старенькой машине за целый день езды. Даже ожидание на аэродроме показалось мне коротким, и я невольно стала подсчитывать в уме, сколько дней, сколько недель придется ждать гонорара за мои свидетельские показания. В какую форму он выльется, кто подпишет бумагу? А пока что день прошел удачно, как говорят вечерами мои друзья антиквары, когда им удается сделать ценное приобретение или выгодно продать какую-нибудь вещь. Я сделала то, что должна была сделать: в сущности, была испита совсем крошечная чаша.
Никто в Фон-Верте не узнает о сцене в суде, не узнает даже о моем блицпутешествии в Париж: я раз и навсегда предупредила Ирму, что, если я опаздываю против обычного нашего распорядка больше чем на полчаса, пусть меня не ждут и садятся за стол. Да, никто в Фон-Верте, а уж тем паче в Ла Роке. Тем более что мы с Полем словно по молчаливому уговору ни разу не возобновляли разговора ни о деле Патрика, ни о той роли, которую мне предстоит в нем сыграть. Полное молчание, что может быть лучше. А также и проще. Так что прерывать его было мне не с руки. И мой поступок подкрепился еще одним тайным соображением, полностью оправдывавшим меня: я была Буссардель, а они нет.
Перед посадочной площадкой в вестибюле я попросила стюардессу предоставить мне переднее кресло, мне хотелось чувствовать себя во время короткого перелета в одиночестве, полнее им насладиться. Путешествие всегда приносило мне ощущение счастья, и не только классическое удовольствие от перемены места, от прибытия в неведомые города, знакомства с удивительными нравами, а просто мне нравилось само движение. Если в молодости я пускалась в путь, я тем самым удалялась от нашей семьи.
Так что мою юность сформировали путешествия. И теперь, через двадцать с лишним лет, я, путешественница, еще ощущала в себе знакомое чувство освобождения. Раньше стук колес по рельсам или подрагивание судна, плывущего по волнам, теперь – полет: все это проветривало мозги, заставляло сильнее биться мысль, открывало забытые закоулки памяти. А когда самолет отрывался от земли, когда я уже не чувствовала, как подо мной шуршат на взлетной дорожке огромные шины, когда земля вдруг куда-то проваливалась за окном и крыши домов бежали под нашим ковром-самолетом, я первое время невольно подносила к губам руку. "Вам нехорошо?" – спросила меня как-то моя спутница с самыми добрыми намерениями. "Напротив, дорогая, простите меня, но при взлете самолета меня охватывает буйное веселье". Все та же спутница объяснила мне, что таково общеизвестное действие взлета на солнечное сплетение; однако это объяснение показалось мне вульгарным и плоским. Потом, попривыкнув, я научилась сдерживать свою радость, но всякий раз ее ощущала.
После такого дня теперешний полет был мне вдвойне приятен. Даже темное пятно – наши недоразумения с Полем Гру, чей характер я уже успела хорошо изучить,– вдруг показалось мне вовсе не таким угрожающим; я с отменным аппетитом пообедала в самолете, попросила у стюардессы еще один бокал шампанского и выпила его одна за свое здоровье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.