Текст книги "Генеалогия морали. Казус Вагнер"
Автор книги: Фридрих Ницше
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Он не освобождается от необходимости вести борьбу с хищными зверями, войну более с помощью хитрости («духа»), чем силы, – это разумеется само собою, поэтому ему иногда понадобится почти выработать новый тип хищного зверя (или, по крайней мере, приобрести такую репутацию) – новое чудовище, в котором, по-видимому, соединены в одно привлекательное и внушающее страх целое, – белый медведь, гибкий холодный выжидающий тигр и, в немалой степени, лисица. И в случае нужды он выступает в среде другого рода хищных зверей, с солидностью медведя, почтенный, умный, холодный, с превосходством обманщика, в роли глашатая и рупора таинственных сил, готовый посеять на этой почве страдание, раздор, смятение в душах, с тем чтобы с уверенностью, которую ему дает его искусство, стать господином над страждущими. Несет с собою елей и бальзам, это несомненно; но сначала он должен ранить, чтобы затем стать врачом. Утишая боль, причиняемую раной, он в то же время отравляет последнюю – это он лучше всего умеет, этот кудесник и укротитель диких зверей, около которого все здоровое неизбежно становится больным, а все больное неизбежно ручным.
Он недурно защищает свое больное стадо, этот странный пастырь, – защищает и от него же самого, от тлеющей в самом стаде испорченности, коварства, злостности и всего вообще, что свойственно всем больным и немощным. Он борется умно, твердо и незаметно с анархией и с постоянно начинающимся саморазложением внутри стада, в котором постоянно накопляется и накопляется ressentiment – это самое опаснейшее из всех взрывчатых веществ. Разрядить это взрывчатое вещество так, чтобы оно не взорвало и стада, и пастуха, – в этом его настоящее искусство и его высшая полезность; если бы нужно было охватить ценность жреческого существования кратчайшею формулою, то пришлось бы прямо сказать: священник изменяет направление жажды мести (ressentiment). Дело в том, что каждый страдающий инстинктивно ищет причины своих страданий; точнее, он ищет виновника, точнее – ответственного за страдания виноватого – словом, чего-нибудь живого, на чем можно было бы действием, хотя бы in effigie[52]52
В изображении (фр.).
[Закрыть], разрядить под каким-нибудь предлогом свои аффекты; потому что разряжение аффекта представляет величайшую попытку со стороны страдающего достичь облегчения, заглушения боли, это его помимо воли желанный наркотик против всякого рода муки. В этом единственно лежит, по моему предположению, физиологическая причинность ressentiment, мести и родственных им чувств. Это, стало быть, стремление к заглушению боли посредством аффекта. Обыкновенно же причину эту ищут чрезвычайно ошибочно, по моему мнению, в защитном противоударе, в простом защитном приспособлении реакции, в «рефлективном движении» при внезапно испытываемом повреждении или опасности вроде движения, совершаемого обезглавленной лягушкой, когда она старается удалить разъедающую ее кожу кислоту. Но разница тут фундаментальная: в одном случае это стремление помешать дальнейшему повреждению, в другом же – это желание заглушить мучительную, скрытую, становящуюся невыносимой боль еще более сильною эмоцией какого-нибудь рода, лишь бы хоть на мгновение избавиться от сознания боли; для этого нужен аффект, возможно, более дикий аффект, а для его достижения – первый попавшийся повод. «Кто-нибудь да должен же быть виноват в том, что я чувствую себя так плохо» – такого рода умозаключение свойственно всем болезненным людям, и притом в тем большей мере, чем более скрыта остается для них истинная, физиологическая причина их плохого самочувствия (она может, например, заключаться в каком-нибудь заболевании симпатического нерва, или в чрезмерном выделении желчи, или в бедности крови серно– или фосфорнокислым калием, или в спазмах в животе, вызывающих застои в кровообращении, или в перерождении яичников и т. д.).
Люди страдающие обладают ужасною готовностью изобретать предлоги для мучительных аффектов; они наслаждаются уже своею подозрительностью, копанием в своих скверных качествах и в кажущихся обидах, они в состоянии перерыть все внутренности своего прошлого и настоящего в поисках темных, неразрешенных историй, где для них открывается полный простор захлебываться мучительными подозрениями и опьяняться ядом собственной злости, – они бередят самые застарелые раны, они истекают кровью из давно залеченных рубцов, они видят злодея в друге, в жене, в детях и во всех, кто больше всего близок им.
«Я страдаю: должен быть кто-нибудь виноват в моем страдании» – так думает каждая болезненная овца. Но ее пастух, священник-аскет, говорит ей: «Совершенно верно, овца моя! Кто-нибудь да должен быть в этом виноват, но ты сама этот кто-нибудь, виновата в этом исключительно ты сама, единственно ты сама виновата в том, что ты есть!» Это довольно смело, довольно ложно, но этим достигнуто, по крайней мере, хоть одно: этим, как сказано, изменено направление чувства ressentiment.
16
Теперь уже можно догадаться, чего, по моему представлению, пытался достичь тут посредством жреца-аскета врачующий инстинкт жизни и для чего понадобилась ему временная тирания таких парадоксальных и паралогических[53]53
П а р а л о г и з м– ложное по форме умозаключение независимо от истинного его содержания.
[Закрыть] понятий, как «вина», «грех», «греховность», «гибель», «осуждение». Это нужно было для того, чтобы сделать больных до известной степени безвредными, обречь на самоуничтожение неизлечимых; а легко заболевшим дать обратное направление их ressentiment («Единое есть на потребу…»), направление на них самих, и таким образом использовать дурные инстинкты всех немощных в целях самодисциплинирования, самонаблюдения, преодоления самих себя. Само собою разумеется, что при лечении такого рода, при простом лечении аффектами, не может быть и речи о действительном излечении больных в физиологическом смысле; нельзя даже утверждать, что у инстинкта жизни и вообще была какая-нибудь перспектива или намерение привести дело к исцелению. Своего рода скучивание и организация больных, с одной стороны (слово «церковь» для этого употребительнейшее название), своего рода предварительное обеспечение здоровее удавшихся, полнее отлившихся – с другой, и, стало быть, создание пропасти между здоровым и больным – это было все на долгие времена – все! И это было много! Это было очень много!..
[В этом трактате я, как можно видеть, исхожу из следующего предположения, которого мне не нужно обосновывать для таких читателей, какие мне нужны: «греховность» в человеке не является фактическим состоянием, а только истолкованием фактического состояния, а именно некоторого физиологического расстройства, причем последнее рассматривается в религиозно-нравственной перспективе, не представляющей уже для нас ничего обязательного; тем, что кто-нибудь чувствует себя «виновным», «грешным», еще совсем не доказано, что его чувство действительно основательно; все равно как нельзя утверждать, что кто-нибудь здоров, только потому, что он чувствует себя здоровым. Стоит только вспомнить знаменитые процессы о ведьмах; тогда и самые проницательные и гуманные судьи не сомневались, что здесь имеется вина: «ведьмы» сами не сомневались в этом – и, однако же, вины не было.
Выражая мою предпосылку в более широкой форме, я скажу: сама «душевная боль» для меня вообще не является фактическим состоянием, а только истолкованием (причинным истолкованием) еще не поддающихся точной формулировке фактических состояний: стало быть, это нечто, что еще висит в воздухе и научно необязательно, собственно говоря, лишь жирное слово вместо даже и совсем сухого вопросительного знака. Если кто-нибудь не может справиться с «душевною болью», то это, грубо говоря, зависит не от его «души», а, вероятно, от его брюха (грубо говоря, как я уже сказал: чем еще вовсе не высказано желание быть и услышанным грубо, и грубо быть понятым)…
Сильный и хорошо удавшийся человек переваривает свои переживания (свои деяния, считая в том числе и плохие), как переваривает свои обеды, даже если придется проглотить и жесткие куски. Если он «не может справиться» с каким-нибудь переживанием, то это такое же физиологическое несварение, как и в случае с желудком, – часто и в самом деле является одним из его последствий. Между нами будь сказано, с таким пониманием вещей все же можно быть самым серьезным противником всякого материализма…]
17
Но врач ли он, собственно говоря, этот священник-аскет? Мы уже поняли, до какой степени едва-едва позволительно называть его врачом, как ни охотно чувствует он себя «спасителем»[54]54
По-немецки «Heiland» (спаситель) одного корня с «heilen» – исцелять.
