Текст книги "Мальчик и девочка"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Когда к ним подплыли с плохой вестью о бродящем по пляжу ребенке и приближающемся шторме, она даже не прикрылась, настолько несущественными были для нее другие люди.
А потом она тащила на себе вещи и сына, Гоги мать заперла в погребе. И не были они тогда в Анапе два месяца, даже половины не были. Они уехали в Новороссийск к знакомой по институту. И жили у нее. Письма в Москву она подписывала как бы из Анапы. Два раза она тайком, оставив сына, ездила к Гоге. Подбиралась к станции, и он бросал ее в лодку и греб, греб туда, где было только небо и море. И она стаскивала с себя все и думала – как? Как я буду без него? Она просто сходила с ума от напора будущих неосуществимых желаний. Она языком слизывала с него соль, выискивая места, которых не касались ее язык и губы. И уже он лежал у нее на руках – Демон поверженный. Мальчик из восьмого класса.
Она дала ему адрес до востребования. И он прислал ей одно письмо. То, что хранит она под подкладкой. Она достает его. В нем были «любов», «в замуш», «хочю войти в тибе» и много других неправильных слов радостей и счастья. Конечно, такое письмо надо было скрывать. Она ему не ответила. Из Москвы все выглядело иначе. Один раз, умирая от телесной муки, она согрешила с физкультурником. Дело было в спортивном зале, поздним вечером. Она разделась и легла, ему на колени так, как ложилась в лодке. Фокус не удался. «Ты чо? – спросил он. – Разговаривать пришла?» Все было пошло, скучно и не дало облегчения. С тех пор она умерла телом. Она это знает. Однажды на осмотре гинеколог спросила ее: «Вы не замужем?» «Замужем», – ответила она. «Вы спазмированы, как девушка». – «Я просто мертвая!» – хотела она сказать. Но кто ж такое говорит? Слезла с гинекологическою козла с гордой улыбкой: «У меня все в порядке в семейной жизни». Она ей не поверила, врач. Такой у нее был вид: не верю, мол.
Все это пришло и встало сейчас во весь рост.
Она растирает письмо в порошок. Это легко. Она втирала бумажную пыль в себя, засовывая во влагалище, и ела ртом. Письмо не должно оставаться, оно должно раствориться в ней до последнего микрона. Она – могила письма, могила этой сумасшедшей чувственной любви, от которой и сейчас все сжимается внутри, но нет и уже никогда не будет того, кто превратит этот ком в божественное расслабление, в свободу, в вознесение, в безграничье. В любовь!
Улика уничтожена.
Она мечется в себе, как в темном там, где даже стены ее не любили. Память мстительно возвращает ей уже голое бедро Дины, обхватывающее сына, и его лицо, глупое – это правда, господи, глупое, я не клевещу, – но такое счастливо прекрасное. И она кладет на весы, она ведь любительница правил, и точного веса, ум и счастье, и гирька ума взлетает под самый потолок. «Это неправильно», – говорит она себе, но откуда-то взялась черная, стена, которая уже не толкает, а хочет ее накрыть.
"Пусть! – думает она, – Пусть! Так бывает. Пятнадцать лет разницы, конечно, много… Но она будет над ним дрожать, как дрожу я. Ему будет хорошо. Она – неплохая женщина, Дина. Ну стала бы она звать в гости плохую? И потом… Чему быть – того не миновать. У них могло бы случиться, а она бы не знала… Это, что ли, лучше? И опять она заметалась. Лучше? Хуже? И опять положила на весы «знать» и «не знать». Они как спятили, метались весы – вверх, вниз, пока не замерли в равновесии. Значит, цена знанию – незнание, и наоборот. Ей осталось знание. Как говорил их учитель физкультуры: «Оно, девушки, по жизни так: хоть Стеньку об горох, хоть горох об Стеньку. Один хер». Дурачок дурачком, а умный оказывается.
– Подойди ко мне, – сказала мама, когда он пришел вместе с собакой. – Ты на себя не похож. Не надо так! Все у меня будет в порядке.
Мальчик подошел, и ему стало страшно. Он боялся, что все начнется сначала. Уйти, что ли, в аптеку, думал он, теребя рецепты. Почему она на меня так смотрит?
Мать изо всей силы сдерживала ускоряющийся бег сердца. Юноша, который стоял рядом, не был ее сыном. Это был высокий молодой человек с абсолютно седыми висками. «Боже мой!» – подумала мать. Систолический галоп ускорил свой бег, и она закрыла глаза, чтоб он не видел мыслей в ее глазах. «Господи! – думала она. – Дай мне еще время. Дай мне замолить грех за его виски. Я так его люблю. Усмири мое сердце».
И развернулись кони. Они возвращались в жизнь, и она открыла глаза. Мальчик с седыми висками наклонялся к ней с отчаянием в глазах, но мама уже слабо улыбалась и даже хотела что-то сказать, а собака положила ей голову на плечо и лизнула в щеку.
– Дина-Найда, – сказала мать. – Надо же, пришли вместе. Как сговорились. Дама с собачкой… Есть такой рассказ у Чехова. Я так над ним плакала в твоем возрасте… Нет, пожалуй позже. Мы были медленные дети. – Мать вздохнула. – Тоже про любовь. – И добавила: – И грех… «Лишнее слово, лишнее, – подумала она. – Хотя я уже принимаю этот грех как свой».
«Когда ей станет хорошо, – думал мальчик, – я уйду. Мы уедем с Диной куда подальше. Иначе она убьет и себя, и меня».
Но они улыбались друг другу, будучи самыми близкими и бесконечно далекими.
Сбивая на кочках ноги, девочка брела в темноте к Ангелу. Отсюда мощно гляделась липовая аллея. Как всегда вечером, деревья, в сущности, жили в небе, цепляясь кронами, и вели свой счет жизни и обстоятельствам. Лицо Ангела было все в следах убивания. На нем была выковыряна дырка рта. От отбитого носа шла трещина, которая раздвинула глаза вширь. И кто-то настойчивый внедрялся в ту трещину-щель топориком, чтоб разломать голову надвое, но Ангел был хоть и раненый, а крепкий. И затылок его был кругл и красив. Торчали остряки крыльев. Ну, естественно, отломать крыло птице проще простого. «Но он ведь не птица, – подумала девочка, – он же детский Бог. Он должен был им не даться». Девочка смутилась глупости собственных мыслей. Ангел был сделан людьми и людьми же порушен. Нет ничего вечного из сделанного руками человека. Самые что нм на есть распрекрасные церкви валили в два притопа три прихлопа, сносили города.
– Почему так? – почти закричала она, вспугнув затихшую к ночи природу. И только кроны липы где-то высоко, высоко, даже если и услышали, но не обратили внимания на девочкин вопрос, хотя именно им бы и объяснить ребенку тщетность суетного человеческого разума, изъеденного раком злости и ненависти. Но липы молчали, что, в сущности, было свинством с их стороны. Ведь если вечные и знающие молчат, то получается полный безысход. Или она побежала не в ту сторону?
Отчаяние без предела охватило девочку. Не было смысла в жизни, если в ней. существовала такая сила разрушения ее же. Все будет уничтожено, все будет убито, и ничто не может это остановить. В этот момент девочка даже испугалась Ангела с лицом сифилитика, который стоит и смотрит раздвинутыми щелью глазами, и ему плевать на цепи, которыми уже прикованы и липы. Значит, уже начались и их пытки?
Но тут она услышала автомобильные сигналы. К даче мальчика подъезжала машина, из нее выходил отец и еще какой-то дядька. Они оставили машину открытой и быстро пошли в дачу. Мальчик пошел с ними, а девочка пошла тропинкой вдоль ограды, которая выводила ее уже не раз ко многому интересному.
Она поняла из подслушанного разговора, что отец приехал за матерью, потому что какое тут в деревне может быть лечение? Что он вызвал сестру матери, и та будет с ней, если не нужна будет больница, поэтому мальчик («ты!») пока остается на даче в зависимости от возможностей сестры («у нее огород и муж попивает, так что времени у нее чуть»). Отец кричал на мальчика, что тот сразу не позвонил, что могли что-то упустить, какие тут врачи, у них и дипломов, считай, нет. Сидя в кустах бузины, девочка воображала, как бы повел себя ее отец. Приехал, бы или свалил бы все на нее?
А сейчас она видела сквозь ветки хлопоты сборов больной женщины в дорогу. Сама мать мальчика стояла на крыльце, вцепившись в поручень. На ней были мужские кальсоны и блузка с кружавчиками, а сверху наброшен плед. У нее подрагивала голова, а глаза все время следили за мальчиком, где он.
– Я хочу, чтоб он уехал тоже.
– Мама, – говорил мальчик, – я не могу бросить собаку. Вот выхожу ее и отдам соседям. Там живет хорошая девчонка, она возьмет. Я договорюсь.
«Это он про меня? – думала девочка. – Это я хорошая девчонка?»
Ей хотелось вскочить и забрать собаку сразу, ей хотелось доказать, что он не ошибся в ней: она хорошая; но мальчик сделал ей знак сидеть тихо, потом подошел и сказал:
– Не бери в голову. Это я нарочно. Это чтоб они оставили меня в покое. Собаку я не отдам никому.
– Я бы взяла, – с вызовом сказала девочка. И только тут вспомнила, что сама запустила псину в этот двор, спасая от повешения. Столько всего случилось за эти дни, и папа-палач как бы скрылся в тумане; а сейчас вот возник – весь набрякший от предвкушения скандала, весь к нему готовый. Девочке стало так страшно от этого видения, что все остальное, реально происходящее, она просмотрела: как усаживали мать в машину, как та отъехала. Вернувшись, она нашла на крылечке свою мать.
– Разбудила машина, – сказала она. – А мне так сладко вздремнулось.
У нее был заспанный, но вполне свежий вид. И черноты под глазами не было и в помине. – Они ее увезли в город? Ну и правильно. Инсульт – это не шуточки.
Мальчик ушел с собакой.
Она будет ждать его на воротах. Возвращаясь, он ее увидит и, может, заговорит.
Но он ушел в другую сторону, ту, что вела коротким путем к станции, – значит, тем же путем он и вернется. Она его не увидит.
В душе родилась маленькая, с манную крупинку, боль и стала набухать, как под крышкой с полотенцем. И возникло чувство одиночества, но не того, что радует ее довольно часто – «я у себя одна, а вы все не нужны мне на фиг», – а другого – болючего, обидчивого, когда хочется лбом прижаться к коре дерева и тереться об нее до крови и жаловаться, жаловаться и жаловаться. Кому? Она снова побежала к этому недобитку-Ангелу, постамент которого был окроплен мочой не одного поколения мальчишек. Обкаканный птицами, обписанный детьми, не поваленный взрослыми, он был одинок, как и она, и уже много десятков лет. Он один был – оказывается – ей брат по горю и печали. Других не было.
– Где ты! – кричит мать, но девочка не слышит. Зато она хорошо видит: Ангел светится. Сначала она думает, что так встала луна. Она сейчас полная и жирная и сочится тяжелым желтым маслом. Но нет, это не луна. Свет как бы с другой стороны. Он из самого Ангела, который стоит хорошенький и целехонький. И нет долбленой ямы вместо носа – наоборот, нос, как и полагается ему, собрал вокруг себя лицо, а белые мраморные глаза очень даже хорошо видят все вокруг и насквозь. И крылья целы, и даже как бы трепещут, как у присевшей на лист стрекозы. Нежно так, беззвучно подрагивают живой жизнью.
«Я нормальная, я в себе, – думает девочка, – просто мне это кажется. Я психанула, а он меня утешает. Это все в моей голове, и нигде больше. На самом деле он битый и траченый. Я сейчас потрогаю его рукой». Она трогает. И пальцы ее скользят по прохладному камню, в котором нет изъянов, а кончик тонкого крылышка легко ложится в ладонь, будто они одного размера. Девочка ощупывает все, все, все. И нос, и губы, уши и каменные кудри. «Так бывает, – думает девочка. – Случаются чудеса, чтобы глупый человек что-то понял, если жизнь ему непонятна. Но ведь мне все понятно. Все! Меня никто не любит. Я никому не нужна».
Вернувшись, она слышит крики. Идиоты они, что ли? У нее омерзительный («Твой, сволочь!» – кричит мать отцу) характер, и случись отцу уйти из дома, она (девочка) бросит школу и пойдет по рукам (господи, мама, окстись!). Но отец ее не защитил, он кричит, что не от него характер, а от матери. «Ты же вампир! Тебе это никто не говорил? Вот и у нее (у девочки) такая же природа, мать вашу… Ни подруг, ни мальчишек… Сидит рисует каляки-маляки. Модернист сопливый. Что ты за мать, что за мать?» – «Но это у тебя такая жизнь, что тебе только и дело сравнивать одну жену с другой, ты у нас устроился на две работы. Хотя о чем я? Тут-то у тебя работы никакой. Ни по дому, ни по воспитанию. Тут тебе достались вампиры. Отсосали беднягу».
Что-то упало, звякнуло. Девочка бредет назад. Но отец как ни в чем не бывало кричит ей вслед:
– Что, совсем не с кем поиграть? А куда делись подружки?
– Во что поиграть? – Девочке хотелось сказать что-то резкое. Не в том дело, что она подслушала разговор. Что, она раньше про это не знала? Она давно ждала, что родители разойдутся. Сейчас это виделось так. Они действительно расходятся. Как на дуэли. «Теперь разойдитесь». И они идут каждый в свою сторону, а она остается на том самом месте, где они были вместе. «Месте-вместе». Рифма получается. Мать не берет ее, потому как у нее (девочки) такой характер, что она станет шлюхой, наркоманкой, такая она в ее глазах. Девочка мысленно примеряет на себя эти роли, как она их видела в кино и по телевизору. Она стоит возле почтамта, и у нее юбки почти ноль. И при малейшем наклоне видна обтянутая попка-сливка. И к ней подходит дядя на раскоряченных ногах и говорит, что теперь она не имеет права ему отказать, так как это ее работа. А всякую работу надо делать добросовестно. И она идет за ним, потому действительно такая работа. И ее придумала для нее мама, и никто другой. Папа же – нет, он не хочет, чтоб она стала шлюхой, он водил ее в музей и объяснял, что картины существуют для того, чтобы в человеке вздрагивало сердце и хотелось чего-то хорошего. «Чего?» – спрашивала она. – «Раз спрашиваешь, значит, до тебя еще ничего не дошло». У нее вздрогнуло сердце у «Апофеоза войны», но ничего хорошего не захотелось, а хотелось уйти из музея раз и навсегда. «Эта картина против войны», – сказал отец. – «Нет, за! – ответила она. – Надо очень любить смерть, чтобы нарисовать столько черепов и остаться жить». – «Ты прямолинейна, как мама!» – сказал отец. Больше они в музей не ходили. А она однажды попробовала нарисовать по памяти «Апофеоз». Ничего не вышло. Каждый череп превращался в ее воображении в живого человека, и она не знала, что делать с этим возникшим в ней живым, который уже мертвый.
И тут в ее мысли о себе врываются быстрые шаги. По тропинке почти бежит женщина. И девочке не надо угадывать, кто это, она знает сразу. Пестрое платье, бывшее в уезжающей электричке бабочкой, тут, в сумраке липовой аллеи, кажется птицей. Она слышит «хлоп-хлоп» крыльев и свист дыхания от стремительной вкрадчивости полета. Птица-женщина проскакивает мимо девочки молча, а что бы она могла сказать, даже если б захотела? Она вошла в калитку, не дав ей скрипнуть там или пискнуть. Девочка понимает это. «Что там сейчас будет!» – думает девочка, и ей делается горячо и стыдно.
– Я не знаю эту даму, – говорит с крыльца отец. – Кто-то из новых соседей?
– А тебе какое дело? – хрипло, веревочно кричит девочка. – Ты тут больше не живешь! Тебя тут не стояло! Катись колбасой по дорожке косой!
Чего она не ожидала, так это выскочившей на крыльцо матери.
– Ты смеешь так говорить отцу? – шипит она с чувством глубокого удовлетворения (что, мол, я тебе говорила?).
Она уходит от них к прикованным липам. Она думает, чем они там занимаются – мальчик и эта летающая в платьях. Хорошо бы, чтоб в их самый-самый момент померла его мамаша. Девочке ее не жалко. Ей только обидно, что, если это случится, похороны будут в городе. Девочке так хотелось в этом участвовать. Жаль, что ее мама не подсказала, что и тут недалеко есть кладбище. И нецелесообразно возить труп за десятки километров. Это мамино любимое слово – целесо… Думая про чужую смерть, она обматывала вокруг горла веревку, которую носит в кармане. Как это сказала медсестра? Мать еще пожует сына всласть. Что она хотела этим сказать? Именно то, что сказала. Все-таки лучше бы из их двора вынесли гроб – она бы, девочка, срезала с куста розочку и положила бы покойнице к голове или куда там еще, а этот мальчик пусть остался бы неизжеванным.
Она подумала, что, в сущности, она совсем плохой человек, если так спокойно допускает смерть и своей, и чужой матери. Поставь себя на его место, думает она, поставь. И девочка ставит. Разбегается в панике кровь. Забарабанивает в отчаянии сердце. Она видит гроб и спокойно кладет к голове или куда там еще розочку. Это ее гроб.
Но тут кто-то сводит ее руки вместе, она кашляет и понимает, что это был мальчик с собакой. Это он разматывает ей горло, а собака лижет ей пальцы рук.
Дина уснула, а он лежал рядом и думал, что иметь такое количество счастья несправедливо, когда есть Чечня, детские дома, мамина болезнь, когда мир раскачивается в какой-то очень неудобной для человечества позе и люди сыплются с этих мировых качелей, как сыплются осенние листья, стоит легонько тряхнуть дерево. А у него счастье! Мальчик замер от неловкости перед теми, у кого нет даже осьмушки того, что есть у него. Но ведь это тот самый случай, когда не поделишься. Любовь – штука очень отдельная, на кусочки не разрежешь. Она его и только его, как глаз, как родинка на плече, как ямочка пупа. Мальчик был счастлив, и мальчик мучался и стыдился счастьем. Но тут тихонько взвыла собака и затрепетала ушами, а потом повернула к нему голову и стала смотреть ему в глаза, издавая при этом какие-то сдавленные звуки. Он встал и вышел с ней во двор. Собака пошла по дорожке к калитке. Он шел за ней, вышел за калитку. Тишина и темень ночных лип накрыли его с головой. Собака повернула направо, и он пошел за ней, как слепец. На поваленном дереве кто-то сидел. Он подошел вплотную и увидел этот отчаянно открытый рот и глаза, в которых стыл ужас. Он взял руки девчонки и разжал ее кулачки. Потом он взял веревку и сунул ее в карман. Девчонка упала лицом себе в колени и казалась такой маленькой, будто ей лет шесть, не больше. Он обнял ее и прижал к себе и почувствовал, как она дрожит, спрятав лицо ему под мышку.
– Я много раз так хотел, – сказал мальчик. – Но никогда не решался. Знаешь, почему?
Ее голова затряслась у него под рукой. Он понял это, как нет, она не знает.
– Мне становилось обидно, что я все пропущу. И хорошее, и плохое. Хорошего просто жаль, а плохое… Это тоже важно. Как будто я трус и его боюсь. А вдруг я смогу помочь, когда будет совсем плохое. Ведь тогда надо быть! Обязательно быть! Смотри! Конкретный случай. Если бы я сделал, как ты. Я не помог бы маме. Собаке. И она не привела бы меня к тебе. Это она повела меня.
– У тебя не было бы женщины, – сказала она ему под мышку. – Это главное. Потом она спросила его, уже выпрямившись, глядя прямо в глаза:
– Скажи, это на самом деле единственное, о чем можно жалеть? Я, мама, собака – это такая чухня, что слушать противно. Ты как неживой становишься, когда так говоришь. Так мог трепаться Ангел, что на говне, но у него хватило ума молчать и не трепаться. Есв аволс янхерб… Ешчул ичлом…
Он не знал, что ей сказать. Он знал наоборотный язык, он мог ей на нем сказать, что еще позавчера ему в голову не могло вспрыгнуть то, что случилось. Что он очень хотел потрогать смерть – любую и свою, а про Дину он даже не думал. Да что там говорить! Если честно, если по правде, позавчера его еще как человека не было. Но он молчал, он просто обнял ее снова, и голова ее нырнула ему под мышку, и ей стало так хорошо и покойно как никогда. «Как на том свете», – подумала девочка. С крыльца стала кричать мать, что давно пора ложиться, что они с отцом терпели-терпели, когда она сама поймет…
– Сейчас, – хрипло сказала девочка.
Но думала она о другом. О том, что от смерти ее спас мальчик, хотя родители были ближе. Конечно, это случайность, он выводил собаку (или она вывела его), но все-таки, все-таки… Мама не кричала «иди спать!» тогда, когда у нее застучало в висках и ей так хотелось, чтоб ее спасли и увели из ее кошмара. Нет, умирать нелегко. Умирать трудно, умирать мучительно, и когда придет ее час – через сто лет – пусть кто-то держит ее за руку или спрячет ее голову под мышку. И тогда ее жизнь не уйдет вся, она перетечет другому. Важно, чтоб кто-то был рядом. Чтоб кто-то подставил утекающей жизни чайник.
Потом они пошли в сторону Ангела. Он, она и собака.
Девочка видела, что тот выглядит как всегда. Что щель вместо носа ночью кажется еще шире и страшнее. Как хорошо, что ей хватило ума не трепаться о ее видении. Тогда ей точно место было бы в Кащенко, этот пионер-спасатель сложил бы два и два в четыре, и валяй, барышня, в садик, где у тебя будет много друзей.
– А конец крыла точно был в человеческую ладонь, размер в размер, – сказал мальчик.
Но ведь она это сама видела, конец его точно лег ей в руку, чуть подрагивая живыми перьями. Но она этого никому не говорила.
– Даже добить, доломать не хватило ума, – сказала девочка. – Что ни сделает дурак, все он сделает не так.
– Ты хотела, чтоб его не было совсем?
– Да! – закричала девочка. – Чтоб не пугал людей. Ты понимаешь, что недоубитое сильнее живого? Оно мучает.
– Ты мучаешься?
– Я-то нет… Еще чего! Мне плевать…
Он вздохнул. Как же ему с ней трудно! Почти как с мамой. Гребешь навстречу течению, а тебя относит черт-те куда. Почему ему легко с Диной? Может, потому, что они еще не разговаривали о постороннем? Но неправда. Они говорили о школе, о Реторте, о маме с папой. Просто Дина умная, а эта несчастная девчонка – дура.
– Я не дура, – сказала девочка в самый стык его мысли.
И ему стало неловко, что мысли у него громкие и обижающие.
– Я не дура, чтоб мучаться из-за неизвестно чего. Я, если мучаюсь, то конкретно.
Мальчик молчал. Не то что он это не понял или был не согласен. Просто по себе он знал, что мучающие мысли у него лично приходят очень издалека. Они даже не из этой жизни. Они как бы совсем чужие, но вонзаются и остаются в тебе навсегда. Вон звезды. Мерцающий на Ковше Мицар. Он давно к нему пробирается. Сейчас просто цепляется за верхушку старой сосны, которой уже лет сто, не меньше. Вот и прикинь. Мицару лет несчитано, сосне – сто, маме – тридцать девять. Дине – тридцать два, ему – шестнадцать… Если сложить их годы, даже одной сосны не наберется. Но разве человек сознает свою малость перед сосной? А сосна перед Мицаром? Хотя откуда он знает? Что он знает о мыслях других людей, мыслях сосны или ежика? Вот, пожалуйста, и пришла мука бессилия понять. А эта девчонка рядом кричит, что не мучается, ей хочется доломать Ангела. И он бы плюнул на нее, если бы двадцать минут тому назад она не стягивала себе на шее веревку. Значит, есть у нее своя мука, а кто он такой, чтобы ему об этом рассказывать? Она выносила ему мобильник, а ее мама стояла с лицом убийцы. Быть убийцей от жадности – такой стыд! Ему стало жалко девочку, и он ей сказал:
– Ты очень хорошая. Если бы не ты, я не знаю, что было бы с мамой.
– Еще одно телефонное трандело, – возмутилась девочка. – Столько чувств из-за куска пластмассы с проводами. Еще раз скажешь – двину.
Девочка врала. Ей было приятно. Она не жмот, она это знает, ей важно, что мальчик теперь тоже это знает. Хотя он ей на фиг не нужен, но если уж кому стоит понравиться, то ему.
– Где тебя носит? Иди немедленно домой! – кричат ей.
– Я пойду, – сказала девочка, – от греха подальше. У матери голос уже почти в окончательной степени.
Она уходила и думала о том, что вскрик ее смерти родители не услышали. Препираясь о своих обидах, они давно не слышат, как она живет. И ничего с этим нельзя поделать, ничего! Кричи не кричи, не услышат. Это, как волны в приемнике: две точки рядом, но одна поет, а другая сообщает температуру воздуха. И никогда они не сомкнутся, как параллельные, хотя, говорят, с параллельными не все ясно. А вот мальчишка напротив оказался на ее волне и пришел. Значит, всегда кто-то есть на твоей волне. Знать бы кто? Ведь этот мальчик не ее мальчик, у него своя жизнь, он не обязан слушать ее крики о помощи. Но – Боже! – как ей этого хотелось бы. Она чувствовала запах его подмышки, когда он прижал ее к себе просто из жалости, как спасатель. И она поняла, что его запах останется в ее ноздре навсегда, и даже когда у нее будет совсем другая жизнь, она, как животное, будет искать след этого запаха. Все эти мысли не были длинными и последовательными, они пришли толчками: приемник, все чужие, запах. И еще: не хочу навязываться. Поэтому ей хотелось скорее дойти до дома, всего-то пятьдесят метров, и одновременно хотелось идти вспять до того места, где он снял с нее петлю.
Мальчик же шел и думал об Ангеле. Конечно, это видение. От стресса. От этих последних дней, вместивших столько всего, реального и фантастического, что нечего удивляться, что в какой-то момент одно затмило другое.
Они думали каждый о своем, идя по темной аллее с прикованными липами.
– Ладно, – сказала девочка. – Я пошла… Пока…
Она вошла в дачу, и оттуда сразу послышались крики, а мальчик облокотился на свою калитку и думал, что на девочку сейчас кричать не надо. Но ведь родители ничего не знают. Он подумал, что, может, надо было им сказать и показать веревку и он даже достал ее из кармана, но зарычала собака и стала лаять и рвать ее из его рук. На шум вышел на крыльцо отец девочки и сказал громко:
– Уведи эту суку подальше, пока я ее не удушил окончательно.
И мальчик все понял. Откуда веревка и отчего обезумела мирная ласковая псина – это девочка открыла ей калитку в их двор, а веревку оставила себе. Или выбросила, а нашла потом.
Он сидел на крылечке уже своего дома, в котором спала его женщина, в доме напротив погасли окна – значит, девочка легла, и пока она в доме с какими угодно родителями, с ней не должно ничего случиться. Собака успокоилась, положив ему на колени голову.
Он думал, что там, в низине, на человеческих фекалиях, стоял непобедимый Ангел. Он был цел всего одну секунду, а может, две, но он успел ощутить кончик его крыла в ладони и подумать: они у нас равны. Но тут же все прошло. И сейчас мальчик формулировал то, что никакой формуле не подчинялось.
– Так не бывает, – говорил он тихо, вытянув руку, которая серебрилась и трепетала, как крыло. – Так не бывает. Это воображение мысли.
Но мысль совершила кульбит и спросила его, глядя прямо в лицо: «Но разве не все равно, если это есть и ты это видишь?» И он сказал мысли, смотрящей ему в зрачки: «Все равно».
Собака подняла голову и лизнула ему щеку. Мальчик застеснялся этой собачьей ласки, ему хотелось это объяснить собаке, сказать ей, что, конечно, он благодарен ей за любовь, но не стоит так уж к нему относиться. Мало ли что может еще случиться? Человека надо проверять на долгом отрезке времени, а не на маленьком поступке. Ему стало больно от собственной неуверенности в завтрашней жизни. Что будет с ними со всеми? С мамой и папой? С ним и Диной? С этой девочкой, которой показалось, что она хочет умереть, тогда как ничто живое этого не хочет. Жизнь хочет жить. Она сопротивляется до последнего умиранию. И это правильно! Нет ничего вкуснее жизни. Но в этот миг, когда мерцает Мицар над старухой-сосной, одни люди убивают других по команде третьих, кто-то тонет, кто-то теряет сознание, и так было, и есть, и будет. И нет на свете никого более беззащитного, чем человек, который рождается, чтоб умереть. И мальчик заплакал, а Мицар смеялся, а девочка не могла уснуть, потому что внутри нее, не спросясь разрешения, вдруг лопнула почка, и она решила, что всю свою жизнь она будет защищать этого мальчика, хотя он ей на фиг не нужен. И сердце ее плавилось горячим соком от счастья. Собака тявкнула и слизнула мальчишечьи слезы. Он обнял ее голову, вдыхая запах псины. Странно, но он рождал надежду.
Мицар совсем опустился и подмигнул мальчику, как своему. Как бы сказала девочка?
Рацим лацрем, а идюл илхырд.
Собака подняла голову и тихонько подвыла Мицару. Она снова была в семье, и она всех любила. И только ее счастье было без всяких яких.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.