Электронная библиотека » Галина Щербакова » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Слабых несет ветер"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 08:34


Автор книги: Галина Щербакова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Я не знаю, насколько все верно, – повторил Павел.

– Но ребенок есть?… – спросила Тоня.

– Я говорил тебе, что было.

– Я помню. Редкий случай, но, конечно, бывает, что с первого раза…

– Ну!

– Ну пойди, посмотри, может, тот лучше этого.

– Идиотка! – закричал Павел. – Разве в этом дело, кто лучше? Нашему-то хорошо, я знаю наверняка, но вдруг тому плохо? Я это должен узнать, как, по-твоему?

«Нашему хорошо» – вот что он сказал. Но он не сказал, что он самый прекрасный из всех возможных детей. Мысли были именно такие, и Тоня поклялась, что, если Павел не скажет этого, она уйдет с ребенком, и пусть он приносит себе другого.

– А если тот понравится тебе больше? – спросила она. И столько в ее голосе было ужаса, что Павел все понял, всю тягомотину этого разговора. «Бабы все-таки дуры, – привычно сложилась мысль, – но с другой стороны…» Он подошел к кроватке и, глядя на сына, сказал отчетливо, как по шпаргалке, хотя это была чистая правда:

– Лучше нашего нет, дурочка. Я смотрю теперь на детей… Красивых много, а такого нет…

– Ты давно это понял? – спросила Тоня.

– Сразу! Это же было видно сразу!

– А я только сегодня, – сказала она. – Я шесть недель была слепая.

Павел, мог, конечно, сказать ей, что эта записка стала катализатором ее прозрения, но не стал, потому что Тоня настолько искренний человек, что, может, у нее так и было. Все с некоторым запозданием.

– Но ресницы-то ты хоть видела?

– Ресницы – да! – сказала она. – И очень удивилась. У мамы моей – она мне рассказывала – ресницы были в пол-лица. Досталось же ей! Ее дразнили Дунькой. Так звали соседскую свинью. С длиннющими белыми ресницами. Она же мне рассказывала, что однажды взяла ножницы и подстригла ресницы, чтоб быть, как все.

Мама стала до такой степени как все, что Тоня с тех пор каждый день, выходя на улицу, вздрагивает, видя в каждой идущей женщине маму. Легкий наклон к земле не головы, а всего тела, иногда смешно, ноги как бы опаздывают за головой и плечами, хотя идут-то ноги. Абсолютно серая кожа лица – такой цвет, никуда не денешься, не тронутый никакими пудрами-румянами. Черная юбка и серый мужской пиджак, даже для приличия не перезапахнутый на женскую сторону. Прямые коричневые волосы в пучке. Часто плохо вымытые, и тогда они лежат на голове не плотно, а оставляют светлые рядки бледной кожи. Очень часто платочек, под подбородком схваченный. Тогда выступает нос, не носатый, нет, просто торчащий на безлюдье лица. Тысячи таких женщин в провинции, чуть меньше в Москве, но все равно их туча, и иногда ей хочется крикнуть им всем: «Мама!»

Как же мог родиться у нее, тоже не красавицы, такой сын? Это ее переполняет! От этого в ней бурлит что-то, похожее на шампанское. Она его терпеть не может. Значит, не оно. Но шампанское – знак радости. На похоронах или, там, на сорок дней ему не полагается быть. Значит, в ней бурлит кровь! Так что ей сказал Павел? Что-то важное… Вот что! Он увидел, какого она родила красавца, сразу.

– Я должен тебя спросить, – говорит Павел.

«Спроси, спроси, – думает она. – Я все равно не расскажу тебе про маму, отстригшую ресницы». Она ловит свое разгоряченное лицо в зеркале. Это нехорошо, нравиться себе – это неприлично, дурной тон, но она себе нравится. Она думает, что она похожа на сына. Надо посмотреть на ресницы.

– Это маловероятно, – говорит Павел, – но если допустить невозможное, – мы ведь с тобой здоровые и сильные, могли бы воспитать и двоих. В случае ситуации, если мальцу плохо… Это ж нормально, как ты считаешь? По-людски?

– Конечно, – говорит она. – Я тебе об этом хотела сказать. Ты как бы вдовец… Я всегда хотела выйти за вдовца. Еще в школе. Мне не нравились мальчишки.

