Электронная библиотека » Габриэль Марсель » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 октября 2015, 18:00


Автор книги: Габриэль Марсель


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Речь идет о том, чтобы в конце концов, посредством всех этих обходных и рискованных ходов, наметить и расчистить то пространство, внутри которого тайна, связанная со смертью другого, может, наконец, я не скажу, чтобы проясниться, но, по крайней мере, с открытым забралом быть встречена. Подобная расчистка крайне необходима для таких существ, как мы, являющихся пленниками образов, заимствованных из мира техники. Наше освобождение от такого плена может начаться лишь при условии таких извилистых ходов, пробуждающих в нас надежду на избавление от того отчаяния, что поджидает нас в глубине каждого уголка такого мира.

При каких условиях мы можем мыслить существо, которое мы потеряли или воображаем утраченным, все еще участвующим в нас самих и в нашей жизни? Существо, которое я потерял… Но теряют только то, чем обладают. Принадлежал ли мне этот другой? В каком смысле? Мой сопутник принадлежал мне? Он со мной, и это – его способ быть для меня. И если верно, что я обладал им, то правильно ли говорить, что я его больше не имею? Или же, напротив, не мое ли это воображение проявляет здесь злокозненную активность, уверяя меня в том? Совершенно очевидно, что трудная проблема самости (ipseité) скрыта во всем этом поиске. Поэтому относительно личностных (particuliers) существ необходимо поставить ту проблему, которую философы обычно резервировали для умозрения, направленного на Бога.

Таким образом, исследовательский поиск нужно направить прежде всего на идею реальной потери. Вероятно, эта идея тем более уместна, чем в более строгом смысле она относится к тому, чем мы обладаем. Действительно, тот предмет, которым я обладаю, может быть мною со всей очевидностью утрачен. Вот этих часов, с которыми я свыкся, чувствовал своими, больше нет со мной; они слетели, или кто-то их взял, – я их утратил. И отсюда следует, по-видимому, такое заключение (поспешное, но его следует зафиксировать): в той мере, в какой я считал себя обладающим другим, я могу действительно сознавать, что я его потерял; и поэтому, например, будет правильным сказать, что теряют своего ребенка. Но тут же возникает трудность, осложнение: может показаться, что то, чем я не владею, мне по определению чуждо и я не могу в действительности потерять то, что никогда не было моим. Следовательно, нужно исследовать эту промежуточную область, выступающую как область «с», «вместе» (de l'avec) [и которую Сартр столь странным образом не заметил].

Пока я вижу лишь одно: то, что я писал относительно наваждения, безусловно связано с обладанием. Допуская навязчивое представление последнего состояния или последнего образа, я превращаю любимое существо в вещь, которая и в самом деле оказывается потерянной. С подобной вещью я не могу образовать подлинного «мы». И если имеется недоступное разрушению, то лишь исходя из «мы» я могу его помыслить.

Однако, это – только лишь начало. И теперь следовало бы показать, что именно в мире обладания, или имения (de l’avoir), противоположность между образом и самой вещью (res ipsa) выступает с максимально мертвящей силой. Чем более исчезнувшая вещь переживается как моя, чем выше у меня требование считать ее лишь моей, тем сильнее я акцентирую факт ее исчезновения. Вещи больше здесь нет. Возникает глубокое напряжение между реальностью и субъективностью: я хочу сказать, что реальность пропажи вещи тем мучительнее переживается, чем больше я с нею сжился, чем с большей страстностью я приписывал ее себе. И боль в данном случае выступает как ущерб в прямом и точном смысле этого слова. Я страдаю из-за себя и в себе самом. Но страдание, как и сама любовь, имеет и другой свой полюс, поскольку оно есть страдание из-за другого, за него (for his own sake)[51]51
  Ради него (англ.).


[Закрыть]
.

Здесь, возможно, уместно заметить, что чем в большей степени исчезнувшее существо действительно мыслится как бытие (но что это действительно означает?), тем в меньшей мере оно схватывается как владение и тем, следовательно, меньше его исчезновение будет ощущаться как потеря. [Надо сказать, что, к несчастью, все наши привязанности являются по своему характеру отношениями владения, что чудовищным образом ограничивает практическую значимость подобного наблюдения.]

Прежде чем пойти дальше, я отмечаю еще раз, что на этом уровне определяющей является внутренняя установка, глубоко отзывающаяся на том, что мы, впрочем, ошибочно называем самим объектом; такая установка вовсе не является несущественной, как это справедливо для вещей, пассивно следующих законам своей судьбы. Таким образом, я могу на законном основании предполагать, по крайней мере в принципе, что моя установка по отношению к тому, кого больше нет, воздействует на него (поскольку он находится со мной в такой связи, которая носит конститутивный характер и не является внешней в том случае, если другой действительно был со мной). Он, следовательно, не безразличен к тому, что я гипнотизирую себя по отношению к нему как к утраченному владению. Тем самым я его в действительности предаю. [Я хочу сказать, что я прекращаю думать о нем как о бытии и склоняюсь к тому, чтобы рассматривать его как объект.] Однако у предательства есть своя диалектика. Я могу полагать, что я предаю другого, отделяя свою мысль о нем от его последнего состояния, например, от пыток, пережитых им прежде, чем умереть. И тогда я позволяю околдовать себя идеей, что подобное отделение лежит в основе безразличия. Однако лишь благодаря любви к другому я освобождаюсь от такого наваждения, именно ради него я обязан отказаться от того, чтобы превращать его в неподвижный образ, отрицая его как бытие и жизнь.

Мне ясно, что я искажаю все, смешивая бытие-существо (l’être) с воспоминаниями о нем и толкуя их при этом как неких идолов или, если угодно, как реликвии, относя к ним мое поклонение по отношению к этому существу. В данном случае, как и всегда, имеется трансцендентный разрыв, который должен сохраняться. Что же это за трансценденция?

Мне представляется, что чем больше существо признавалось мною в своем качестве существа-бытия, тем в меньшей степени оно в действительности смешивается с его детализированными образами, которые обстоятельства позволили мне сохранить от него; тем более я на самом деле должен был признавать его ценность, то есть нечто такое, что может проявиться лишь в опыте, но бесконечно эти проявления превосходит. Я сказал «ценность», но выражаясь иначе, можно было бы сказать «сущность». Во всяком случае уместным в данном случае является воздержание от объективирования. Напомним, что речь здесь идет о жизни отношения. Нам интересно знать, что собой представляла эта связь меня с другим, каково, так сказать, ее строение. [Сегодня я склонен подчеркнуть со всей силой момент доверия, предоставленного мною другому, то есть надежду, одушевлявшую мое отношение к нему и устремленную всегда к более тесному общению.]

Можно, по-видимому, предположить, что личная боль, связанная с подобным исчезновением, выступает как необходимый момент, который я должен победить (наподобие того, как надежда побеждает отчаяние или, более точно, искушение отчаянием). Впрочем, я должен остеречься от установления здесь ложных связей. Эта боль не есть действительность того, что я назвал «я», поскольку она не скрывает внутри себя никакого намерения; но верно то, что боль эта является существенным образом телесной; поскольку мы – телесные существа, мы не можем и даже не должны желать, чтобы были недоступны для такой боли. В этом, я полагаю, состоит единственное подлинное основание для высшего соотношения между живущим и смертью. Короче говоря, я «ему» обязан тем, что он не оставляет меня в этом наваждении, в котором я склонен похоронить нас обоих. Все это происходит таким образом, как если бы другой мог бы победить такое наваждение лишь при условии, что я его преодолею первый. Но еще раз я должен сказать, что я могу его сам победить лишь любовью к этому утраченному мною существу. И в таком чувстве нет ничего общего с эгоизмом того, кто стремится подрастрясти свою печаль, то есть развлечься. Другой присутствует в том акте, посредством которого я освобождаюсь не от него, а от идола, которым я его заместил, иммобилизировав при этом его самого.