[Закрыть], заставляет себя почитать как «спасителя». Он борется только с самим страданием, с дурным самочувствием страждущего, а не с причиною его, не с самой болезнью – в этом принципиальнейшее наше возражение против жреческого врачевания. Но стоит только стать в перспективу, которую знает и которую занимает единственно лишь священник, то нелегко справиться с изумлением перед тем, что он в этой перспективе видел, искал и нашел. Смягчение страдания, «утешение» всякого рода – в этом его гений; как изобретательно понял он свою задачу утешителя; как без колебаний смело выбрал он средства для нее! Христианство в особенности можно было бы назвать великою сокровищницею умнейших утешительных средств – так много накоплено в нем ободряющего, смягчающего, наркотизирующего, так много обнаружило оно для этой цели отваги в самом опаснейшем, в дерзновеннейшем, и в особенности так тонко, так утонченно, по-южному утонченно, угадано им, какими стимулирующими эффектами может быть хоть на время побеждена глубокая угнетенность, свинцовая усталость, черная печальность физиологически стесненного. Потому что, вообще говоря, во всех великих религиях дело шло главным образом о том, чтобы побороть известную, ставшую эпидемической, усталость и тяготу. Можно наперед признать вероятным, что от времени до времени в известных местах земли широкими массами должно почти неизбежно овладевать физиологическое чувство задержанной функциональной деятельности, которое, однако же, по причине недостатка физиологических знаний вступает в сознание не как таковое, так что и «причина» его, и лечение его ищется и испытывается только в области психологии и морали (такова именно моя самая общая формула для того, что обычно называется «религией»).
Такое чувство может быть самого различного происхождения: оно может быть, например, следствием скрещения слишком чуждых рас (или сословий – сословия всегда выражают различия происхождения и расы: европейская «мировая скорбь», «пессимизм» девятнадцатого века, в сущности, является последствием бессмысленно-внезапного смешения сословий); или оно обусловливается неудачною эмиграцией, когда какая-нибудь раса попадает в климат, для которого у нее не хватает силы приспособления (случай индусов в Индии); или же действие старости и усталости расы (парижский пессимизм, начиная с 1850 г.); или неправильной диеты (алкоголизм Средних веков; безумие вегетарианцев, имеющих, правда, за собой авторитет шекспировского Кристофа); или порчи крови, малярии, сифилиса и т. п. (угнетенность в Германии после Тридцатилетней войны, заразившей половину Германии дурными болезнями и тем подготовившей почву для немецкого холопства и мелочности). В таких случаях каждый раз делается попытка повести в самом широком стиле борьбу против господствующего чувства недовольства. Познакомимся вкратце с главнейшими методами и формами этой борьбы. (Я пропускаю здесь, как и подобает, обыкновенно одновременно ведущуюся собственно философскую борьбу против этого чувства. Борьба эта довольно любопытна, но слишком нелепа, слишком безразлична для практики, соткана слишком похоже на паутину и слишком отдает темным углом, когда, например, доказывается, что страдание не больше как заблуждение, причем наивно предполагается, что страдание должно исчезнуть, раз в нем будет признана ошибка, – а оно, глядите-ка, оно и не думает исчезнуть…)
Против вышеупомянутого чувства угнетенности борются, во-первых, такими средствами, которые вообще понижают до самого низкого пункта чувство жизни. Елико возможно, никакой воли, никаких желаний; избегать всего, что производит эффект, что делает «кровь» (не есть соли – гигиена факира); не любить, не ненавидеть, не мстить, не обогащаться, не работать, просить милостыню; елико возможно, без жены или как можно меньше женщин; в духовном отношении паскалевский принцип: «il faut – s’abêtir»[55]55
«Стать неразумными» (фр.).
[Закрыть]. В результате, выражаясь в терминах морально-психологических, «отречение от своей личности», «святость»; в терминах же физиологии «гипнотизация» – попытка достигнуть для человека приблизительно того же, что представляет собою зимняя спячка для некоторых пород животных или летний сон для многих растений жарких климатов, достигнуть такого минимума потребления и обмена веществ, при котором еще только-только теплится жизнь, собственно говоря, не отражаясь в сознании. Для этой цели употреблены были поразительные количества человеческой энергии – неужели напрасно?..
Нельзя сомневаться, что такие спортсмены святости, которыми богаты все эпохи и почти все народы, нашли действительное избавление от того, против чего они боролись такою суровою тренировкой.
В бесчисленном множестве случаев они действительно избавлялись от той глубокой физиологической подавленности с помощью своей системы гипнотизирующих средств. Поэтому их методика и принадлежит к числу наиболее общих этнологических фактов. Равным образом нельзя причислять и к симптомам умопомешательства само по себе такое стремление к умерщвлению, вымариванию голодом своей плоти и своих похотей (а между тем такова именно излюбленная и очень неуклюжая манера объяснений у наших питающихся ростбифами «вольнодумцев» и рыцарей Кристофов). Но тем несомненнее, что оно открывает дорогу ко всякого рода душевным расстройствам, может открыть ее, например, к «внутренним светам», как у исихастов[56]56
Мистическое братство последователей св. Григория Паламы (1296–1359), византийского богослова. Учение Г. Паламы в 1351 г. признано официальной доктриной византийской церкви.
[Закрыть] на Афонской горе, к галлюцинациям слуха и зрения, к сладострастным томлениям и экстазам чувственности (история святой Терезы).
Истолкование, которое дают таким состояниям сами испытывающие их, всегда в высшей степени мечтательно-неправильно, это уж само собою; но не следует упускать из виду того тона убежденнейшей благодарности, который сказывается уже в самой воле к такого рода истолкованию. Высшее состояние, само избавление, та, наконец, достигнутая общая гипнотизация и тишина ими толкуются всегда как тайна сама по себе, для выражения которой недостаточны даже самые высшие символы; для них это погружение и возвращение в сущность вещей, освобождение от всяких иллюзий, «знание», «истина», «бытие», освобождение от всяких целей, желаний, деяний, для них это также и переход по ту сторону добра и зла.
«И доброе, и злое, – говорит буддист, – одинаково оковы: достигший совершенства равно господин над тем и другим». «Содеянное и несодеянное, – говорит верующий Веданты, – не причиняет ему страдания; как мудрец, стряхивает он с себя и доброе, и злое; его царство не страдает больше от дел; выше добра и зла поднялся он». Стало быть, таково общеиндийское представление, одинаковое и у браманистов, и у буддистов. (Ни в индийском, ни в христианском сознании это «искупление» не считается достижимым посредством добродетели, путем нравственного усовершенствования, как ни высоко ставится ими гипнотизирующая ценность добродетели: это следует заметить, это, впрочем, соответствует и фактическому положению. В том, что они остались здесь правдивыми, следует, может быть, признать наибольшую дозу реализма в трех величайших, во всех других отношениях основательнейшим образом обморализовавшихся религиях. «Для знающего нет обязанности…», «Путем накопления добродетелей не достигается искупление, потому что оно состоит в единении с неспособным к накоплению совершенств Брахманом; и ни путем отбрасывания недостатков, потому что Брахман, с которым быть едину и составляет искупление, вечно чист» – это места из комментария к Шанкаре (Cankara), цитированные первым действительным знатоком индийской философии в Европе, моим другом Паулем Дейссеном.)
Мы относимся, стало быть, с почтением к «искуплению» в великих религиях; зато нам будет немного трудно остаться серьезными при оценке глубокого сна, как она дается этими, даже для сновидений слишком усталыми, утомленными жизнью людьми. Глубокий сон для них – это уже погружение в состояние Брахмана, уже достигнутое мистическое соединение (unio mystica) с Богом. «Если он тогда заснет, – говорится об этом в древнейшем и наиболее почитаемом «Писании», – и совершенно успокоится, так что не будет больше видеть снов, тогда, о дорогой, он соединился с сущим, погрузился в самого себя, объятый уподобленным познанию собою, и нет у него больше сознания того, что вне и что внутри. Этого моста не переходит ни день, ни ночь, ни старость, ни смерть, ни страдание, ни доброе, ни злое деяние». «В глубоком сне, – говорят также верующие этой глубочайшей из трех великих религий, – душа подымается из этого тела, погружается в высочайший свет и, благодаря этому, проявляется в собственном виде: тут она есть высший дух, который бродит кругом, шутя и играя и забавляясь с женщинами ли, или с колесницами, или с друзьями, и не думает о своем придатке – теле, в которое, точно вьючное животное в телегу, запряжена prâna (дыхание жизни)».
Несмотря на это, и здесь, как и в случае с «искуплением», мы должны помнить, что этими словами, в сущности, хотя и со всем великолепием восточного преувеличения, выражена та же самая оценка, какую давал ясный, холодный, по-гречески холодный, но страдающий Эпикур: гипнотическое чувство Ничто, покой глубочайшего сна, короче, бесстрастие – это для страждущих и основательно расстроенных должно представляться уже высшим благом, ценностью выше всех ценностей, они оценивают это уже положительно, они ощущают это как само положительное. (По той же логике чувства во всех пессимистических религиях Ничто называется Богом.)
18
Гораздо чаще такого гипнотического общего принижения чувствительности, способности ощущения боли, предполагающего уже более редкие силы, и, прежде всего, мужество, презрение к мнению, «интеллектуальный стоицизм», делается попытка против состояний угнетенности применить другого рода training (тренировку), которая, во всяком случае, легче: это машинальная деятельность. Что с ее помощью в немалой степени облегчается страждущее существование, не подлежит никакому сомнению! В настоящее время этот факт несколько нечестно называют «благословением труда». Облегчение заключается в том, что интерес страждущего принципиально отклоняется от страдания, в том, что в сознание постоянно входит деятельность и снова деятельность, и, стало быть, там остается мало места для страдания, потому что она узка, эта каморка человеческого сознания! Машинальная деятельность и все, что связано с нею как абсолютная регулярность, пунктуальное без рассуждений послушание, раз и навсегда установленный образ жизни, заполнение времени каким-либо делом, известное разрешение и даже воспитание «беспристрастности», «безличности», самозабвения, «incuria sui»[57]57
«Беспечности по отношению к себе» (лат.).
[Закрыть]: как основательно, как тонко умел воспользоваться всем этим в борьбе со страданием священник-аскет! Особенно когда ему приходилось иметь дело со страждущими из низших сословий, с рабами труда или заключенными (или с женщинами, которые ведь в большинстве случаев одновременно и то и другое: и рабыни труда, и заключенные)! Тут ему нужно было всего лишь маленькое искусство, только переменить имя и окрестить иначе, чтобы заставить ненавидеть благодеяние и относительное счастье в доселе ненавистных вещах; недовольство раба своей долей изобретено, во всяком случае, не духовенством.
Еще более ценимое средство в борьбе с угнетенным состоянием духа представляет предписание маленькой радости, которую легко можно доставить и сделать правилом; такого рода врачеванием часто пользуются в связи с вышеупомянутым. Наиболее частой формой, для которой прописывается таким образом радость в виде лекарства, является радость доставления радостей (такова благотворительность, одаривание подарками; или же бывает нужно облегчить кому-нибудь что-нибудь, помочь ему, уговорить его, утешить, похвалить, отличить); предвзятая «любовь к ближним»; священник-аскет, в сущности, прописывает возбуждение сильнейшего, наиболее утверждающего жизнь влечения, хотя и в самой осторожной дозировке, – он предписывает стремление воли к мощи. Счастье «малейшего превосходства», доставляемое всякой благотворительностью, оказанием помощи, принесением пользы и т. п., является богатейшим средством утешения, которым обыкновенно пользуются физиологически угнетенные, разумеется, если у них хороший советчик; в противном случае они обижают друг друга, повинуясь, разумеется, тому же основному инстинкту.
Если искать начала христианства в римском мире, то там можно найти союзы взаимопомощи, общества помощи бедным, больничные, погребальные братства, возникшие в низах тогдашнего общества, в которых, рядом с сознанием того главного средства против подавленности, практиковалась еще маленькая радость взаимного благотворительства – может быть, тогда это было что-то новое, настоящее открытие?
В вызванном таким образом стремлении «воли к взаимности», к образованию стада, к «общине», возбужденная, хотя и в очень малой степени, воля к мощи должна была найти себе новое и более полное выражение: образование стада является в борьбе с угнетенностью существенным шагом вперед и победой. С ростом общины укрепляется новый интерес и в отдельных членах ее, довольно часто возвышающий их над наиболее личным их недовольством, над их отвращением в самих себе, «despectio sui»[58]58
«Презрением к самому себе» (лат.).
[Закрыть]. Все больные, болезненные инстинктивно, из желания стряхнуть с себя глухое чувство недовольства и слабости, стремятся к стадной организации. Священник-аскет угадывает этот инстинкт и поощряет его; где есть стадо, там оно создано инстинктом слабости, захотевшим стада, и умом священника, организовавшим его. Потому что не следует упускать из виду того, что сильные с такою же естественною необходимостью стремятся разойтись, как слабые сойтись; если первые соединяются, то лишь ввиду агрессивной, наступательной общей деятельности и общего удовлетворения, стремления воли к мощи, причем совесть у каждого отдельного восстает против этого; последние, наоборот, соединяются с удовольствием именно от этого сплочения, их инстинкт при этом удовлетворен в такой же мере, в какой, в сущности, раздражен и обеспокоен организацией бывает инстинкт прирожденных господ (т. е. человеческой породы хищника). За каждою олигархией – вся история учит этому – всегда скрыты тиранические вожделения. Каждая олигархия всегда вся трепещет от того напряжения, которое необходимо каждому члену ее для того, чтобы справиться с таким вожделением. (Так было, например, у греков: об этом в сотне мест свидетельствует Платон, знавший себе подобных и самого себя…)
19
Средства священника-аскета, с которыми мы уже познакомились, – общее понижение чувства жизни, машинальная деятельность, маленькая радость, прежде всего радость «любви к ближнему», организация в стадо, пробуждение чувства мощи общины, причем огорчение самим собою заглушается удовольствием ввиду успехов общины, – таковы, измеряя современною мерой, его невинные средства в борьбе с чувством неудовольствия. Теперь обратимся к более интересным и уже «не невинным» его средствам. Во всех такого рода средствах дело идет об одном каком-нибудь излишестве чувства, о разврате чувства, причем последний употребляется как наиболее действительное средство заглушения против тупой, ослабляющей, долгой болезненности; поэтому и была так неистощима жреческая изобретательность в продумывании этого одного вопроса: чем достигается излишество чувства?.. Это звучит резко; очевидно, звучало бы приятнее и, может быть, лучше дошло бы до ушей, если бы я сказал, например: «Жрец-аскет всегда пользовался для своих целей воодушевлением, лежащим во всяком сильном эффекте». Но к чему баловать и без того изнеженные уши наших современных неженок? К чему с нашей стороны уступать хоть одну пядь тартюфству слов? Для нас, психологов, в этом заключалось бы и тартюфство дела, не говоря уж о том, что это было бы нам противно. Дело в том, что психолог в настоящее время если только когда-нибудь проявляет свой хороший вкус (другие, может быть, скажут: свою честность), так только в том, что противится постыдно обморализировавшейся манере речи, которою, как слизью, смазываются почти все современные суждения о человеке и вещах. Потому что на этот счет не следует заблуждаться: характернейшим признаком современных душ, современных книг является не ложь, а въевшаяся невинность в моралистической изолганности. И в том, что нам повсюду приходится открывать эту «невинность», заключается, может быть, противнейшая часть нашей работы, всей той и самой по себе небезопасной работы, за которую должен браться в настоящее время психолог; это часть нашей великой опасности, это путь, который ведет, может быть, именно нас к великому отвращению…
Я не сомневаюсь, на что единственно могли бы послужить современные книги (предполагая, что они будут обладать долговечностью, чего, разумеется, нельзя опасаться, и предполагая, кроме того, что потомство наше будет одарено более суровым, более строгим, более здоровым вкусом), я знаю, на что могло бы пригодиться этому потомству все вообще современное: на рвотные средства, – и это благодаря тому, что оно стало морально слащавым и фальшивым, благодаря тому, что оно страдает внутренним феминизмом, охотно называющим себя «идеализмом» и, во всяком случае, искренне считающим себя таковым. Наши теперешние образованные люди, наши «добрые» не лгут – это верно; но это не делает им чести! Сама ложь, настоящая, «честная» ложь (о ценности которой послушали бы вы Платона), для них была бы чем-то слишком суровым, чересчур сильным; это значило бы требовать от них того, чего от них нельзя требовать, а именно: чтобы они открыли глаза против самих себя, чтобы они сами для себя сумели разобраться в том, что «истинно» и что «ложно». Им подобает всего лишь нечестная ложь, все, что в настоящее время чувствует себя «хорошим человеком», совершенно не способно относиться к какому-нибудь предмету иначе, как нечестно, изолгавшись, пролившись до бездонной бездны, но изолгавшись невинно, изолгавшись чистосердечно, с действительно искренним взглядом, пролгавшись на голубом глазу, добродетельно изолгавшись.
Эти «добрые люди» – они теперь изморализировались все вместе до последней крайности и осрамились в отношении честности и исковеркались навеки: кто из них выдержал бы еще правду о человеке!.. Или поставить вопрос яснее: кто из них вынес бы правдивую биографию!..
Вот несколько примеров. Лорд Байрон набросал кое-что наиболее личное о самом себе, но Томас Мур был «слишком хорош» для этого: он сжег бумаги своего друга. То же самое, говорят, сделал и доктор Гвиннер, душеприказчик Шопенгауэра, потому что и Шопенгауэр также набросал кое-что о себе, а может быть, и против себя. Бравый американец Тайер, биограф Бетховена, вдруг остановился в своей работе, дойдя до какого-то пункта почтенной и наивной жизни, он дальше не выдержал… Мораль: какой же умный человек напишет еще о себе слово правды в настоящее время? Только в случае, если он принадлежит к ордену священного безрассудства. Нам обещают автобиографию Рихарда Вагнера: кто сомневается, что это будет умная автобиография?.. Вспомним еще о том комическом ужасе, который был вызван в Германии католическим священником Янсеном с его выше всякой меры неуклюжей и невинной картиной немецкого реформационного движения; что же было бы, если бы кто-нибудь вдруг рассказал нам об этом движении иначе, если бы настоящий психолог как-нибудь рассказал нам о настоящем Лютере, не с моралистической простотою деревенского священника, не со слащавою и почтительною стыдливостью протестантских историков, а, например, с тэновским бесстрашием, рассказал бы из глубины сильной души, а не с умною снисходительностью к силе?.. (К слову сказать, немцы создали классический тип последнего рода отношения, в конце концов, в довольно еще изящном виде, это нужно признать за ними, записать в их актив: именно в лице их Леопольда Ранке, этого рожденного классическим advocatus всякой causa fortior[59]59
Более сильной причины (лат.).
[Закрыть], этого умнейшего изо всех умных «придерживающихся факта».)
20
Но меня уже поняли: не правда ли, достаточное основание в общем итоге для того, чтобы мы, психологи, не могли в настоящее время отделаться от некоторого недоверия к себе самим?.. Вероятно, и мы еще «слишком хороши» для нашего ремесла, вероятно, и мы еще тоже жертвы, больные, добыча этого проморализировавшегося вкуса нашего времени, как ни чувствуем мы себя презирающими его, вероятно, он заражает еще и нас. Ведь от чего предостерегал тот дипломат, который обращался к себе подобным? «Прежде всего, господа, не будем доверять нашим первым побуждениям! – говорил он, – они почти всегда хороши…» С такими словами следовало бы в настоящее время каждому психологу обратиться к себе подобным… И здесь мы возвращаемся к нашей проблеме, которая действительно требует от нас некоторой строгости, некоторого недоверия, особенно по отношению к «первым побуждениям».
Аскетический идеал на службе преднамеренной распущенности чувства. Для тех, кто не забыл предыдущего трактата, содержание сжатого в эти семь слов последующего изложения, в сущности, ясно уже наперед. Отрешить человеческую душу от всех ее связей, так погрузить ее в ужас, мороз, огонь и восторги, чтобы она, как под ударом молнии, сразу освободилась ото всех ничтожностей и мелочей неудовольствия, тупости, дурных настроений. Какие пути ведут к этой цели? И какие из них самые надежные?..
В сущности, к этой цели могут привести все великие аффекты, если только они разряжаются внезапно: гнев, страх, сладострастие, месть, надежда, торжество, отчаяние, жестокость. И действительно, священник-аскет, безбоязненно взяв себе на службу целую свору диких собак в человеке, спускает с цепи то ту, то другую всегда с одною и тою же целью: разбудить человека из медленного уныния, прогнать хоть на время его тупую боль, его тягучее страдание, и все это под покровом религиозного истолкования и «оправдания». Каждое такое проявление распущенности чувства впоследствии оплачивается дорогой ценой, это само собою разумеется, – оно делает больного еще более больным: и поэтому такого рода врачевание страдания, на современный взгляд, является «преступным». Справедливость требует, однако же, подчеркнуть, что применяется она с доброю совестью, что священник-аскет предписывает его с глубочайшею верою в его полезность и даже необходимость, довольно часто даже сам почти сламываясь под тяжестью созданного им горя. Кроме того, нужно заметить, что резкое физиологическое возмездие за такие эксцессы, может быть, даже душевное расстройство, в сущности, не противоречит всему смыслу этого рода врачевания, так как оно, как сказано, направлено не к исцелению от болезней, а к борьбе с тягостным состоянием угнетения, к облегчению, к заглушению его. А эта цель достигается и таким путем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.