Павел несколько обескуражен. Он ведь спросил, во-первых, на всякий случай, а во-вторых, он приготовил клятву, что будет любить детей одинаково, хотя как это можно знать заранее? А она, оказывается, заранее готовилась идти за вдовца, он, что, всю мечту порушил? А сейчас как бы разворачивается назад?

– Значит, договорились, – как-то вяло говорит он. – Я съезжу, гляну и тут же вернусь. Что купить в магазине?

– Все есть, – говорит она. – Иди и возвращайся.

Он ушел, а она вдруг поняла, что в одну секунду ее жизнь может измениться. Так уж пошло, что после встречи с Павлом повороты и извивы жизни стали почти правилом. И она хотела сказать, что ей это «осточертело», именно так, именно, но заплакал сын, она кинулась к нему. Другое отступило, только когда она села и приложила его к груди и он жадно, проливая молочко, стал ее сосать. Она вернулась к брошенной мысли, к некоему точному слову, которое так удачно пришло на ум, но вспомнить его не смогла. Она стала думать о другом ребенке, который мог бы стоять сейчас рядом и смотреть на сосущего братика. И она бы ему что-то говорила, объясняла, и ей вдруг так страстно захотелось такого разговора с малышом, который уже стоит на ножках и смотрит в глаза. Какие, интересно, у него глаза? Ресниц, конечно, таких, как у ее сына, нет, откуда? Глаза же… У нее карие, у Павла тоже… Пусть и у того ребенка будут такие же. «Сколько хлопот!» – подумала она. Но тут же вспомнила того вдовца, за которого хотела выйти в десятом классе. Хромой учитель литературы. Его жена, учительница географии, умерла от рака. У нее в аттестате против географии прочерк. Не аттестована. Хромой остался с тремя детьми, все маленькие, дошкольники. Учительницы у них были сплошь старые девы. Но никто за него не пошел. Он уехал, выпустив их класс, в деревню к родителям. А что она могла сделать? Подойти сама и сказать: вот она я. Но на это нужен характер. А тут еще мать ее бухтела: «И кто ж это пойдет на ораву, если одного поставить на ноги практически невозможно».

Если ей приведут дитя, она докажет, что, возможно, только это и правильно на земле – ставить детей на ноги. Остальное чепуховина на постном масле.


Через пятнадцать минут на леваке-лихаче Павел стоял у подъезда дома Марии Петровны.

«Я тут когда-то был», – подумал он, но он не мог тут быть, это точно, он знал, что лукавый мозг подстилает ему дорожку: мол, иди, все хорошо, ты тут был. «Не был», – кричит он мозгу. Но тут же вспоминает этот медленный лифт с продавленной чьим-то сильным плечом филенкой. И скрип, и клац дверей помнит, и эту дверь, черный дерматин в шляпках серых гвоздочков.

Открыла дверь немолодая женщина, и он вспомнил. Вспомнил, как подымала она его с сырой земли, как привела сюда и дала ему чистую рубашку для встречи с мертвой дочерью. Как она поила его чаем. Знал ли он, как ее зовут? Может, и знал, но сейчас не знает. В дверях комнаты стоял мальчишечка, весь такой беленький и веселый.

– Вы меня не помните? – спросил Павел.

Мария Петровна нахмурилась. Откуда-то она знала этого человека.

– Такие вещи, как правило, забываются, но мне кажется, что в прошлом году вы переходили Ярославское шоссе с женщиной, а мы остановились покормить сына. Я запомнила… – Она хотела сказать, что запомнила его одиночество, такое выразительно вызывающее среди людей и машин, но остановила себя: с ним была женщина. Кто бы она ни была ему, нельзя ее обижать вычеркиванием из жизни этого одинокого волка.

– А мы с вами виделись еще и раньше, – сказал Павел. – На шоссе я вас не помню. А вот рубашку я вашу сносил. А вы мою обещали постирать. Помните?

– Господи! – воскликнула Мария Петровна. – Вспомнила! Ваша рубашка живет на даче. Я в ней гуляю, когда прохладно.

– Вот и славно, – сказал Павел. – Я Павел Веснин.

– Я вас ждала, я ее мама, – ответила Мария Петровна. – Теперь я даже понимаю, почему вы тогда лежали на земле возле ее дома. Она вас не пустила?

– Все глупее, – ответил Павел. Сейчас он смотрел на мальчика. Он искал в нем черты той женщины, но, Господи прости, он ведь не помнил ее лица. Он видел перед собой фотографию девчонки на стене. Ту, которую не знал, – ту, которую знал, он забыл. Напрочь.

– А это Павлуша, – сказала Мария Петровна. – Иди сюда, познакомься с дядей.

Они сидели на диване, мальчик пускал инерционную машинку. Он даже вспотевал, прижимая ручкой колесики.

– Вас нашла Алла, она очень горда этим.

Павел молчал. Была та самая ситуация, о которой говорят, лучше б ее не было. С другой стороны, ему было хорошо в этом доме, с этой женщиной; какая-то жила, что сидела внутри, ослабла, и пришло ощущение, что все хорошо и он не виноват.

– Мы усыновили Пашу, – продолжала Мария Петровна. – Муж в нем души не чает, про меня говорить нечего. Я бы после смерти Лены без него не выжила.

Да! Вот еще их связь, их пуповина. Смерть и ее, и его дочерей. И две мальчишечьи жизни взамен двух смертей.

– Расскажите о себе, – сказала она. – У вас тоже маленький ребенок?

– Да! Да! Но совсем кроха. Семь недель.

– Теперь каждая неделя будет интересней и интересней. Я просто упиваюсь этим. Когда росла дочь, была занята своими делами. Бездарными делами, между нами говоря. Но кто ж из молодых поверит в такое?

– Моя жена не работает, – ответил Павел, – она хорошая мать.

– Дай вам Бог счастья, – сказала Мария Петровна.

Они замолчали, и возникла тревога, и в ней рождалось дурное, гадкое. Мария Петровна сдерживала себя, чтоб не встать и не сказать: «Извините, у меня дела». А Павел катал языком бездарную фразу типа: «Разрезать ребенка пополам не будем. Будем договариваться». Он даже побледнел от мысли, что мог бы произнести эти слова, но слова изгалялись, прятались где-то в лакунах миндалин, потом высовывались, особенно это гнусное «типа».

Бледность Веснина напугала Марию Петровну как готовность произнести страшное. И она сказала первая:

– Почему-то я не допускаю мысли, что вы пришли с ломом. Я права?

– Господь с вами! – едва выдохнул спазмированным голосом Павел. – Я пришел посмотреть, не плохо ли… Вижу: хорошо. А главное – это оказались вы. – Он поднялся, но Мария Петровна взяла его за руку и посадила обратно.

– Не уходите, – сказала она. – Сейчас придет муж. Вы должны его увидеть, а он должен увидеть вас. Мы ведь родственники, Павел Веснин. Считайте меня бабушкой вашего маленького. Потому что в случае с Пашкой у меня путаный статус. – И она засмеялась. Ах, как она была хороша в смехе! При всех прибежавших на лицо морщинках. И он решил, что останется хотя бы для того, чтобы увидеть человека, которому досталась такая женщина. Они пили чай, и Павел сказал, что помнит: тогда же он пил из этой чашки.

– О нет! – сказала Мария Петровна. – Эти чашки новые. – Она не стала говорить, что эти чашки ей подарила Наталья, когда она расписалась с Кулачевым. Что очень долго она ими не пользовалась, пока Наталья не пришла вся в слезах и не стала требовать чашки назад, чтоб выкинуть их к чертовой матери, раз ими так гребуют.

– Кто тебе сказал? – удивилась Мария Петровна.

– Я знаю. Они так и стоят у тебя в бумажках, – сказала Наталья. – А я на всякий случай от самой себя их освятила.

Мария Петровна спустила с антресолей подарок, и с тех пор чашки в ходу.

Павла же занимало другое: его готовность признать своим и родным все в этом доме. Он, суровый геолог-матерщинник, грубиян и забияка, тут стал иным, и этот иной даже не очень ему и нравится, но что тут поделаешь: слетела защита-короста, а под ней, оказывается, жило что-то нежное и слабое. «Нельзя этому поддаваться», – думал Павел. Но поддавался, потому что слабый и нежный Веснин был ничуть не дурее грубого и дерзкого Веснина.

«Это оттого, – думал он, – что я вижу, как хорошо ребенку. Моему сыну».

Пришедший Кулачев, едва кивнув гостю, кинулся мыть руки и ушел к ребенку.

– Ему пора кушать и спать, – сказала Мария Петровна, – мы тут заболтались.

Кулачев пришел с ребенком на руках и стал кормить его с ложечки супом, который стоял завернутый в байковое детское одеяльце. И пока шло кормление, они молчали. Павел думал, что в том пижоне, с которым он когда-то столкнулся на лестнице, он никогда бы не заподозрил нежного отца, но тут же подумал о себе, о той нежной коже, что проявилась в его заскорузлом сердце. Ему стало стыдно, что чужая (чужая, чужая!) семья так проняла его, а дома у него лежит красавец младенец, молодая жена, где его любят, и ему сразу стало и стыдно, и радостно, что все у него не хуже, чем у других, а эта удивительно смеющаяся женщина сказала, что она будет бабушкой его сыну и что вообще они родня.

Потом мальчика положили спать, Кулачев сказал, что негоже встречать такого гостя чаем, и они выпили виски. И было им уютно и хорошо.

Когда Павел ушел, оставив все свои телефоны и адреса, а Кулачев отдал ему визитку, Мария Петровна сказала, что больше всего боялась, что придется прибегать к письму-завещанию Елены, но человек оказался хороший, и они его когда-то видели на шоссе.

– Я помню, – ответил Кулачев, – я подумал: какой одинокий волк. Собственно, – добавил он, – он таким и остался. Он принципиальный одиночка, одиночка по сути. С ним должно быть трудно.

– Значит, надо приручать, – сказала Мария Петровна.

– Волка? – засмеялся Кулачев.


В эти дни опять места себе не находила Наталья. Она уже в очередной раз прокляла глупость своего выхода в генералитет, но беспокойство, которое саднило ее сейчас, было не отсюда. Алка не шла из головы. Бабушка мальчика, живущая в этом же подъезде, слала проклятия на голову девчонки. Наталья их чувствовала, она видела призрак возможной беды, но не понимала, из какой щели та появится. Не то что Наталье была дорога и необходима Алка, но с нею – так получалось – связалось возвращение утраченного дара. Так вот предвестницей несчастья Наталья быть не хотела. Неудачное бездарное замужество и к тому же не в первый раз, холодные отношения с дочерью, живущей столь отдаленно, что даже разговор по телефону казался какой-то потусторонней связью. Через всю несуразицу личной жизни Наталья прозрела простую библейскую истину: раз сама никого не любила – нечего и ждать ответа. Ее окружали не неудачные избранники, а холод собственного сердца, что уже вышел за пределы ее тела и стал сторожем-панцирем всей ее жизни. И это была беда. К ней не вернулась сестра, от нее ушла дочь, у нее нет подруг. И в этой ледяной пустыне только похотливые козлы в погонах щиплют ее и лижут. Наталья всерьез думала о том, что хорошо бы отравить мужа, но боялась еще большего оледенения. Но она не могла прозреть то, что, когда в одночасье умрет муж, она будет биться в истерике, потому что увидит в этой смерти как бы свой замысел. Но никто, ни один человек не будет верить в ее горе, а все будут считать ее притворщицей. И это будет неправда, но правдой не будет тоже.

Но пока муж, объелся груш, был жив и суетлив, а сердце болело, предчувствуя дурное, хотя она так хотела увидеть хоть что-нибудь хорошее и счастливое. Она даже ходила во Дворец новобрачных, чтоб подпитаться чужой любовью, но после трех раз отказалась: столько увидела там кипящей зависти, ненависти и зла. И тогда она пошла в крематорий. Все было, как в загсе. Чистое горе подымалось вверх такой тоненькой струйкой, а злая радость так клубилась и была почти материальной, что тоже пришлось бежать. Церковь была опробована давно – в ней было то же самое.

Наталья поняла, что ей самой предстоит высадить и вырастить хоть слабенькую тростиночку добра, потому что девочки Герды, которая капнет на нее слезой, ей не найти. А вот другой девочке грозила беда, хотя она понятия не имела какая.

Алка встретила ее с удивлением. Как всегда, ей нечего было делать, и она смотрела видак. Наталья успела увидеть с порога голый свальный грех, но Алка тут же все выключила.

– Развратничаешь? – спросила Наталья. – Не противно самой с собой?

– Частная жизнь неприкосновенна, – вяло, без всяких эмоций сказала Алка. – Поэтому заткнитесь.

– Тебе за хамство дали по роже? – спросила Наталья.

– Еще видно? – поинтересовалась Алка.

– Видно.

– Пожалуй, я схожу и сниму побои, – все так же вяло говорила Алка. – Пусть кому-то станет плохо.

– Я знаю кому? – спросила Наталья.

– Узнаете на суде. Я им всем устрою Варфоломеевскую ночь! – И опять жестокие слова выходили из Алки какими-то потрепанными и жалкими, и в этом была какая-то неправильность. Это когда одна за другой ломаются сухие спички, и тебе не разжечь костер – хорош сухой хворост, хороши спички, но они ломаются, и костер не возгорится. «Такие слова без энергетики – это хорошо, – думает Наталья, – но куда ушла сила девчонки? На что-то ведь она потрачена?»

Но молчит Алка. Долго молчит, а потом спрашивает:

– Вас ко мне подослали?

– Кто меня может подослать? – удивляется Наталья. – Я тебе все-таки как-никак…

– Вы мне какникак, – перебивает ее Алка. Она произносит это одним словом, и оно, как пуля, летит в Наталью – и надо же! – делает внутри какую-то поруху, потому что всегда равнодушная к хамству, имя которому легион, Наталья почему-то возбуждается, оскорбляется и уходит. Уже на пороге, глядя в равнодушное лицо Алки, на котором единственно живое – след от синяка вокруг глаза, Наталья говорит:

– Знаешь ты кто? Ты говно собачье…

Странная вещь, но, выйдя из лифта и уже приближаясь к собственному дому, Наталья все больше и больше убеждается, что нашла самые правильные слова. И она даже кладет их на сидевшую в голове с утра мелодию, которая привязалась ни с того ни с сего, и вот на ее ля-ля очень хорошо ложится «соба-а-чье го-вно».

Алка же надевает черные очки и идет из дома. Ей надо узнать, выполнил ли Павел Веснин ее наказ, наказ ее мамы. Она не знает, куда ей повернуть, к бабушке или к его жене-калоше. Она топчется во дворе. Она видит большую кучу собачьего дерьма, еще отдающего парок.

«Я – оно?» – думает она. Ей хочется размышлять о свойствах ругательств, что это есть? Она воняет? Лежит на дороге? Она отброс? Чепуха! Все не то. Ведьме нечего ей сказать. Ведьма пред ней бессильна. Но все-таки она сбита с толку, поэтому и идет просто так, как ведет тропа. На окраинах Москвы их несчетово. Просто пойти туда, не знаю куда. Алка перешла кривой мостик, прошла лесок, хранивший тайну встречи ее бабушки и маминого друга Павла Веснина, в этом леске было много травинок, выросших из чужих слез, из слюны, из спермы, он был очень человеческий, этот лесочек между двух дорог – железной и автомобильной. В нем пряно пахло человеком. Это был не аромат, а тяжелый дух. Дух леса оказал на нее странное действо – лес на это не рассчитывал. Ей захотелось плакать. Тут можно многое сказать. Например, как мы зависимы от тайности вещей, что не в нас и вне. Что есть нечто, что способно перевернуть душу и, между прочим, в любую сторону – от желания убить до желания заплакать. Что же тогда человек? Все-таки колеблемая ветром тростиночка, но отнюдь не мыслящий тростник. Ну почему – скажите – идет по слабенькому лесу сильно вредная девчонка и заливается слезами, не испытывая при этом ни горя, ни радости, просто льются слезы, вызванные чьими-то другими слезами, пролитыми здесь, и те, другие слезы почему-то нуждаются в собственном продолжении в жизни – и вот нашли девчонку. Но это такое грубое объяснение, другого же мы не знаем. А девчонка все идет и плачет. Она не смотрит на землю, но и на небо она не подымет глаза, потому что небо приватизировали сплошные жулики, всякие астрологи, попы с похабными рожами и космонавты, которые, столько летая, не рассказали ни одной увлекательной истории о нем. Ну стоило ли болтаться вверх ногами и ничего нового не открыть?

Эти мысли, или похожие, или просто тени чужих мыслей покрутились-покрутились возле Алки, но не нашли путей в ней поселиться, а она как раз вышла к железнодорожной платформе, и к ней подходила электричка. И было у нее желание сесть и поехать в неизвестном направлении. Но направление было известно. Электричка была полупуста и ехала в Москву, к трем вокзалам. И вот именно это – три вокзала – сделало свое дело. В последнюю секунду Алка вскочила в вагон.


– Ты его не брал на руки? – спросила Тоня, когда Павел ей подробно рассказал о своем визите.

– Нет, – растерянно ответил Павел. – Знаешь, мне это даже в голову не пришло. Я же с улицы, ну как хватать ребенка? Я ж ему как бы чужой.

Но, сказав это, он вдруг понял, что даже порыва у него такого не было. Он просто смотрел на ребенка – и все.

– Знаешь, – невесело засмеялся он, – дети рождаются в голове. Ты его ждешь, представляешь, то да се… В общем, у него хорошая семья, родная бабушка-мама, хороший мужик-отец. Все хорошо. – И он взял спящего сына и стал носить его на руках, и Тоня поняла, что он исправляет ошибку, не взяв того ребенка.

– Они похожи? – спросила Тоня.

– Нет. Тот беленький, светлячок. Видимо, в мать… И знаешь, он похож на того мужика. Точно похож. А наш – другой. Смотри, ресницы черные в пол-лица. И вообще он смугленький. Как я. Все, мать, закрыли эту тему. Они могут нас позвать в гости, но мы – как захотим.

– Я не буду возражать, – ответила Тоня. – А девчонки, значит, там не было?

– Но она ведь живет отдельно, там, где жила ее мать.

– Ты можешь понять, зачем она все это устроила? – спросила Тоня.

– Сейчас, когда я их всех видел, я ничего не понимаю. Какое-то злодейство по отношению к бабушке.

– У нее никого нет?

– Нет, я видел мальчика. Кавказского типа.

– Понимаешь, зло приходит от одиночества, от обиды, что ты никому не нужен.

– Не похоже…

– Но что-то в ней сидит и гноится. Это плохое дело. Она может опять прийти.

– Ну, придет. Сейчас, когда мы знаем все, это уже несущественно.

– Зло всегда существенно, – ответила Тоня.


Алка походила по Ярославскому вокзалу, по Ленинградскому, перешла на Казанский. Здесь она была в первый раз и была оглушена размерами, другим запахом, видом огромного количества людей, стронутых с места. Те два предыдущих были все-таки московские, они возили дачников, и люди на них были в основном едущие недалеко. На Казанском люди были смятенные. И Алка поняла, что это ее вокзал. Она уселась на лавку и стала впитывать в себя воздух и запах этого вокзала. Она придумала себе отъезд, не важно куда, но именно отсюда, на волне этой общей повисшей над куполом тревоги. В ней ни грамма не было той чванливости, какой она отличалась в Мамонтовке, считая тамошний люд глубокой и несимпатичной провинцией. Там она была московской штучкой, здесь она была частицей огромного народа, бестолкового, потерянного, немирного, настороженного, со всем тем, что существовало в ней. И еще народ этот – разрушитель, и это, может, самое главное в нем, как и в ней. Сломать к чертовой матери тех, кто взял на себя право считать, что знает, как надо. Не знает! Вот почему все так озираются, вот почему у всех такой загнанный вид. Они едут по билету, но едут в никуда. Мама взяла и родила от первого встречного, такая была в ней сила смятения. Родила и умерла. Вернулся первый встречный, а там уже добропорядочные, они взяли себе дитя свободы воли и теперь уже не отдадут. А встречный тоже уже родил ребенка неволи, то есть ребенка правила, а мама ей твердила: «Запомни! Его зовут Павел Веснин». Ну вот она и запомнила. Ничего из этого не выйдет, а она бы отняла ребенка, рожденного не по правилам, потому что только такие дети и нужны народу Казанского вокзала. Может, взять Пашку на руки и просто принести Павлу? На, мол, если сам не можешь… Мысль была соблазнительна, упоительна, в нее хотелось нырнуть с головой и совершать в ней всевозможные кульбиты, туда-сюда, туда-сюда…

Бестолково кружил люд, рождая тревогу, но и толику счастья. Как приправу. Рядом села старая восточная женщина с высушенным, как инжир, лицом. Она улыбалась Алке абсолютно беззубым ртом, а может, это была не улыбка, а был вдох, потому что открытый рот тут подзапал, исчезли губы, и старушка как бы умерла, но она не умерла, она, как мышь, опасливо следила за окружающим и, только глядя на Алку, она открывала рот, показывая мокрые сжеванные губы, – значит, все-таки это была улыбка. Алке хотелось сделать ей что-то хорошее, но она не знала, что…

– Хотите, я вам принесу воды? – спросила Алка.

– Тюп-тюп-тюп, – прохлопали губы.

«Твоя моя не понимат», – подумала Алка. И тут ее осенило, что общее смятение – это общее непонимание. И еще она подумала, что это «тюп-тюп-тюп» у нее с бабушкой, у которой все в жизни в порядке, и она никуда, слава Богу, не едет, не сорвана с места. Это она, Алка, хочет все у нее порушить. Это по ее вине бабушка может оказаться на вокзале, без памяти, без разума, и будет говорить «тюп-тюп-тюп». Но ведь эти мысли были противоположны предыдущим! Они шли, как два груженых состава навстречу друг другу, и еще чуть-чуть – столкнутся, и кончится ее, Алкин, мир, потому что эти составы раздавят ее до полной аннигиляции.

Она бежала с вокзала как оглашенная, ей хотелось спрятаться. И она знала, что есть на свете единственные руки, которые могут защитить ее на этом свете.


– Она совсем ничего не умеет готовить? – спросила бабушка Георгия, кормя его на своей кухне.

– Ах, баба, какое это имеет значение? – ответил Георгий.

– Человек не может без пищи, – ответила бабушка, – или это мой старческий маразм?

– У тебя нет маразма, во-первых, а во-вторых, в Москве нет проблемы поесть.

– Ты вырос на другом!

– Я вырос, – ответил Георгий, – и прошу тебя: не надо.

– Не буду, – ответила женщина. – Ты же знаешь, я смирилась.

Подымаясь пешком к себе, то есть к Алке, Георгий думал, что смирение всей его родни с Алкой растет совсем не из корня благодати: родня смирилась, так как считала, что его женитьба на девочке из Москвы – его спасение. Семья потеряла четверых мужчин за время всех последних войн. Семья не хотела кануть, не оставив побега. Разве ему говорили об этом? Нет, но он это знает. Он открыл дверь – Алки не было. Ее часто нет дома, она всегда в брожении, то там, то сям. Она не ждет его. Его беспокоила вся эта история с как бы отцом маленького Павла. Георгий любил Марию Петровну и уважал Кулачева. Да что там говорить! Они их содержали. Когда он говорил, что в Москве нет проблем с едой, то это не потому, что он был слеп и не понимал, как много в Москве малоимущих, а в том, что в их холодильнике всегда была еда. Приготовленная и в полуфабрикатах, она возникала как бы сама по себе. Но он-то знал: ее для них, для обоих, привозил Кулачев. Его это смущало, Алку – никогда. Это противоречие в Алке – есть чужой хлеб и готовность нанести зло кормящему его – оскорбляло. Но когда она была рядом, он про это забывал, а сейчас, когда ее нет, он думает именно об этом: она неблагодарна и неблагородна. Но ведь каков он! Как он может думать так о той, с которой собирается жить всю жизнь, ибо никто, никто, никто ему не нужен на этом белом свете. Но, повторяя это как заклинание, Георгий чувствовал, что сердце его уже не прыгает от счастья – наоборот, оно замирает, утихает в момент заклинаний, будто умирает на время.

Щелкнул замок, ворвалась Алка и бросилась ему на грудь, и он обхватил ее так, как будто боялся, что она исчезнет.

Она рассказывала ему в теплую майку все про «тюп-тюп-тюп» старой восточной женщины, про то, что она была у Весниных и была у бабушки. Что, по ее понятию, надо, чтоб сына воспитывал отец, и она сама готова принести ему ребенка. Рассказывая обо всем этом, она не сумела услышать, как неровно стало биться сердце Георгия. Она кричала ему в грудь, что ей жалко бабушку, жалко, что она станет такой же «тюп-тюп-тюп», когда останется без маленького, но есть верхний (?) закон жизни, и была мама, которая просила ее запомнить. Руки Георгия ослабели. Он просто чувствовал, как она уходит из его рук, как ее уносила от него чужая, чуждая ему сила, и он пытался ее прижать, но бесполезно прижимать пустоту – Алка стояла носом в проплаканный ею же сосок, но ее уже тут не было. И это было странное, но одновременно и счастливое чувство освобождения.

– Ну что? Что ты на это скажешь? – кричала она ему, как будто тоже знала, как они далеки друг от друга.

– Никто не вправе вторгаться в жизнь людей. Ты же не разбойник!

– Я разбойник! – радостно закричала Алка. – Господи! Какое замечательное слово ты мне придумал!

– Думай, что говоришь, – тихо сказал Георгий. – Думай о последствиях.

– Надо все встряхнуть! Нельзя, чтоб мальчик дикого мужчины жил в шкатулке моей бабушки, а у дикого мужчины была жена-калоша. Сообрази головой, как это можно не разрушить?

Он понял, что он абсолютно свободен от этой девчонки. Ему, конечно, ее жалко, как жалко человека без руки или ноги, но уже не больше. Он сегодня же уедет на свою стреляющую родину, где люди тоже стали много хуже, чем раньше, но они – свои. Эта же девочка ему чужая, как говорит его бабушка, «до мозга костей». Он как-то не понимал этих слов – «мозг костей», а сейчас понял. Когда уходит любовь и сердце остается мертвым, остается один мозг. В голове и костях. Каково это жить с мертвым сердцем, он еще не знает, наверное, страшно. Он понимает, что мозг костей не заменит живое и теплое чувство, но с ним случилось это несчастье.

– Что ты смотришь на меня, как будто у тебя горе? – кричала откуда-то Алка.

– Мне надо сегодня уезжать, – мягко сказал он. – Меня вызывают.

– Начинается! – закричала Алка. – Опять по новой. Мне это надоело. Они там не договорятся, а при чем тут ты?

– Прости, – сказал он. – Прости, но так надо.

– Ну и катись к черту, – сказала она. Сначала это возникло в кончиках пальцев – легкое холодное онемение, потом оно побежало по жилам. С этим надо было что-то делать, не ждать же, когда он уйдет, она сама уйдет, и Алка выскочила, крикнув на бегу: «Оставишь ключ соседке!», и хлопнула дверью. Она пешком сбежала по лестнице, не зная, куда ей бежать дальше. Георгий же позвонил Марии Петровне и сказал, что у Алки сумасшедшая мысль отнести Пашку «тому человеку». Мария Петровна сказала, чтоб он не беспокоился, что человек был у них, и все хорошо.

Георгий высунулся из окна, высматривая Алку. Надо же ей сказать, что родители все решили сами, и не их это дело – решать за других. Алка стояла на остановке, и он решил, что успеет ее догнать. Но пока бежал, автобус уже ушел. Возвращался он пешком. Это было глупо после бега. Тем более лифт стоял внизу. Но тело хотело медленной ходьбы. Была потребность в остановке скорости, в замедлении процессов и в себе, и в жизни. А тут еще эта фраза «Беги, Лола, беги». Нет, он сейчас не помнил фильма, он помнил неправильность бега как такового. Разве можно догнать то, что будет? Или бегом вернуться назад в то, что было? Ну да, ну да… Это когда мчатся машины, а ты на разделительной полосе, и все – туда и обратно – мимо тебя. Но какие, к черту, машины? Алка уехала, убежала. Она тоже подвержена этому вирусу бега. Ей до смерти надо соединить порванные времена. Она тащит за собой прошлое, как девочка с колясочкой, и одновременно она мчащийся на велосипеде мальчик. Он сердится, когда она такая. Он столько похоронил родных, он столько слышал о мести! И никто не обращал внимания на его писк, что месть – это кровь навсегда. «Пусть, – кричали люди. – Пусть навсегда». И это были хорошие люди, которых он любил. Но разве Алка кого-то убивает? А разве нет? Она убивает счастье, это больше, чем смерть человека. Или меньше? Что-то у него сегодня плохо с головой. Так все-таки – больше или меньше? «Я кладу на весы, – думает он, – то и это…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации