Автор книги: Флориан Хубер
Жанр: Очерки, Малая форма
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Одиночная камера номер 389. Здесь, в «крыле свидетелей» следственной тюрьмы в Нюрнберге, за Эмилией захлопнулась железная дверь.
[(42) «Беспомощно смотрела она на зарешеченное окно в стене под потолком. У нее кружилась голова, она ощущала тяжесть и стеснение в груди, от сырого воздуха перехватывало дыхание. Она упала на застеленные серым одеялом нары и расплакалась. Чего они от нее хотели, почему ее заперли в одиночную камеру?»]
За решеткой она провела несколько месяцев. Как благодарна была она судьбе, когда в камере появился человек, тепло заговоривший с ней! Он представился Хорстом Вагнером, сказал, что занимается поручениями от заключенных, и отчасти ему удалось успокоить страхи Эмилии. На следующий день она написала своим родным в Бад-Тёльц. В письмах домой, где ее ждали мать и дочь, она писала о своем самочувствии и о ходе процесса. В остальном письма касались чисто практических вещей: оплаты ее счетов в страховой больничной кассе, необходимости второго полотенца. Она спрашивала: хватает ли картофеля у них в Бад-Тёльце? Как о чем-то второстепенном спрашивала она и о дочери.
О чем она не писала, так это о приятном господине Вагнере, хотя он стал тем человеком, который теперь заполнял ее мысли каждый час пребывания в тюрьме. Именно с ним была другая, тщательно скрываемая переписка, измеряемая сотнями страстных посланий, в которых они оба создавали некий параллельный мир. Каким-то непостижимым способом им удавалось обмениваться письмами.
[(43) «Все, что есть у меня и во мне, все мое бытие и существо, принадлежат тебе, возьми меня всю и позволь мне всегда быть в тебе. Пусть сольется наша горячая пылающая кровь, на ней воздвигнем мы для нас двоих бесконечное прекрасное счастье, и никакой силе не позволим мы его у нас отнять. Я люблю твое бушующее сердце, твой пламенный взгляд, твои исцеляющие руки, твою одухотворенную речь – всё, что есть для меня в слове «ты», – и мне нужен ты, чтобы мое сердце могло дышать. Без тебя оно просто не сможет жить».]
Так писала женщина, которая в тот же день сообщала в письме своим родным самые обыденные вещи. А на другом этаже, в другой камере, он писал ей ответные письма, в которых столь же бурно вздымались моря цветов, крови и страсти, волны света несли любящих, они сливались в одно, и жизнь наполнялась счастьем…
Всего через несколько недель Эмилия Эдельман и Хорст Вагнер окончательно потеряли голову друг от друга. Из камеры в камеру передавались высокопарные любовные клятвы, каждую встречу они превозносили до высот брака, заключенного на небесах. Строки дышали величественным стилем прозы Третьего рейха. Тюремное заключение Эмилии не только придавало ее страсти болезненное очарование чего-то запретного, но и было сродни освобождению от оков мира снаружи.
[(44) «Это самое ценное познание, что я обрела здесь. Ты стал средоточием и смыслом моей жизни. Что принесет нам время, мне неизвестно».]
Более полугода провела она между этой любовью в тюремных застенках, тоской по семье в Бад-Тёльце и допросами в здании Нюрнбергского суда. Но процесс по делу «Лебенсборна» неумолимо возвращал к действительности, с которой она утратила всякую связь в мечтах о совместной жизни с Хорстом Вагнером. В тюремных коридорах она встречала своих прежних эсэсовских коллег по «Лебенсборну»: юрисконсульта Гюнтера Теша, свою начальницу Инге Фирметц и управляющего Макса Зольмана. Отвечая на вопросы американских следователей, Эмилия говорила не о задачах этой организации в отношении «нордической расы», а о социальной опеке над многострадальными матерями внебрачных детей. Такому изложению фактов и последовал Военный трибунал США в своем решении, «Лебенсборн» был признан национал-социалистическим благотворительным учреждением. Все ответственные чиновники СС, задействованные в «нордизации немецкого народа», были освобождены от обвинений в преступлениях против человечности.
В декабре 1947 года Эмилия Эдельман была освобождена из Нюрнбергской следственной тюрьмы и вернулась домой в Бад-Тёльц. В купе поезда стоял адский холод. На вокзале ее до позднего вечера терпеливо ждала сестра. Вместе они по сугробам потащили чемодан домой на Зальцштрассе. В квартире ей на шею бросилась дочь. Малышка в ночной рубашке разглядывала седые пряди матери, пока та жадно поедала полную тарелку жареного картофеля.
[(45) «Мои близкие воистину вздохнули с облегчением, когда я снова оказалась с ними, а все знакомые поздравляли меня с вновь обретенной свободой. Но что делаю я? Я стою, смотрю на них и не могу сдержать светлых слез, текущих по лицу».]
Все были уверены, что она плачет от радости, но это были слезы тоски. Больше всего ей хотелось снова собрать чемодан и сесть в поезд, идущий в Нюрнберг: она рвалась назад, в свою любовную тюрьму, к Хорсту Вагнеру.
В конце концов она призналась матери и сестре в чувствах к «высокопоставленному чиновнику» и «тайному советнику в отставке», который жил в свидетельском крыле Нюрнбергской тюрьмы, но не как заключенный, а скорее как принимающий посетителей. Должно быть, этот важный господин сумел затронуть неведомые струны в душе Эмилии. К изумлению родственников примешалось неприятное подозрение. Что это еще за чужак, которого она превозносит? Что они оба задумали?
Напряжение в семье день ото дня нарастало. Сестра нашептывала Эмилии последние сплетни. Зять уже не скрывал своего недовольства, а мать то и дело грубила по поводу и без. Даже четырехлетняя Гизела поняла, что происходит неладное, что все чего-то опасаются. Бабушка однажды в сердцах уронила, что Эмилия скорее всего вместе со своим ухажером сбежит за границу и тогда малышке будет одна дорога – в Байравис, сиротский приют неподалеку от Бад-Тёльца. Байравис было самым страшным словом для всех местных детей.
Мамины дети
Ностальгия послевоенного общества по нормальной жизни включала в себя идеал «средней семьи»: отец семейства зарабатывает, супруга печется о доме и благе детей. В конце сороковых и начале пятидесятых, разумеется, лишь немногие семьи соответствовали этому образцу. В реальной жизни в них часто царила неразбериха, какую обычно приписывают южным семейным кланам или цыганским таборам. Под влиянием обстоятельств зарождались отношения, которые через пару месяцев или лет перестраивались заново. Их сущностью была импровизация. Часто под одной крышей собирались матери с детьми, сестры и тетки, настоящие и фальшивые дяди, приемные дети, бабушки и дедушки, жертвы бомбежек, овдовевшие и осиротевшие, изгнанники и беженцы. Общей целью было выживание. Это были сообщества с численным преобладанием женщин, которые указывали друг другу, что и как делать, не пытаясь даже в этих вынужденных ситуациях находить друг с другом общий язык.
В подобных стихийных семейных ковчегах в отсутствие мужчин женщинам, чтобы выжить, приходилось распределять работу между всеми, и изменилось их отношение к детям. Женщины передали им те обязанности, которые в нормальной семье исполняют взрослые. Подростки целыми днями присматривали за своими младшими братьями и сестрами. На черном рынке, где покупали или попросту воровали продукты, некоторые дети справлялись лучше взрослых. Многие женщины, работавшие на пределе своих физических и моральных сил, видели со смешанным чувством облегчения и стыда, от скольких забот могут избавить их дети: они вдруг повзрослели и встали плечом к плечу с матерями. Из сыновей и дочерей получились собеседники, наперсники, советчики и товарищи. А сами женщины старались одновременно быть им и матерью, и отцом: разрешать и запрещать, прощать и наказывать. Воспитывать с любовью и твердостью.
В феврале 1948 года Эрла Лудин отвезла свою старшую дочь Эрику в университетскую клинику в Тюбингене. Она подметила у дочери некоторые тревожные симптомы. Девочка жаловалась то на боль в животе, то на головную боль, плохо спала и быстро теряла силы. Кроме того, Эрика сильно раздалась в бедрах – как раз в том возрасте, когда дети чаще, наоборот, худеют. Тюбингенские врачи были весьма встревожены и поместили девочку в клинику для длительного обследования. С началом проявлений болезни возникла и особенная близость матери с дочерью, став точкой опоры, которую обе утратили со смертью супруга и отца, Ханса Лудина.
Эта семейная история началась в Штутгарте тридцатых годов, когда Лудин делал партийную карьеру, а Эрла одного за другим рожала детей. Затем последовало назначение мужа на дипломатическую должность в Пресбурге, жизнь в роскошной вилле со штатом прислуги, благополучная настолько, что они смогли позволить себе еще и загородный дом в горах. Конец войны означал для нее разлуку с мужем и возвращение с детьми в усадьбу Шлёсслехоф в Швабии. Отныне для семьи началось время повседневной борьбы за жизнь, омрачаемой еще и тревогой за отца. Мать и дочь вместе переживали все новости и сообщения о нем. Письма, которые отец писал ей из словацкой тюрьмы, Эрика отдавала матери, а та бережно хранила. Учеба Эрики в школе-интернате Салем чередовалась с выходными в их крестьянской усадьбе, но размеренное течение жизни было нарушено в декабре 1947 года известием о казни Ханса Лудина в Братиславе. Эта общая утрата накрепко связала мать и дочь особыми узами.
Обследование Эрики врачами Тюбингена не дало никакого определенного результата. В начале мая 1948 года четырнадцатилетняя Эрика была выписана из клиники. Доктора не смогли определить причину ожирения и поэтому сошлись на диагнозе: гормональное нарушение. Отныне Эрла Лудин объясняла этим все странности, которые стали проявляться у дочери с течением времени. Пятеро братьев и сестер боялись каверз и издевательств Эрики во время ее приездов в Шлёсслехоф. Одной из сестер она отстригла косу, другую напугала до полусмерти и словно заранее распределила всем роли в спектакле, режиссером которого стала сама. Эрла Лудин всегда держалась изо всех сил, управляя имением и одна, без мужа, заботясь о шестерых детях. Но перед необузданным нравом дочери, столь непохожим на ее собственную холодновато-сдержанную манеру, она оказалась беспомощной. В письме свекрови Эрла Лудин писала:
[(46) «Состояние Эрики меня не радует. Пребывание в Тюбингене ей только навредило, и теперь это совершенно очевидно. Она еще прибавила в весе, стала страшно нервной, не способна ни на чем сосредоточиться и чувствует себя очень несчастной. Это такое горе, что никто не может ей помочь».]
Но для Эрлы Лудин Эрика была не только трудным ребенком. В переписке с матерью Эрика постепенно становится ее советчиком, критикующим или побуждающим к действию; иногда как дочь, а иногда словно от лица отца. В их личном общении доверительные откровения тут же сменялись упреками. Эти истерики дочери порой выводили мать из себя. Когда Эрике исполнилось двадцать лет, Эрла писала:
[(47) «Несмотря на свою физическую зрелость, она еще ребенок, и я осознаю это все сильнее».]
Со смертью отца этот ребенок внезапно повзрослел, но не смог навсегда закрыть дверь в детство. Что значил для них обеих этот мужчина, его жизнь и смерть, – об этом они никогда друг с другом не говорили.
На рассвете 31 августа 1947 года чья-то рука просунула под дверь камеры 389 раскрашенный кусок картона. На нем акварелью было изображено сердечко. Рядом лежало письмо.
[(48) «Мы оба, твой Воробышек и твой Хорст, пришли в твою комнату и стоим теперь у твоей постели. Я держу в своей руке ее ладошку. Для тебя наши цветы и сияние наших глаз».]
День рождения своей дочери Гизелы по прозвищу Воробышек Эмилия Эдельман праздновала в камере следственной тюрьмы в Нюрнберге. В это время сама виновница торжества вместе с бабушкой была в Бад-Тёльце и ожидала возвращения мамы. Но в камере Эмилия в этот день была не одна, а вместе с Хорстом Вагнером, своим возлюбленным, с которым у нее уже несколько месяцев была тайная любовная связь, пока она находилась в тюрьме как свидетель обвинения по делу «Лебенсборна». Вскоре она призналась Хорсту, что у нее есть внебрачный ребенок от офицера СС, пропавшего без вести на Восточном фронте. Хорст Вагнер воспользовался днем рождения дочери как поводом пообещать Эмилии будущее втроем. Счастье казалось таким близким. Выйдя на свободу, Эмилия смогла бы наконец вырваться из паутины лжи последних лет, которая так крепко держала ее.
Забеременев от Эрнста Кемпера, она все время только и делала, что бежала от правды. Сначала она выдала свою родную дочь за приемную. Гизеле было уже четыре, когда она узнала, что Эмилия ее настоящая мать. Девочке до сих пор было трудно произнести слово «мама». Своему возлюбленному Хорсту Вагнеру Эмилия призналась во всем всего несколько дней назад. К этому моменту они уже пять месяцев были парой.
[(49) «О! – ты – однако – все равно – меня любишь, и после этого. Ведома ли тебе глубочайшая тайна моего сердца? Боюсь, что своим признанием я потушила в тебе пламя. Разве не должна я теперь понять и почувствовать, что для тебя отныне закрыт путь ко мне, что само существование моего ребенка воздвигло преграду, которую ты не сможешь преодолеть?»]
Если судить по тексту поздравительной записки, то у Хорста Вагнера по поводу малышки было куда меньше переживаний, чем у ее матери. Он без всяких оговорок принял их обеих и открыл тем самым путь к их общему будущему, к будущему без тайн. Вернувшись в Бад-Тёльц, Эмилия заговорила о свадьбе и совместной жизни со своим «тайным советником». Впервые после окончания войны Эмилия была полна надежд.
Однако ее мать с все возрастающей тревогой наблюдала, как Эмилия то и дело отлучалась на пару дней, чтобы повстречаться с возлюбленным. Уж слишком много какой-то таинственности, слишком много вранья, и во все это Эмилия втянула за последние годы и Гизелу. Возможно, этот чужак ничего и не имеет против малышки, но мать не была уверена в самой Эмилии. Мать считала, что ее дочь способна предпочесть свое счастье счастью девочки и просто сбежать со своим кавалером. Тогда для Гизелы останется только одна дорога – в сиротский приют.
Был поздний вечер, когда Эмилия Эдельман впервые привела своего жениха домой, его отпустили на короткий срок из Нюрнбергской тюрьмы. Когда он пришел, Гизела уже спала. Хорст Вагнер был высоким импозантным мужчиной. Эмилия Эдельман знала, что в Третьем рейхе он был на дипломатической службе. Знала она и о том, что у него тоже есть дети и бывшая жена, с которой он разведен. Но поздней ночью эти вопросы не обсуждались. Когда Вагнер на следующее утро подошел к Гизеле, девочка просто оцепенела от страха, все закончилось криком, слезами и шлепками. Эмилии было ужасно стыдно; она не могла объяснить, что же произошло с дочерью.
Отношения Эмилии с Хорстом Вагнером продолжались до 1954 года; из этих отношений не вышло ничего, кроме банальной любовной связи. Через несколько дней после визита в Бад-Тёльц Вагнер вернулся в Нюрнбергскую тюрьму, где его ожидало обвинение в военных преступлениях. С помощью Эмилии ему удалось перебраться в Италию по одной из так называемых «крысиных троп» – тайным путям, по которым бежали от правосудия некоторые руководители нацистского режима. Эмилия часто приезжала к нему, но всегда одна. Много лет она хранила у себя черную кожаную папку с важными секретными документами, которые Вагнер доверил ей. В 1954 году Хорст Вагнер наконец уехал в Испанию. Вскоре после этого Эмилия Эдельман обнаружила в своем почтовом ящике пакет с сотнями исписанных от руки страниц. Это были ее любовные письма к нему – он просто вернул их Эмилии. Так он сам закончил их отношения. Эмилия Эдельман больше не вышла замуж.
В течение всей жизни она практически ничего не рассказывала дочери о своей семилетней связи с Хорстом Вагнером. Она решила, что главная любовь ее жизни должна принадлежать только ей. Лишь незадолго до своей смерти Эмилия приоткрыла дочери душу. Гизела спросила мать о самом большом разочаровании в ее жизни.
[(50) «Самую страшную боль мне причинил тот, кто был у меня после твоего отца. Я поверила в этого человека, я доверилась ему, а он бросил меня, как бросают горячую картофелину; и воспоминание об этом до сих пор больно меня ранит».]
Через несколько месяцев после написания последнего письма своему пропавшему без вести мужу Берта Бёзе снова села за письменный стол. Ей необходимо было писать, чтобы заполнить пустоту, оставшуюся после Густава. Нужно было снова окинуть взглядом всю историю, понять, как все это привело к тому, что творилось теперь. Обратиться к родителям или брату она не могла, те просто не желали слушать бредовые истории своей маленькой Берты. Был только один человек, которому она могла рассказать все: сыну Детлеву, хотя ему был тогда всего год. Но именно ему она хотела поведать о том, как все начиналось и что же произошло. Так мальчик позже сможет лучше понять свою мать. Одним словом, она снова принялась писать – на этот раз дорогому сыну вместо дорогого Густи.
[(51) «В этой войне главным было только одно: надо было повиноваться на том месте, какое человек занимал в Рейхе. Так должны были поступать солдаты, все солдаты! Ничего другого не оставалось, если ты не хотел попасть в руки полиции или в тюрьму. Каждый должен был делать то, что приказывало государство. Это касалось и меня».]
Этими словами она начала рассказ о своей войне, которая в 1943 году сделала ее секретарем в штабе воинской части вермахта. Она писала сыну о любви всей своей жизни, о любви, которую она встретила в Западной Украине.
Летом 1943 года ее призвали в вермахт, и она в сильном волнении покинула Пассау. Но ее отправили не в Минск, Житомир или Смоленск – города, названия которых постоянно звучали в кадрах военной хроники, – а в маленький западноукраинский городок, через который протекала узкая речка с черной, казавшейся заколдованной водой. Этот городок, о котором никто не знал, назывался Дубно, и именно здесь Берта Прицль нашла свое счастье. Через несколько дней после прибытия она познакомилась с ефрейтором Густавом Бёзе из Кенигсберга. Они верили, что их обоих в Дубно привело счастливое стечение обстоятельств. Своему сыну Детлеву Берта писала:
[(52) «Любовь к твоему отцу, мой мальчик, превратила мою жизнь в Дубно в сказку. Как часто охватывал меня страх, что однажды я проснусь одна, такая же одинокая, какой я всегда была до этого. Но жестокое пробуждение не наступало, сон оказывался истинной, осязаемой действительностью».]
На рассвете, когда казалось, что солнце встает прямо из воды, они ходили купаться на речку. Эти утренние часы принадлежали только им двоим, и она снова явственно видела их, сидя за письменным столом в Пассау: тропинка к реке вилась мимо камыша и кувшинок. Они с Густавом рисовали себе будущее как сказку, без злых людей и пожаров.
[(53) «Детлев, если бы я умела лучше писать, умела, как настоящий писатель подбирать слова, то я бы сочинила роман о Дубно».]
Дубно был ее раем.
Но Дубно был адом. Таким вспоминал его Герман Гребе, который в то же время, что и Берта Бёзе, в первой половине 1946 года, рассказывал под протокол свою историю о Дубно. Осенью 1946 года она послужила свидетельскими показаниями на Нюрнбергском процессе по делу главных нацистских военных преступников. В 1942 году Гребе, инженер золингенской строительной компании, руководитель филиала компании в Дубно, приехал по договору с вермахтом на Украину. 5 октября 1942 года он стал свидетелем того, как эсэсовцы из айнзацгруппы[34]34
Айнзацгруппы полиции безопасности и СД (нем. Einsatzgruppen der Sicherheitspolizei und des SD, рус. «целевые группы», «группы развертывания») были созданы в нацистской Германии в основном для единственной цели – решение расового вопроса всеми доступными методами – и проводили массовые убийства гражданских лиц на оккупированных территориях. Играли ведущую роль в так называемом «окончательном решении еврейского вопроса». Расследованию деятельности айнзацгрупп был посвящен отдельный судебный процесс в рамках двенадцати нюрнбергских процессов.
[Закрыть] уничтожили еврейское население города после ликвидации гетто. В своих показаниях, данных под присягой Нюрнбергскому трибуналу, Грабе описал массовый расстрел около трех тысяч человек, который он видел на аэродроме Дубно, после того как прошел слух о предстоящей «еврейской акции». Голые мужчины, женщины и дети под надзором курившего эсэсовца группами спускались по вырытым в глине ступеням в расстрельную яму.
[(54) «Они ложились возле убитых или раненых людей, некоторые гладили еще живых по головам и тихо им что-то говорили. Потом раздались выстрелы. Я заглянул в яму и увидел, как дергались тела, как падали головы на лежавшие рядом трупы. Из простреленных затылков текла кровь. Я был потрясен настолько, что не мог больше на это смотреть».]
Гребе был не единственным свидетелем. На месте расстрела он видел почтовых служащих, солдат и сотрудников своей строительной компании. Гребе удалось спасти от смерти многих евреев благодаря своим возможностям руководителя строительных работ, и он навсегда сохранил в памяти эту сцену, чтобы потом выступить свидетелем. В зале суда в Нюрнберге воцарилась глубокая тишина после того, как обвинитель дочитал до конца эти показания в тот июльский день 1946 года. Они прозвучали затем и на нюрнбергском «процессе айнзацгрупп», где многие обвиняемые были приговорены к смерти.
Берта Прицль прибыла в Дубно через пару месяцев после описанных событий. Она видела множество разрушенных и обстрелянных домов. В своих заметках она описала запретные зоны, куда ей нельзя было ходить; население города представляло собой жалкое зрелище. Но о массовом убийстве в пригороде она не упоминала, как и о жестоких условиях жизни в гетто. Возможно, она и в самом деле ничего об этом не знала. А ее возлюбленный ефрейтор Густав Бёзе находился в Дубно уже давно, благодаря знанию русского языка он служил переводчиком и вполне мог обо всем этом знать. С самого начала восточной кампании вермахт был задействован в войне на уничтожение. Генералы и солдаты во многих случаях принимали участие также в подготовке и исполнении преступлений в отношении гражданского населения. Слухи об этом ходили повсеместно. Но для большинства солдат вермахта массовые убийства, происходившие в тылу, мало что значили. Впрямую их это не касалось. После войны ветераны избегали разговоров на эту тему между собой, чтобы не разрушить собственного представления о себе и своем солдатском долге.
Берта Бёзе писала свои воспоминания о самом чудесном лете в своей жизни в то время, когда благодаря нюрнбергскому процессу общественность узнала о массовой казни в Дубно. Но ничто не указывает на то, что она обратила внимание на эти разоблачения и как-то связала со своим пребыванием и службой в Дубно. Всю свою оставшуюся жизнь она размышляла о войне, но только не о том, что произошло тогда на дубненском аэродроме. Ее записи, обращенные к сыну, были пронизаны лишь печалью по своей великой любви. Чудовищное преступление в Дубно, смерть, вина или раскаяние не играли для нее никакой роли и не нашли отражения в ее письмах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?