Но здесь мы еще раз сталкиваемся с проблемой самости (ipséité). Что я хочу сказать – и каким образом я могу быть уверен в своем праве? – когда утверждаю, что «это он», что это именно он присутствует в данном акте? Здесь следовало бы показать, что несмотря ни на что мы остаемся очарованными идеей коммуникации физического плана, идеи нити, связывающей два пункта. Вопрос: «Это он сам лично?» – предстает перед нами в форме: «Это он на другом конце провода?», или еще так: «А это не кто-то другой?», или: «А может быть, никого нет, в конце концов, но вещи происходят таким образом, как если бы кто-то был?» И здесь, по ходу дела, я отмечаю еще одну мысль, которая мне часто приходила в голову: наша изобретательность кажется призванной снабжать нас метафорами все более и более точными, предназначенными быть нашими помощниками, когда мы хотим понять то, что на самом деле превосходит любую метафору, любую мыслимую технику. И проблема самости в действительности неотделима от другого вопроса, при формулировке которого в ясных терминах мы испытываем затруднение. Мы спрашиваем: «Есть там кто-то? Кто там?». Но что это означает: быть там? «Бытие-там» нельзя отделить от «другого места», откуда можно прийти; «быть лично» (le «en personne») нельзя отделить от идеи возможного делегирования: он пришел не сам, но послал кого-то другого вместо себя. Возражение, выдвигаемое определенным видом здравого смысла против всех этих разысканий, долженствующих, конечно же, сопровождать всякое серьезное исследование спиритизма, состоит в том, что он нигде не находится, потому что его совсем больше нет. Но такому «реализму» надо ответить, что он, о котором я тревожно вопрошаю, то есть существо, призываемое мною, неотлучное присутствие которого для меня необходимо, «он», который в действительности есть «ты», не должен смешиваться с «он», являющимся не более чем вещью, разрушенной, разложившейся. Опыт, вокруг которого вращается здесь наша мысль, может быть выражен лишь словами «это – ты», «вот ты», «ты ли это на самом деле?», и такой опыт, несмотря на все кажимости, располагается вне того мира, к которому принадлежит все то, что может рассматриваться как вещь.

Лё Пёк, 23 января 1943 г.

Первые заметки к предложенному мне в Лионе изучению феномена отцовства

Отцовство как рубрика. Отцовство как основание для своего рода восторженности: «Я – отец!..» Гордость.

С одной стороны, усыновление, с другой – прекращение прав усыновления должны быть приняты во внимание для того, чтобы показать, насколько невозможно свести отцовство к биологической категории и, однако, оно принадлежит к миру плоти. Усыновление – это прививка.

Что значит порождать? Различие между давать и производить. Вот благодаря чему можно понять несводимость отцовства к виду причинности.

Лё Пёк, 24 января 1943 г.

Симметрия точек зрения на зло и на смерть. В качестве моего конечного пункта смерть не несет с собой потустороннего мира и не может быть трансцендирована. Но как таковая она смешивается со злом. Смерть мыслимая противопоставляется смерти ощущаемой, и первая, напротив, сходу трансцендируется, но здесь это означает – замалчивается. Требуется третья точка зрения или позиция – то же самое и для зла.

Пессимизм, приложимый к тому миру, в котором смерть понята как процесс; но как раз вовсе не как процесс смерть раскрывается в жертвоприношении.

Бессмертие мыслимо исключительно в том мире, в котором жертвоприношение не только возможно, но и действительным образом осуществлено. Переход от одного измерения к другому.

Лё Пёк, 17 февраля 1943 г.

Продолжение заметок об отцовстве

Отцовство предстает в своем чистом виде, попросту говоря, как отношение родства между двумя существами. Но это предполагает, что эти существа рассматриваются как данности. Однако именно с такой позиции истолковываемое понятие отцовства лишается своего подлинного смысла. Чем больше мы настаиваем на интерпретации отцовства как соотношения между двумя отделенными друг от друга существами, тем в меньшей мере мы можем понять, что же это такое.

Лё Пёк, 18 февраля

Вчера я задался вопросом о метафизическом основании отцовской власти: при каких условиях, в каком именно контексте падения веры (dé-croyance) она угасает (это в связи с прекрасным романом Робера де Траза[52]52
  Траз (Traz) Робер де (1884–1951) – швейцарский писатель, критик и журналист. Родился и учился в Париже. С 1905 г. жил в Женеве. Был редактором периодических изданий (La Voile latine, La Revue de Genève и др.). Автор романов «Тень и солнце», «Пуританка и любовь».


[Закрыть]
«Тень и солнце») и исчезает там, где отношение отец – сын не понимается в свете отношения между творцом и его созданием.

В отцовстве присутствует неустранимая связь активности и пассивности.

Смущение отца в присутствии сына и сына в присутствии отца: откуда оно проистекает? Оно мне представляется связанным с чувством вторжения в том случае, если отношение между сыном и матерью чрезмерно интимно (нет никакой необходимости вводить здесь фрейдистские категории).

Отцовская власть связана с сознанием ответственности: одно и другое исчезают одновременно. И в этом все дело. Действительно, чувство ответственности устраняется там, где порождение нового поколения происходит или случайно, или в качестве продолжения простого чувственного каприза. С другой стороны, оно не может и не должно быть следствием или результатом калькулирующей воли.

Я всегда возвращаюсь к мысли об излиянии от избытка переживаемой полноты: связь с браком, понятом в его истине.

Итак, следует исходить из анализа ситуации, переживаемой отцом перед лицом ребенка: надо видеть, как эта ситуация может быть искажена (например, в случае, когда я сознаю, что не мною определяется появление на свет этого ребенка, или, напротив, когда я рассматриваю его как мое произведение, результат моей воли). И в том и в другом случае фальсифицируется отношение, очень трудно схватываемое, характерной чертой которого является то, что оно скрывает в себе призыв.

Лё Пёк, 19 февраля

Именно эту ситуацию требуется теперь понять в ее значимости вместе с теми ценностями, которые она способна скрывать, хотя в подобном сокрытии нет необходимости. Отцовство есть некое «бытие в присутствии»…

В конце концов могут сказать, что здесь имеется доступное проверке отношение, нечто такое, что должно быть доказано или отвергнуто. Это, безусловно, так, но такое отношение не является достаточным, чтобы определить отцовство в полном и истинном смысле слова «дефиниция». И как всегда надо «драматизировать» ситуацию: я нахожусь в присутствии ребенка, я знаю, что это – мой ребенок, или, более точно, я знаю, что все говорит о том, что он действительно мой. Но эта уверенность не вызывает во мне никакого отклика. Своего отцовства я не ощущаю. Я признаю, что у меня есть определенный долг по отношению к этому маленькому созданию, поскольку это нормально, что отец… и т. д., и больше ничего. Может случиться, что этот малыш покажется мне вторгнувшимся некто, внезапно пришедшим в мир, чтобы внести замешательство в мою жизнь или же нашу жизнь. Может случиться, что, поставив себя на его место, я стану высказывать сожаление по поводу его положения: а не лучше ли ему было не родиться? Такие мысли развертываются вне того своего рода святилища, внутри которого слово «отцовство» действительно обретает свой смысл. Это – профанные мысли, предстающие таковыми лишь постольку, поскольку я уже проник в это святилище. Здесь это слово очень подходит, так как отцовство действительно есть своего рода благочестие. Таким образом, можно говорить о поклонении отцовском, как говорят о почитании сыновнем.

И как же теперь ситуация преобразуется, как только я вступаю в святилище? Здесь я должен учесть сделанные вчера замечания. Негативным образом выражаясь, малыш не предстает больше предо мной ни как я сам, ни как посторонний (нежеланный как результат, в конце концов, недоразумения, как выражение злоупотребления доверием, чья жизнь виновна по отношению ко мне). Итак, прежде всего наличествует уважение, глубокая взволнованность присутствием независимого от меня и головокружительно странного незнакомца, которого это существо в себе скрывает. Но подобное чувство, строго говоря, я мог бы испытать и в присутствии неважно какого маленького ребенка. Но здесь есть нечто большее: этот малыш – мой. Что в данном случае означает это притяжательное местоимение? Конечно, оно может значить: он мне принадлежит. Но, поразмыслив, я должен буду признать, что это чистая аберрация. Ведь совершенно ясно, что эти слова не имеют никакого смысла. Верно, скорее, другое: он бесконечно доверяет мне. И чем яснее я осознаю трагический и непостижимый характер существования, тем сильнее мое признание, что это правда, как если бы он мне сказал: «Ты меня извлек из тьмы ночи, ты меня разбудил, поместив в этот устрашающий мир, но по какому праву?». И по правде говоря, я мог бы попытаться ему ответить так: «Я этого не хотел, ты родился вопреки мне, вопреки нам, мы поистине не ведали, что делаем, это мы сами попались в ловушку жизни. В этих условиях мы должны выпутаться из случившегося по линии наименьшего зла, найти компромисс, который не будет слишком обременительным ни для тебя, ни для нас». Мимоходом я замечу, что подобная брюзжащая придирчивость понятна у мужчины, но с трудом мыслима у женщины. Но, тем не менее, возможно и глубокое извращение, в силу которого женщина присоединяется к такого рода вымученному протесту. Но опять-таки все это возможно только вне святилища. В святилище, напротив, доверие, далекое от того, чтобы быть мотивом ненависти, становится основанием для любви. «Я тебя люблю в силу всего того, что ты ожидаешь от меня». Но, однако, здесь возможно другое извращение: я рискую привязаться к тебе в той мере, в какой ты будешь воплощать заботу, которую я беру на себя, воспитывая тебя. И здесь имеется серьезная опасность.

В самом деле, речь идет не о том, чтобы создать тебя, но лишь о том, чтобы стать тебе тем, кто ты есть как независимый от того, кем являюсь я сам. И это я признаю с тем большей глубиной, чем строже оцениваю мою собственную недостаточность, мое несовершенство. Но и здесь тоже возможна ловушка: это – идея реванша, состоящая в том, чтобы с твоей помощью, посредством тебя достичь того, что я сам не смог осуществить.

Святилище означает прежде всего забвение себя самого как того, что я есмь, так и того, чем я не являюсь, того, что я осуществил, и того, чего я не смог достичь.

Но здесь меня поджидает новая опасность: полное самостирание, умаление перед тобой. Тем самым я рискую сделать из тебя эгоиста. Это в твоих интересах, чтобы я, несмотря ни на что, позволил тебе признать то, чем ты мне обязан.

Лё Пёк, 20 февраля

Нужно осознать ту смуту, из которой, как из корня, вырастает кризис отцовской власти, происхождение которого в основе своей то же самое, что и происхождение кризиса рождаемости. Надо вернуться к высказанной в прошлом году идее о брачных узах, связывающих человека с жизнью. Чем в меньшей степени жизнь предстает как дар, тем сильнее будет развиваться этот кризис: по какому праву я дал жизнь этому созданию, которое не просилось существовать? Показать, почему, возможно, вопрос этот не встает в тех же терминах перед женщиной, выступающей также, в некоторой степени, здесь жертвой. Она страдает, и само ее страдание создает между нею и ребенком связь, отсутствующую в случае мужчины. Это страдание может обостряться в том случае, если женщина глухо или открыто восстает против своей судьбы. Но часто происходит так, что она примиряется с нею по мере того, как чувствует развивающуюся в ней новую жизнь, которую она сначала, возможно, хотела подавить.

Понятие дара связано с понятием ценности. Чем в большей степени жизнь понимается как безразличный способ существования, не имеющий в себе никакой внутренней ценности, тем меньше она схватывается как дар. И тогда единственным возможным оправданием жизни выступает удовольствие. Это влечет два вида следствий: или же ребенок станет ненавистным в качестве того, кто портит праздник жизни, или же род сочувствия, вызванный им как компаньоном по каторге, выродится в своего рода сообщничество. Ни в коем случае идея общества не будет играть здесь ни малейшей роли. С феноменологической точки зрения, которую я разделяю, я полагаю, что не следует придавать конструкциям социолога ни малейшей реальности в этой сфере.

Итак, мой поиск будет происходить в следующем направлении: смута исключает сознание законной власти; такая власть может осуществляться лишь на основе пережитого опыта, который, впрочем, можно предать манерой его концептуализации (как это имеет место в определенного рода традиционализме). Но этот пережитый опыт не может мыслиться в своей истине без того, чтобы раскрывались некоторые постулаты, требующие своего осознания, в которых определенное утверждение жизни как реальности сочетается с ее утверждением как ценности.

По сути дела то, что нужно осознать и преодолеть, это определенный нигилизм, представляемый или как анархический индивидуализм, или как тоталитаризм, в который индивид убегает для того, чтобы забыть о своем небытии, отвернуться от своего собственного не-бытия. Нужно сказать, что отцовство как в том, так и в другом случае сходит, в тенденции, на нет. Следует добавить, что здесь имеется нечто гораздо более хрупкое, чем в отношении между матерью и ребенком. Отцовство по самой сути своей является очень уязвимым. Его бытие может быть атаковано изнутри: мстительное чувство отца, направленное против сына, и восстание сына против отца.

Лё Пёк, 22 февраля

Из всего этого следует, что совершенно искажают реальность, различая своего рода объективный субстрат, являющийся якобы отцовством в собственном смысле слова, и субъективную установку, принятую сознанием по отношению к нему, от которой было бы по сути дела вполне законным отвлечься. Истина же, напротив, состоит в том, что подобная установка является здесь конститутивной. И чем больше стремятся подчеркнуть решающую роль биологических данных и соображений, тем больше утрачивается сам смысл отцовства.

С этой точки зрения прогресс биологии может представлять ужасающую опасность для человека. Позволительно спросить: а не являлось ли незнание в этой области в прошлом настоящим благом? Например, будет бесконечно рискованным для человека определять пол своего потомства, выбирая его заранее.

Лё Пёк, 23 февраля

Сегодня, по дороге на Гондр[53]53
  Гондр (Gondres), как и ниже Каваньяк (Cavagnac), – названия небольших поселков в окрестностях дома Марселя в Коррезе (замок Пёк в Линейраке).


[Закрыть]
, я думал о том, что охотно бы назвал телеологией наизнанку. Речь идет о начале, ориентированном как к своей цели на разрушение всякой позитивной целесообразности, о начале, природу которого совершенно исказили бы, если бы представили как чистый механизм. В этой связи уместно спросить о постижимости какой бы то ни было болезни без учета вмешательства вредоносного начала такого сорта.

В сущности, чистое вредоносное начало находится в нас самих; следовательно, оно также должно находиться и вне нас, так как нет никакого основания предполагать различие по природе между силами, действующими в нас, и силами, действующими в вещах. Следует исследовать, во имя какого постулата мы противимся принять такое подобие или тождество, а также минимизировать или отрицать чистую зловредность. Обо всем этом следует еще подумать и углубить мысль. Следует в то же время посмотреть, при каких условиях это телеологическое начало навыворот может быть принято без того, чтобы при этом разделялась манихейская метафизика.

Лё Пёк, 24 февраля

Прогуливаясь сегодня после обеда в Каваньяк, я продолжал думать об этих вопросах, но мои вчерашние идеи при этом вовсе не уточнились. Я вижу одно – необходимость ясно выявить установки современной мысли по отношению к идее радикального зла. И скорее об этих установках имеет смысл подумать, чем о том начале, о котором я размышлял вчера.

Меня попросили (это был отец М.[54]54
  Мейдьё (Maydieu) Августин Жан – священник, доминиканец, директор католического журнала «La Vie intellectuelle» (с 1934 г.), в котором печатались и работы Марселя. Имел репутацию «неуступчивого», но на самом деле этот «милый гасконец», по выражению Станисласа Фюме, был человеком мира и согласия. О. Мейдьё был скорее общественным деятелем, чем глубоким мыслителем. Умер в 1955 г. Осн. работы: «Les Béatitudes»; «Le Christ et le Monde»; «Catéchisme pour aujourd'hui».


[Закрыть]
) подумать об ответственности развращенного католицизма за упадок мужественности, разоблачаемый некоторыми писателями (Монтерланом[55]55
  Монтерлан (Montherlant) Анри (1896–1972) – фр. писатель, автор романов («Бестиарии», «Девушки» и др.), а также пьес («Малатеста», «Мертвая королева», «Пор-Рояль», «Кардинал Испании» и др.).


[Закрыть]
, а также, я полагаю, Птижаном и др.), и в особенности о той роли, которую может играть определенное понятие греха.

Этот упадок мужественности, как мне представляется, состоит прежде всего в ослаблении чувства риска и в затуманивании чувства гражданственности. (Есть ли связь между этими феноменами?) Как мне кажется, нужно было бы исследовать характер того искажения чувства греховности, которое может вносить свой вклад в подобное ослабление. Первый момент мне кажется очевидным: чем в большей степени грех понимается в зависимости от того индивида, каковым я являюсь, тем в большей мере я рискую изолироваться от сообщества: ложное отделение. Необходимо чувствовать солидарность со всеми людьми в грехе. Понятие греха как начала причастности (communion).

Чувство греха совершенно отлично от чувства несовершенства. Оно неотделимо от чувства Божественной любви.

Чувство несовершенства, природу которого следовало бы прояснить, двусмысленно в своих следствиях: не связано ли мое несовершенство с внутренним плохим качеством – или с недостатком действия – тех элементов, которые меня конституируют? Или же, напротив, я несу ответственность за несовершенство моего существа? В противовес этому мой грех только тогда является моим, когда я в него действительно вовлечен. Однако нельзя сказать, что он есть мое создание, так как он так относится к настоящему созданию, как смерть относится к жизни, и если я говорю, что он есть создание смерти, то я тем самым указываю на скрываемую им антиномию.

Мне представляется, что реальность моего греха раскрывается моему сознанию только в той мере, в какой я пробуждаюсь к бесконечной Любви, объектом которой я являюсь. Но и наоборот, если эта Любовь не признана мною, то я также не могу признать себя в качестве грешника.

Наконец замечу, что этот грех не является лишь моим, но является нашим. Я не могу констатировать их грех, объявляя себя от него свободным, без некоторого фарисейства. Если зло присуще им, то я должен сказать, что оно есть и во мне, и возможно, что таким косвенным путем я могу лучше понять, что такое грех, констатируя, например, воздействие, грехом других оказываемое на меня, имея в виду чувства ненависти, мести или зависти, которые он мне внушает. Именно в этом смысле существует причастность, соединяющая меня с другими. Если у меня отсутствует сознание общности с другими в грехе, то я не могу надеяться и на общение с ними в тех переживаниях, которые ведут к спасению. Все эти замечания мне представляются существенными.

Подумать завтра об отношениях между грехом и жизнью, в особенности в делах плоти. Провести различие между фальшивым и подлинным аскетизмом. Исходя из этих исследований, можно надеяться дать ответ на вопрос, поставленный отцом М.

Имеется ли, собственно говоря, чувство несовершенства? Я признаюсь себе в своем несовершенстве, осуждаю себя как несовершенного, но на основе какого опыта я делаю такое суждение? Соблазнительно сказать, что я сталкиваю себя такого, каким я есть, с неким идеалом, более менее ясно осознанным. Но очень сомнительно, что такая интерпретация является точной. Мне представляется, что мое несовершенство скорее испытывается как некая задержка. Я чувствую себя остановившимся на определенном пути. Бывают случаи, когда у меня об этом пути есть ясное представление, имеются и другие случаи, когда я ограничиваюсь представлением определенного поступка, который нужно совершить и к совершению которого я не чувствую себя способным: например, вот эти только что полученные деньги я должен отдать Н., они ему необходимы, но у меня на это не хватает мужества, это означает лишить себя книги или путешествия, на которые я рассчитываю.

Но нужно заметить, что такая констатация задержки не превращается необходимым образом в суждение о несовершенстве, я всегда стремлюсь найти оправдание моему воздержанию от поступка. Решительный жест будет состоять в том, чтобы отбросить это несостоятельное оправдание, выявить его. Было бы лучше отдать эту сумму Н., однако я не могу на это решиться. Следовательно, я признаю, что в данном конкретном случае я ниже того, чем я должен быть. Не путем ли обобщения или индукции я прихожу к признанию моего общего несовершенства? И действительно, посредством единичных опытов схватывается универсальное. Для того, чтобы мне вести себя таким-то образом в такой-то ситуации, нужно, чтобы… Я воспринимаю себя в своих поступках или в своих воздержаниях от них. Но такое несовершенство все еще не схватывается как грех. Оно может предстать передо мной как ущербность, как просто недостаток, примерно так, как в физическом плане некая констатируемая неспособность, например, долго нести груз или выполнять какое-то упражнение и т. п.

Лё Пёк, 5 марта

Для того, чтобы мое несовершенство предстало передо мной как грех, нужно – хотя этого и недостаточно – чтобы я признал свою ответственность за него. Но этим не все сказано: прежде всего нужно, чтобы это несовершенство сосредоточилось для меня в моей собственной воле и чтобы она раскрылась передо мной если и не глубоко злой, то, по крайней мере, расколотой. Но это только предварительное условие для того, чтобы несовершенство выступило как грех. Выражение «video meliora proboque, deteriora sequor»[56]56
  Вижу хорошее и одобряю его, но плохому следую (лат.).


[Закрыть]
еще не выражает специфический опыт греха, являясь лишь констатацией. Но то, что я с уверенностью сознаю, хотя здесь еще сохраняется некоторая непроясненность, так это то, что грех в собственном смысле слова, вообще говоря, не констатируется, грех – это не факт, и если это – некая данность, то между нею и фактом нужно еще провести различение. И вот именно через отношение к этому различию следует определить то, что называют смыслом греха.

Данность, о которой здесь идет речь, не может быть понята как находящаяся вне Любви, более-менее ясно осознанной, предмет которой предстает как созидание или объект; или, по крайней мере, в том случае, если ясного понимания этой Любви недостает, то несмотря на все имеется такая определенная позиция самости как душа, определенное отношение к себе самому, лежащее в основе поклонения. Там, где всякое благоговение перед самим собой отсутствует, там нет ничего, что напоминало бы по сути своей грех. Но такое поклонение очень трудно определить. На мой взгляд, оно заключает в себе утверждение трансценденции. «Мы – не отсюда», – сказала одна старая женщина по поводу смерти Е. Это наивная, но подлинная манера утверждения такой трансценденции. Поскольку я считаю себя лишь простым фрагментом природы, постольку я ставлю себя вне способности испытывать это чувство почитания, или поклонения. Однако, утверждая, что я не принадлежу к этому миру, разве я тем самым не отказываю в доверии жизни, ему присущей? Не отождествится ли тогда сознание греха с этим осуждением естественной жизни? С определенностью можно сказать, что такая возможность, такое искушение здесь имеется. Но я полагаю, что это только отклонение, впрочем, такое, которого трудно избежать. Где оно начинается? И какова верная позиция? Вот то, что я еще плохо себе представляю.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации