Электронная библиотека » Габриэль Марсель » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 октября 2015, 18:00


Автор книги: Габриэль Марсель


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но, могут мне возразить, не считается ли по традиции беспокойство антифилософским состоянием духа, будучи противоположностью его возвышенной невозмутимости, атараксии, определяемой, впрочем, по-разному в разных философских школах?

На это я отвечу, что если философия действительно универсальным образом стремится к установлению определенного внутреннего мира, некой гармонии, то не менее верно и то, что и мир, и гармония не являются тем, что дано с самого начала. Дано стремление к ним, причем это стремление не может не испытываться как ностальгия, то есть как беспокойство. Вопрос единственно лишь в том, считают ли своим долгом или нет обратить внимание на это изначальное смятение, акцентируя его. И чем в большей степени философия будет концептуальной, тем больше она будет считать себя обязанной набросить покров на то, что она рассматривает как исключительно субъективное событие, из которого следует извлечь его рациональное зерно. Но для размышления этот простой вопрос об акценте обнаруживает свою важность, так как здесь решается, будет ли позитивное значение сообщено личному началу или же нет. Философия гегелевского типа, развертывающая до конца идею внутренней диалектики понятия, будет ставить своим принципом, или стремиться к тому, чтобы таким принципом поставить то, что личность есть лишь неким образом случайная сцена, на которой разыгрывается эта диалектика; она также будет абстрагироваться от того резонанса, который подобная диалектика может вызвать в конкретной жизни эмпирического субъекта. По меньшей мере это будет ее идеалом, но как раз это отрицается той философией, несколько штрихов которой я только что набросал.

Быть обеспокоенным – значит искать свой центр. Эти слова достаточным образом показывают, что философия, как я ее понимаю, это развитие, происходящее не только внутри субъекта, рассматриваемого как духовный организм, но и в реальности, целью которой неким образом и выступает этот субъект – я бы сказал даже не столько целью, сколько ставкой, поскольку такое развитие мне представляется подобным музыкальной партии или драме.

Но сказать это значит все еще слишком мало что сказать. Термин «субъект» является слишком двусмысленным; предпочтительнее было бы говорить о личности, если бы в последние годы не так злоупотребляли этим термином. Но этот термин все же лучше первого в той мере, в какой он противостоит термину «индивид». Философская мысль в максимуме своей подлинности располагается на стыке самости (soi) и другого. И я повторяю: что-то могущественное и скрытое уверяет меня в том, что если других нет, то нет и меня. Конечно, в этом утверждении наличествует очевидность, которая не была всеобщим образом признана и которую, в частности, идеализм определенного рода пытался отрицать; остается только выяснить, чего стоят постулаты, на которых основывается такой идеализм. Правомочно ли утверждать приоритет акта, посредством которого «Я» (le moi) конституируется как самость (soi) – спрашивал я когда-то в книге «Быть и иметь» (с. 156), – по отношению к тому акту, посредством которого «Я» полагает реальность других? Подобный приоритет, я считаю, может быть утвержден лишь в силу некоего смешения, которое, впрочем, было выявлено уже Кантом.

По ходу этого размышления мне хочется заметить, что никакой философский текст не оказал на меня столь сильного воздействия, как тот, в котором американский философ У. Э. Хокинг[19]19
  Хокинг Уильям Эрнест (1873–1966) – американский философ, представитель персонализма, учился у У. Джеймса и Дж. Ройса, проф. Гарвардского университета. Марсель, испытавший его влияние, был с ним лично знаком. Ему вместе с Бергсоном он посвятил свой главный труд – «Метафизический дневник» (1927). Осн. соч.: «Значение Бога в человеческом опыте» (1912), «Типы философии» (1929), «Наука и идея Бога» (1944) и др.


[Закрыть]
(в своей книге «The Meaning of God in Human Experience») установил, что на самом деле мы не можем понять другого так, чтобы возникшее понимание в то же время не было бы и нашим собственным пониманием, сообщающим нашему опыту его человеческую значимость.

Когда я говорю о сочленении самости и другого (d’autrui), следует, разумеется, остерегаться при этом любой неправомерной спасиализации, всякого опространствления: мы совершенно не можем принять существования своего рода разделительной черты, или шва, между той областью, которая является областью нашей самости, и другой областью, которая бы относилась к другому лицу. Не только история философии, но и изучение произведений литературы, поскольку она вносит свой вклад в познание человека, учат нас тому, что мир других высвечивается со все большей интенсивностью по мере того, как я сам все сильнее и все более героическим образом просветляю свои собственные темноты.

Влиятельная философская традиция, в наши дни представленная, например, Леоном Брюнсвиком[20]20
  Брюнсвик Леон (1869–1944) – французский философ, проф. Сорбонны, основатель «Французского философского общества», представитель критического идеализма. Осн. соч.: «Модальность суждения» (1897), «Введение в жизнь духа» (1900), «Прогресс сознания в западной философии» (2 тт., 1927).


[Закрыть]
, стремилась установить фундаментальное различение между тем, что свойственно каждому из нас, и тем, что является общим для всех нас и представляется тем самым рациональным. Я не считаю, что подобное разграничение не имеет практического смысла, но я опасаюсь его бесплодности, ибо оно отсылается к тому, что я бы назвал плоской психологией, игнорирующей то измерение, которое по преимуществу есть измерение, свойственное духовной жизни – измерение глубины.

Здесь снова мы встречаемся с тем, о чем я уже сказал выше, говоря о смыслах и требованиях. Своеобразие нас самих или другого, конечно, всегда может получить ярлык причуды и потому быть отосланным в какой-то там своего рода чулан для всякого ненужного хлама; но оно может также открыться нам как призыв к более глубокому пониманию, более интимному общению; оно может ненавязчиво пригласить нас к нашему собственному обновлению, к пересмотру наших категорий, в то время как общие, всем присущие черты самим фактом того, что они позволяют себя легко узнавать, классифицировать, воспроизводить, ведут лишь к тому, чтобы привести в действие самые привычные и тем самым наименее творческие, минимально продуктивные для нашего постижения мира операции. Мимоходом я замечу, что эта ремарка, следующая в русле наиболее глубоких критических воззрений Андре Жида[21]21
  Жид (Gide) Андре (1869–1951) – французский писатель и литературный критик. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1947).


[Закрыть]
, лежит в самой основе всего моего театра.

Все эти размышления приводят нас к таким выводам: чем больше мы стараемся общаться с нами самими – я понимаю под этим общение с тем, что предстает в нас, прежде всего, как максимально уклоняющееся от определенного истолкования, – тем скорее освобождаемся от автоматизма, порождаемого застоем нашей активности суждения; с другой стороны, по мере вовлечения нас в подобный автоматизм другой перестает постигаться как другой, превращаясь в набор абстракций, с которым мы уже не можем поддерживать никакого живого общения. Но такое не-общение (non-communication) несет с собой тяжелое для нас возмездие, выражающееся в нередко неосознаваемой потере некой лучистой силы, присутствие или отсутствие которой непосредственно схватывается интуицией.

Конечно, на это мне могут возразить, указав на тот факт, что некоторые очень спонтанно действующие и к тому же неспособные к проникновению в свои собственные внутренние темноты существа – предполагая, что таковые существуют – являются как раз самыми способными к коммуникации с другими. Но подобная легкость общения у тех людей, о которых мы говорим, обусловлена тем, что они почти лишены того, что зачастую рассматривается как превосходство: они лишены сознания себя, понимаемого в негативном, пейоративном смысле английского слова self-conscious[22]22
  Застенчивый, легко смущающийся. Прим. пер.


[Закрыть]
. Неспособность к общению связана с сознанием себя, или более точно, с тем, что самосознание пребывает в напряженном, как бы судорожно сжатом состоянии. Таким образом, по-видимому, можно различать два уровня, на которых общение становится реальным: первый уровень – это состояние наивности, или то состояние, которое можно было бы назвать духом детства, предшествующим развитию сознания себя, второй – это бесконечно более высокий уровень, на котором сознание себя неким образом преодолевает само себя.

Философ по определению имеет позади себя как бы потерянный рай. (Это состояние чистой спонтанности есть состояние ребенка, без всякого усилия вступающего в контакт с другими). Нечего мечтать о том, чтобы отступить назад в это состояние неразвитости самосознания; напротив, в усилии его превзойти можно видеть надежду на восстановление путей общения, затрудненных преградами. Кроме того требуется, чтобы философский поиск путей к другому происходил не только с желанием, но и с решительным намерением вырваться, наконец, в мир конкретной мысли, в котором философ выступал бы на равных со своим ближним и видел бы его в проясненном, очищенном свете, который привычные каждодневные отношения с трудом позволяют предчувствовать.

Служение философа, о чем ясно все еще не было сказано, на мой взгляд, состоит именно в этом. В противовес к тенденции герметической самозамкнутости – ей не чужды некоторые современные мыслители и она в особенности различима у многих поэтов – я скажу, что философ, как я его понимаю, должен развить до предела возможного волю к общению. Но оно действительно может быть достигнуто лишь окольным путем. Путь, ведущий от меня к другому, проходит через мои собственные глубины. Это, впрочем, не означает, что упомянутые глубины доступны интроспекции, предоставленной исключительно своим собственным ресурсам. Есть основание считать, что в этой сфере участие интроспекции является ограниченным. Здесь более важным является опыт, понимаемый в широком смысле слова, то есть в смысле испытания самого себя в горнилах жизни; речь идет о таком испытании, которое может принимать самые различные формы, иногда наиболее озадачивающие и неожиданные. В том, что касается меня, то я должен признать, что, как я уже сказал в начале этих размышлений, такое испытание имело чаще всего форму драматургического творчества, как если бы мои персонажи были своего рода необходимыми реактивами, замышленными неким сверх-сознательным воображением с тем, чтобы позволить моей самой задушевной мысли перейти в фазу кристаллизации, к которой она не была бы способна, если бы была предоставлена исключительно ресурсам одного лишь Эго. И тем самым уточняется связь, на которую я указал в начале, между моим драматическим творчеством и моим собственно философским поиском.

(1937 г.)
Метафизический дневник
(1938–1943)

Жаку Дюрону с любовью Г.М.


Париж, январь 1938 г.

Я бы хотел исследовать то, что мы спонтанно понимаем под глубокой идеей или глубоким чувством. Когда мы говорим «глубокая идея», то не хотим ли прежде всего сказать, что она квалифицируется таким образом из-за своего содержания? В таком случае глубокая идея раскрывала бы скрытую реальность, а не простую видимость. Но подобное толкование не ведет нас к нужному результату, ибо размышление показывает прежде всего, что различение между видимостью и реальностью, несомненно, не относится к объектам, или к областям объективным образом различенным. И можно спросить, а не называем ли мы реальностью то, что с других позиций и при определенных условиях предстает как простая видимость.

Я буду исходить из феноменологической позиции, вопрошая себя, что происходит, когда идея, или мысль, предстает предо мной как глубокая, то есть как носящая определенную метку, недостающую обычным, привычным идеям, образующим идейный багаж повседневности. Важно, что глубокая идея не представляется мне просто как необычная, по крайней мере, в том случае, если под необычностью понимают странность или причудливость. Быть может, точнее было бы сказать, что странности недостаточно, чтобы охарактеризовать глубокую идею как таковую. Действительно, в духовном мире существует такая странность, которую можно сравнить с эфемерным собранием, например, облаков. Подобная странность сопровождается сознанием случайности соединения, следовательно, осознается в своей неустойчивости. Имеются и мысли такого типа – в этом случае я вспоминаю парадоксы, на каждом шагу встречаемые у Оскара Уайльда. Однако нужно заметить, что странность в этом случае может означать иллюзорность. Почему? Очевидно, в силу действия перспективы, поскольку такая странная мысль, подобно возвышению посреди ровной местности, представляется нам приоткрывающей путь к чему-то иному. Но, как всегда, решающее слово остается за опытом: если я оставлю свою позицию наблюдателя-любителя и встану на путь активного отношения, приняв эту показавшуюся мне глубокой мысль как трамплин, как точку отталкивания с тем чтобы узнать, действительно ли она наделена творческой силой или же нет, то, приблизившись к этой мысли, я смогу установить, способна ли она развиваться, раскрываться или же, напротив, при приближении к ней окаменевает в неподвижности, храня разочаровывающую в своей скудности неизменность застывшего декора.

Теперь мы видим, что идея воспринимается нами как глубокая постольку, поскольку предстает выводящей к трансцендентному: оно же по определению, строго говоря, не может быть данным, его нельзя логически вывести, но можно лишь предчувствовать или предвосхищать, при условии, что такое предвосхищение является скорее чем-то предваряющим, чем логически последовательным. Наиболее точной метафорой, на мой взгляд, служит в данном случае фарватер, приоткрывающийся с помощью косвенных примет. Подобным образом некоторые пейзажи вызывали во мне чисто духовную эмоцию. Я в данном случае думаю об окрестностях Рагузы, когда к ней приближаются морем от Корчулы[23]23
  Рагуза – другое название г. Дубровник в Далмации (сейчас это Хорватия), основанного в VII в., исключительно богатого архитектурными памятниками и живописно расположенного на берегу Адриатического моря. Корчула – остров недалеко от Дубровника.


[Закрыть]
.

Таким образом, я склонен предположить связь опыта глубокого с чувством обещания, имманентно присущего такому отрывочному видению. Однако нужно продолжить начатый анализ.

Недостаточно сказать, что мысль, представляющаяся нам глубокой, есть та, которая, как нам кажется, приоткрывает некую даль.

Нужно еще спросить о том, что это за даль, причем здесь мы подошли к тому, чтобы отбросить чисто пространственные рамки мысли. Эта даль не испытывается нами как некое «там», как «другое место»: я бы сказал, что она скорее есть «совсем рядом». И здесь нужно выражаться с предельной строгостью. Действительно, в этом случае преодолевается само различение «здесь» и «там», или, более точно, оно переворачивается. Как это возможно? Дело в том, что эта даль предстает перед нами как находящаяся внутри некой области, о которой мне хочется сказать, что она является ностальгически нашей, данной нам в ностальгии по ней. Действительно, здесь нужно обратиться к мифу об изгнании с тем, чтобы помыслить эту ситуацию, предстающую с точки зрения чисто пространственной логики противоречивой. Таким образом, мы должны сконцентрировать наше внимание на положении существа, осознающего свое несовпадение с самим собой в его «здесь» или считающего свое место в мире случайным по отношению к некоторому центру, являющемуся его действительным местом, но в фактических условиях, в которых находится это существо, могущему переживаться лишь как потустороннее, как очаг ностальгии.

В этой связи было бы уместно вспомнить о переживаниях детства, лежащих в основе эффективного воображения и вращающихся вокруг его потаенных мест, таинственных садиков и т. п., то есть всего того, что, выражаясь метафизическим языком, я бы назвал абсолютным здесь, которое в то же время является и там. Конечно, вполне возможно объяснить такого рода опыт психоаналитически. Но кроме того, что такое толкование, по всей вероятности, не является необходимым, я очень сомневаюсь, что оно способно помочь нам в прояснении того, что же это такое – чувство глубокого.

Могут возразить, что во всех подобных рассуждениях мы остаемся в пространственном измерении, то есть в метафорической области, и что чувство глубины не удастся прояснить до тех пор, пока оно не будет совершенно освобождено от пространственности, деспасиализировано. На это я бы заметил, что мы уже осуществили частичное преодоление пространственности, а именно в той мере, в какой перевернули обычное соотношение между «здесь» и «там». Можно было бы сказать, что абсолютное «здесь», не совпадая с моим случайным «здесь», не находится в пространстве, которое в нем как бы отсутствует. [Сверх того, я очень сомневаюсь, что можно дойти до предела процесса деспасиализации. Возможно, следовало бы вернуться к оппозиции, некогда установленной Бергсоном. Со своей стороны, я убежден в том, что Эжен Минковский, вводя и развивая понятие проживаемого пространства (espace vécu), существенно продвинулся вперед по отношению к первоначальной мысли Бергсона[24]24
  Минковский (Minkowski) Эжен (1885–1972) – французский психолог и психиатр с философской ориентацией в своих исследованиях. Испытал сильное влияние философии А. Бергсона, пытаясь в дальнейшем соединить ее с гуссерлевской феноменологией. Его основные работы – «Жизненное время» (Le Temps vécu. P, 1933) и «На пути к космологии» (Vers une cosmologie. P, 1936). Марсель неоднократно обсуждал его идеи, высказанные им в указанных выше книгах, например: Марсель Г. Опыт конкретной философии. М, 2004, с. 66–83.


[Закрыть]
. Конечно, у самого Бергсона можно найти некоторые указания о возможности движения в указанном направлении, но мне думается, что он их недостаточно развернул][25]25
  Фразы, заключенные в квадратные скобки, были написаны в 1945 г. в качестве дополнения и пояснения. Прим. автора.


[Закрыть]
.

Было бы интересно посмотреть, как, во временном измерении, аналогичный парадокс связан со схватыванием глубокого. Глубокая идея устремлена вдаль: это означает, что она предвещает путь, которым можно следовать лишь во времени; она выступает своего рода интуитивным погружением в то, что может быть достигнуто только благодаря поиску, разворачивающемуся в длительности (durée). Однако не поймут того, что я здесь имею в виду, подчеркивая исключительно лишь то, что глубокая мысль выступает своего рода зачатком будущего. Иначе говоря, то будущее, которое здесь имеется в виду, вовсе не есть чистая инновация по отношению к актуально данному. Мне представляется, что глубокая мысль соотносится с будущим, таинственным образом связанным с самым удаленным прошлым; я готов сказать – с самым глубоким прошлым. Дело в том, что между прошлым и глубиной существует определенное сродство. Действительно, можно сказать, что, сколь бы смутным ни было подобное понятие, прошлое и будущее, в глубине, соединяются в той зоне, которая так относится к тому, что я называю настоящим, как абсолютное «здесь» относится к случайному «здесь». И такая зона, где теперь и тогда стремятся слиться, как это только что было с ближним и дальним, и есть, несомненно, то, что мы называем вечностью. С этой точки зрения ницшевская идея вечного возвращения не только имеет смысл, но и некоторым образом дает нам как бы сам диапазон глубины, и это несмотря на то, что она предстает столь мифической, рационально неоправдываемой, когда ее рассматривают саму по себе и особенно тогда, когда опираются на псевдонаучную аргументацию, с помощью которой она пытается себя обосновать.

А теперь следует спросить, могут ли эти соображения быть подтверждены или дополнены анализом того, что выступает как глубокое чувство. Все охотно согласятся с тем, что глубина чувства меряется его способностью сопротивляться тем условиям, которые, рассуждая логически, должны вести к его исчезновению (это разлука, если речь идет о любви, жизнь верующего среди неверующих и т. п.). Но это нам поясняет понятие глубины очень непрямым и слишком слабым образом.

Прежде всего заметим, что чувство в той мере, в какой оно является глубоким, не предстает как таковое со всей определенностью непосредственному сознанию, но лишь размышлению, следующему за его обнаружением и выступающему скорее как саморефлексия, чем как рефлексия о ком-то другом. В принципе, когда я испытываю глубокое чувство, именно в силу того, что я ему отдаюсь, я не мыслю его в это же время как глубокое, я его не оцениваю. Однако может случиться, что я должен буду отдать себе отчет hic et nunc[26]26
  Здесь и сейчас (лат.).


[Закрыть]
в глубине чувства, испытываемого мною (скажем, потому, что я должен решиться на что-то, что будет оправдано в моих глазах лишь в том случае, если мое чувство действительно является глубоким). Рефлексия в этом случае связана со способностью предвосхищения, направленной на мое будущее: она возможна лишь в том случае, если я некоторым образом отрываюсь от того, чем я являюсь сейчас. Но это как раз позволяет сразу же выявить референцию, связанную с глубиной. Ее здесь можно сопоставить с платежеспособностью должника, то есть с кредитом, который, исходя из разумных оснований, ему можно предоставить. Тем не менее, проблема все еще не решена. Самое большее мы в состоянии уточнить ее данные: в чем состоит то свойство – полагая сомнительным, что это слово здесь вполне уместно, – которое позволяет оценить этот кредит? Поддается ли это свойство точному измерению?

Можно ли его узнать непосредственным образом? Почти очевидно, что нет, нельзя. Но тогда не следует ли вообще отказаться говорить о свойстве? Не идет ли речь не об определенности самого чувства как такового, а о соотношении, точнее говоря, о тайном сродстве между чувством и нашей самостью? Но, выражаясь подобным образом, не рискуют ли утонуть в абстракциях? Ведь чувство является глубоким тогда, когда оно действительно не позволяет отделить себя от самости человека, его испытывающего, когда эта самость в нем находится у себя самой (chez-lui) – без того, впрочем, чтобы это было эквивалентно сознанию гармонии или, в особенности, легкости: мы совершенно сливаемся со своим чувством лишь в отчаянии или драме. Таким образом мы приходим к тому, чтобы предположить, что чувство является глубоким тогда, когда в него вовлечена сама суть того существа, которое его испытывает. Но этот вывод все еще остается неопределенным или даже двусмысленным.

В общем мы склонны считать, что если глубокое чувство и может внезапно проявиться, то его созревание должно, по крайней мере, скрытым образом быть подготовлено. Но это по сути дела априорный взгляд на проблему, значимый для выявления требования, предполагаемого таким утверждением. Мы существенным образом постулируем, что если чувство является глубоким, то оно должно уходить своими корнями в далекое прошлое, пусть при этом и допуская, что это укорененное чувство смогло в силу некоторого метаболизма представать под самыми разными видами. Здесь глубокое чувство истолковывается как зависимое от изначальных тенденций, которые, впрочем, могут быть сами по себе достаточно неопределенными. Любая натуралистическая интерпретация, на мой взгляд, будет ориентирована в этом направлении, стремясь истолковать глубокое как не имеющее на самом деле действительной ценности. И по-другому может быть лишь в том случае, если декретом, не могущим не казаться произвольным, объявляется, что изначальное как таковое представляет собой ценность в себе в противовес всем прочим моментам эволюции, всем ее последовательным стадиям, следующим одна за другой. И так определяется то, что можно было бы назвать псевдомистикой Ursprünglichkeit[27]27
  Изначальности (нем.).


[Закрыть]
, истока как такового. Но, по-видимому, эта мистика не сможет продержаться и секунды под прицелом рефлексии. Ведь поистине нет основания для того, чтобы существенное было дано в истоке или начале движения. Действительно, сущностно важное в истоке, или начале, может быть просто неразличимым, и изначальные определения могут быть наименее существенными из всех, хотя и, с другой стороны, нужно их считать наделенными, по крайней мере, ценностью зародышей. [Начальное как семенное (le séminal) не тождественно глубокому, видимо, потому, что оно имеет свое будущее перед собой и в этом смысле принадлежит к миру случая или, попросту, возможного. Но возможность как таковая не может считаться ни глубокой, ни поверхностной. Глубокое располагается в другом измерении. Но я не хочу сказать тем самым, что оно существует. Скорее оно находится по ту сторону существования, в то время как возможное находится по сю сторону его. Но будучи по ту сторону, оно не может быть вызвано без того, чтобы не наделить существующее некоторой нереальностью. В противовес глубокому то, что стремится лишь существовать, едва существует.]

Могут спросить, не направлен ли весь ансамбль этих замечаний, устремленных за пределы того, что может дать описание, к метафизике сущности. Возможно, что это так и есть, но очевидно, что скрытая сущность, которая, как кажется, просвечивает здесь как бы пунктиром, ничем не напоминает ту, что утверждается традиционными философиями. Действительно, мы ее можем достигнуть не с помощью акта абстрагирования, и, сверх того, само выражение «достигнуть» здесь совершенно неадекватно. Не без колебаний я бы сказал, что сущность есть скорее, нечто освещающее, чем освещенное и a fortiori[28]28
  Тем более (лат.).


[Закрыть]
описанное. Она – очаг: именно она является очагом и поскольку предстоит сознанию, постольку последнее может трактовать себя как источник света. Впрочем, ясно, что, принимая подобную перспективу, приходят к сближению и, в пределе, к отождествлению сущности и ценности, но это при условии сознательного отказа, раз и навсегда, от того акта, посредством которого их хотели бы превратить в умопостигаемые вещи, в noèta[29]29
  Вещи, постигаемые исключительно умом (греч.).


[Закрыть]
. Любое представление такого рода действительно отрицает и разрушает то, что оно претендует утверждать.

Однако с этой точки зрения кажется возможным высветить парадокс, состоящий в утверждении тождества близкого и далекого в недрах глубокого. Сущность близка, поскольку из нее исходит ясность, без которой для меня ничего не существует; но она и бесконечно далека, поскольку я не могу продвинуться к ней, то есть пытаться ее достичь без того, чтобы она тут же не исчезла. И миф об Эвридике становится здесь настоящим откровением.

Париж, 24 апреля 1939 г.

Сегодня утром я со всей ясностью увидел фундаментальную двусмысленность того, что я называю моей жизнью. Действительно, я ее понимаю или как последовательность моментов, событий, или же как нечто такое, что может быть отдано, чем можно пожертвовать или потерять. Быть может, лишь во втором случае идея бессмертия способна обрести смысл.

Моя жизнь, понимаемая в первом из указанных смыслов, предстает как ограниченная, занимающая интервал между двумя датами и доставляющая материал для хронологии. В определенные моменты она может стать для меня достаточно внешней для того, чтобы я отнесся к ней подобным образом, например, сожалея, что этих событий в ней было мало. И отсюда я прихожу к тому, чтобы счесть их островками, отделенными друг от друга пустотой. И с этой точки зрения относясь к моей жизни, я также буду смотреть и на мое будущее; события, которые мне остается пережить, несомненно, менее многочисленны, чем те, которые я уже пережил. И поскольку я устраняюсь из своей жизни с тем, чтобы отдаться констатациям в ее адрес, она мертвеет. Жизнь уходит из такой жизни.

Но если теперь я снова возвращаюсь к своей жизни, как возвращаются к себе домой, то осознаю себя ангажированным в и устремленным к. Но во что ангажированным? К чему устремленным? Легко ответить на эти вопросы, если только я погружен в некоторую творческую деятельность, которую осознаю в известной степени как необходимую. Конечно, эта созидательная работа может выступать в разных аспектах. Но, в конечном счете, она может быть сведена к двум способам ее осуществления: во-первых, к заданиям, выполняемым изо дня в день более-менее автоматически; во-вторых, к интересу по отношению к совершающимся событиям, разворачивающимся наподобие печатаемого отдельными выпусками романа: мир в этом случае уподобляется кинофильму.

В обоих случаях мы не отделены от отчаяния более надежно, чем тонюсенькой пленкой, поскольку наша собственная жизнь переживается как бесполезная, нереальная или отсутствующая. Впрочем, отчаяние, при условии, что оно ясно осознается, может выступить средством своего преодоления и возвращения к себе. Признать это отсутствие, заметив его, значит некоторым образом превратить его в присутствие.

Но действительно вернуться к своей жизни значит заново пережить ее как полноту: негативно выражаясь, я в этом случае прекращаю ее отождествлять с последовательностью более или менее значительных эпизодов. И если я вспоминаю один из таких эпизодов, то он обретает значимость, наполняясь смыслом в силу этой заново обретенной полноты. И это означает, что я перестаю сравнивать мою жизнь с другой жизнью как более благоприятно сложившейся, более полнокровной. Полнота – это нечто несравнимое.

Но не ясно ли в то же время, что полнота здесь связана с посвященностью? Творчески проживаемая жизнь действительно является творческой в той мере, в какой она посвящена чему-то. И, с другой стороны, именно исходя из этого посвящения, становится возможным дарение моей жизни, поскольку это дарение (которое с другой точки зрения может показаться противоречивым и даже бессмысленным) осуществляет еще один этап на пути посвящения. Отказ отдать свою жизнь в крайних, чрезвычайных обстоятельствах означает не сохранить ее, а покалечить. Дело здесь обстоит так, как если бы жертвоприношение было самим свершением жизни, как если бы потеря ее была в данном случае средством ее спасения.

Однако здесь надо ожидать наступления критической рефлексии: понятно, что чувство полноты достигает своего апогея в том акте, посредством которого человек целиком и полностью отдается тому, чему он служит. Но можно ли, не играя словами, сказать, что он действительно спасает то, что, как кажется, теряет? Не является ли это чувство полноты или высокого полета всецело субъективным, исчезающим вместе с самим субъектом в момент его смерти?

Действительно, утверждение «я отдаю мою жизнь в жертву для того, чтобы…» нужно подвергнуть строгому анализу. Ясно, что само это выражение является неадекватным, стремящимся установить или предположить с трудом постижимое соотношение между «Я» и «моя жизнь», так как последняя, по-видимому, приравнивается к владению, от которого я отказываюсь. Но это – вторичное или случайное и искажающее ее представление. В действительности в этом акте моя жизнь выступает как субъект. Она посвящает себя чему-то, жертвуя собой. Следует, впрочем, заметить – и это очень важно, – что в той мере, в какой этот акт подвергается саморефлексии, он искажается. Это исключительно редкий случай, когда абсолютное жертвоприношение осознает себя, или, говоря более точно, осознавая себя, оно рискует породить тот тип литературы, который его искажает. Здесь, как и в других случаях, требуется подлинно философская рефлексия для того, чтобы постичь акт самопожертвования по ту сторону подобных наростов, которые его скрывают.

Можно еще сказать, что моя жизнь, которой я жертвую, не есть некая вещь, оставляемая мной с тем, чтобы получить другую вещь. Напротив, она есть, если так можно сказать, нечто совершенно противоположное вещи, той или этой. Она есть всё или предстает как всё. И однако здесь возникает антиномия. Действительно, нужно, чтобы вне этого всего было нечто такое, что должно оберегаться любой ценой, в противном случае жертвоприношение лишится своей цели. И эта «другая вещь» предстает предо мной как абсолютно реальная, причем реальность ее меряется жертвоприношением, на которое я соглашаюсь ради того, чтобы она была спасена. Таким образом, жертвоприношение становится свидетельством, приносимым мною ради этой реальности, рассматриваемой как независимая от меня; таков мой способ ее засвидетельствовать. Там самым смерть обретает смысл или свой смысл потому, что она помыслена как абсолютная, и, с другой стороны, одновременно отрицается в пользу реальности, которую она не может умалить. В самом истоке абсолютного жертвоприношения мы находим не только «Я умираю», но и «Ты, ты не умрешь», или еще «потому, что я умираю, ты будешь спасен», или даже, более точно, «моя смерть даст тебе возможность жить». И в самом деле, жертвоприношение представляется осмысленным лишь по отношению к исторически данной реальности и, следовательно, предоставленной силам разрушения, действующим на все, что длится во времени.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации