Текст книги "Слабых несет ветер"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
То, что он увидел, потрясло его. В чистенькой, уютненькой квартирке пахло вкусно, а на пороге стояла зареванная, испуганная женщина с такой паникой в глазах, с таким ужасом, что он не знал, что ей сказать и как повиниться. Она думала, что с ним что-то случилось – там, где она жила всю жизнь, женщины бежали в кабаки, в милицию, обегали по кругу знакомых. Но тут, в Москве? Куда и к кому ей бежать?
У мужчин принято считать, что самое отвратительное – это бабьи слезы, мол, нарочно душу тянут, со своим каким-то подлым расчетом, что у всякой бабы слезы очень близко к выходу, что даже песня есть: «Пусть, мол, поплачет, ей ничего не значит». Правда, железных теток его сотоварищи тоже не жаловали. «Баба без слезинки, что цветок без росинки».
Сейчас не годилось все. Была всесокрушающая вина перед женщиной, которая ждала, которая повесила на окна свежекупленные тюлевые занавески, а на стол постелила льняную скатерть с синими квадратами, поставила тарелки и чашки. Все это было сделано для него, черт возьми, он уже не помнит, чтоб что-то делали именно для него. Даже мама всегда прежде всего имела в виду отца, по его правилам был выстроен их быт, а эта как-то догадалась, что он любит синий цвет, он даже вспомнил – Господи, сто лет не вспоминал, – откуда это пошло. Синий цвет его пронзал, он входил в него, как к себе домой. Маленький, такова семейная легенда, он плакал, когда шли демонстранты и полыхало красным, а он прятался под кровать. А с синим у него лады. Он любит синее платье Ахматовой у Альтмана, синий цвет Шагала. Да что там говорить – небо-то синее! И сейчас у него в доме, измученная его невниманием, испуганная возможной с ним бедой, женщина положила на стол синие-пресиние квадраты на бледно-голубом фоне. Где ж ты нашла такую красоту, женщина? Он готов был виниться всю оставшуюся жизнь, но слов не было – горло было пустым. А супницу Тоня подняла на горку, и она теперь сияла и своим светом, и светом падающей на нее лампочки. Супница сине золотилась, золотились большие толстые чашки на столе. Павел пошел в комнату – там тоже было славно, тоже висел тюль, а на диване лежал плед, и подушки были новые. Павел подошел к окну – за домами, деревьями виднелся кусочек колоколенки.
Сам от себя не ожидая, Павел перекрестился и сказал: «Господи, прости меня, грешного». Других слов к Богу у него не было. Или он их не знал. Но эти были самые что ни на есть правильные.
С той минуты, как Мария Петровна увидела в окошко машины Веснина, она казнила себя, что не остановилась, что не напомнила о той встрече, что не спросила, как у него дела. Хорошо, что сейчас он с женщиной. Наличие женщины при мужчине она считала фактом умиротворяющим. Но потом все забылось. Когда на руках маленький, долгие мысли в голове не держатся. Кулачев уже работал, к ней приходила женщина убирать квартиру и ходить в магазин. Непривычная к обслуживанию, Мария Петровна терялась, робела, переплачивала, но отдавала себе отчет, что все сама не потянет, что маленькие дети должны расти на руках молодых мам. При этих мыслях градом лились слезы и надо было утишать сердце, но боль не проходила никогда. И только счастье Кулачева, обретшего сына, не то что смиряло со смертью дочери, конечно, нет, не показывало некую другую правду и радость, которые абсолютно на равных могут существовать с горем, и в этом есть такая большая мудрость, что сразу и не поймешь, а потом она сама придумала, что это божественное равновесие, которое есть и будет во все времена. А когда нарушится – мир рухнет. Однажды пришла Алка и шепотом ей на кухне рассказала, что приходил Павел Веснин.
– Кто это такой? – спросила Мария Петровна.
– Ну этот… Мамин… Она мне все повторяла: «Павел Веснин, Павел Веснин».
Ну скажите, можно ли в здравом уме и твердой памяти связать в один узел мужика, когда-то подобранного на дороге, его же – встреченного на Дмитровском шоссе и какого-то знакомого мужчину умершей дочери, имя которого она сказала Алке? Ну сказала. Может, взаймы дала? Может, по работе встречались? Мало ли…
Мария Петровна шепотное слово внучки в голову не взяла. И правильно сделала: пусть недобрые вести едут к нам на самом медленном поезде, пусть они увязают в трясинах, пусть выдыхаются на подъеме – глядишь, и утратят мощь удара.
Проснулся Пашоночек. Тютешки-тютенечки, памперсы-мамперсы, бутылочка со смесью – вот и он, королевич Елисей, уже в манежике со своим любимым зайцем, покорно дающим выковыривать черную пуговку глаза.
Раздался телефонный звонок. Это Наташка. Бывшая Мавра, а ныне генеральская жена.
– Все в порядке? – спросила. – А то мне какой-то сон дурной снился. Собака все к дому прибивалась.
– Собака – друг человека, – сказала Мария Петровна. – Это хороший сон.
– Черная и большая.
Спросить бы Мавру-Наталью, ну зачем ты лезешь с такими подробностями, та очень бы удивилась. С той поры как она утратила свой дар – все из-за Машки, думала она, из-за нее, у нее энергия куда сильнее моей, но она без понятия ее пристроить – ей встретился вдовый генерал, который пришел к ней как к целительнице. Ну, как скажешь ему честно: дядя, разучилась, не могу больше, если в карточке посетителя данные. Вдовец. Трое детей. Мавра прикрыла строчку о детях линейкой и долго смотрела на красивое по звучанию и по написанию слово: вдо-вец. Почти ведовец. Родная душа. Она помнила, как сильная в магии Клара предсказала ей мужа в чине. Чин ей подходил. Он подошел, и когда они встретились глазами. Ну… Чуть низковат, так это почти правило генералов. Или они не растут во имя Наполеона, или Наполеон из верхних пределов кладет честолюбивым мальчикам ладонь на головку, как бы присаживая их. Конечно, был Рокоссовский. Но его уже сто лет как нет. А ей нужен живой, именно такой – присаженный. И хотя силы врачевания у Натальи не было уже совсем, сила обаяния была при ней, а вдовцу и немного надо было.
Сейчас она уже жила в генеральской квартире, вытравливая из нее дух бывшей прежней жены. Дети были при чинах, званиях, машинах и квартирах, дачах, не чета папиной. Наталью это злило. Неправильно, когда подрост сильнее и выше леса. Ее приняли спокойно, все давно было распределено и поделено, но это не волновало Наталью. Она не с улицы пришла, ее не курица снесла. Магиня хотела почтения или в крайнем случае уважения. Но с этим было непросто. К ней нормально относились, но главным было то, что ненароком сказала младшая невестка: «У папашки еще временами стоит, так лучше пусть дома на своей постели, чем в кабинете на столе или в лифте».
– В лифте? – воскликнула Наталья.
– Именно, – засмеялась невестка. – Если папочку настигает, он вырубает к чертовой матери электричество. У них у всех большие блядки заменяют большую войну. Так что вы за ним поглядывайте. Он еще ого-го!
Это было не совсем так. А если точно, то совсем не так. Генерала прихватывала природа неожиданно, но и замирал он тут же. Он засыпал, едва положив голову на подушку. («Во нервы!» – думала Наталья.) Но мог накинуться на нее в прихожей, когда машина уже стояла у входа, но он все равно заваливал вешалку, выпрастывая из шинели, брюк и кальсон коротенькое орудие, и не принимал никаких увещеваний и пристойных предложений. Причем ему одинаково хорошо годилась подмышка, рот, горловая ямка или же пупочная, хорош был бок, спина, однажды Наталья подсунула ему свою меховую шапку – сгодилась как миленькая. Делов-то на секунду.
«Так они и стреляют, – думала она, закрывая за ним дверь. – Не глядя куда…»
Потому-то ее и выводило из себя чистое и пристойное счастье Машки. Она бы тоже так хотела, чтоб по правилам, чтоб со словами, но не получалось. Генерал был в любви молчалив, горяч, бестолков и никакому сексуальному упорядочению не поддавался. Наталья уже хорошо оглядела тот мундирный мир, в который попала. Он был безнадежен во всем.
«Чертова судьба», – думала она о Кларином пророчестве. Мысль о том, что, зная о нем, можно было бы внимательнее посмотреть на нареченного, отвергалась сразу. «Клара видела – значит, все. Никуда не денешься. Она вон и смерть Елены увидела, тогда как та веселенькая сидела и все у нее было о’кей».
Так и получилось – Наталья возненавидела Клару «за правду» увиденного и стала ее бояться. Там, где была Клара, туда теперь не приходила Наталья, а так бы узнала, что скоро, прыгая с подножки боевой машины, завалится на бочок неприхотливый петушок, раз – и как и не было. И будет у Натальи кайф сидения у постамента гроба, и целование ее руки, и пожимание выше локотка и прочая, прочая. И ей будет так хорошо в траурном ритуале, как в детстве у бабушки. Но это еще не сейчас. Сейчас генерал еще прыгает и скачет, путая женины чресла с предметами как живой, так и неживой природы.
Вот тогда Наталье и приснилась большая черная собака, которая рвалась к ним в старый дом, бывший еще их общим с Машей.
Идиоту же понятно, что виделось явление Веснина народу, только он-то никуда не рвался. Он устроился референтом в фирму, занимающуюся разработками недр Урала. Своими знаниями и умом он легко вытеснил трех писюшек из геологоразведочного института, с ногами до ушей и абсолютно полыми головенками, с которых свисали с невероятной тоской о лучшей жизни длинные прямые волосы (а почему, собственно, волосам и не иметь свою мечту, если вся их жизнь – висеть без толку и содержания). Девуль перевели в другой статус, где незнание географии и недр даже поощрялось, ибо не туманило пустые головки. За Павла ухватились, как ухватились бы инопланетяне, явись к ним человек с Земли. Он читал очень навороченным ребятам лекции о богатстве недр и истории из жизни нищих разведок, они не были дураками, его слушали, под его предложения давали деньги, и Павел почувствовал себя, как в молодом КБ, где идеи искрили, где каждая мысль была золотая, но даже копейки не стоила в той жизни.
Тоня видела его преображение и отдавала отчет, что чем ему лучше, тем ей с ним неудобнее и стеснительнее. Они расписались по настоянию Павла, понимающего, что ей нужен медицинский догляд, которого не может быть без прописки. Потом он узнал, что у фирмы есть своя поликлиника и больница и прикрепление к роддому, где они все имеют полисы. Получалось, что можно было и без прописки и регистрации. Достаточно было звонка. Пакостная мысль вильнула хвостом и стала смотреть ему в зрачки.
Нет, он не жалел, что женился на Тоне. С ней ему было хорошо и покойно. После первой жены, которая идеально подходила под категорию стерв, он имел в доме простую и добрую женщину. Парадокс же заключался в том, что она была оглушена Москвой и свалившимися на нее возможностями. И это осложняло их отношения.
Когда Павел пошел с ней в богатый магазин для беременных, она рванула оттуда, как укушенная, увидев первый же ценник. Конечно, по логике человека из общежития в глубинке, широкий лифчик с передней застежкой не мог стоить почти тысячу рублей, но у него ведь были деньги, большие деньги, чтоб купить ей его и за тысячу долларов. Но он увидел полные ненависти глаза Тони, признающей только другой счет. Вся ее жизнь крутилась вокруг средней цифры – пятьсот рублей. Ничего дороже у нее не было, она искала себе одежду в рядах переходов улиц, в толкучке возле метро и вокзалов. Тысячу за один лифчик – это был удар в солнечное сплетение, оскорбление плевком, это было нарушение всех ее нехитрых простеньких приспособлений к слову «выжить». Когда однажды Павел принес огромного копченого угря, не подумав оторвать ценник, Тоня отказалась его есть.
– Так, как ты жила, ты жить больше не будешь. Это позорно! – закричал Павел. – Хватит выживать! Мы имеем право жить.
Она замерла над этими двумя словами – жить и выживать. Жить-поживать – это было в сказках, это было хорошо, правильно. Жить-выживать – слова-враги, в одном – покой, в другом – смертельная схватка. Всего ничего – приставочка «вы», а какая злоязыкая: выйти вон; накося выкуси; выломать; выбить; но, Господи, Боже ты мой, но и выродить тоже. Но если выродить, то получается выродка. Но она так не говорит никогда, она говорит – родить. Роды, род, родина – это хорошие слова.
В конце концов, она на товарных ярмарках купила себе одежду.
– Ну как? – спросила она у Павла, крутясь перед ним в широком платье-балахоне.
– Хорошо, – сказал он. – Но не забывай, что я сейчас зарабатываю, как человек. Вот родишь – купим квартиру побольше и в месте получше.
Она смотрела на свой прекрасный тюль, на салфетки в клетку – разве тут плохо?
Однажды, сидя на лавочке во дворе и глядя на детей, играющих в песочнице, она поняла: это другие дети, не те, которых она знала раньше. Мальчишечка, набрав в совок песка, целенаправленно шел к ней и, пока он ковылял, она вдруг поняла, что он будет целиться ей в живот, в того неродившегося человечка, который ему может помешать в его жизни. Нет, конечно, мыслей как таковых у дитя не было, был инстинкт борьбы и самоутверждения, и она быстро встала и ушла, и он высыпал ей песок вслед – не нести же его обратно.
Остро, до боли захотелось туда, где она жила раньше и где были понятные ей люди, с рублями в потертых кошельках, старыми, лицованными одежками, с детишками, выросшими в яслях и садиках с синью под глазами и вечно припухлыми железками. Это был ее бедный, несчастный, но знакомый до последней крошки хлеба народ. Там ее место – не тут, здесь росли другие дети, а она носила прежнего. А какого еще она могла носить?
Тихо, бесшумно Тоня стала готовить себя к отъезду. Она сделает это без объяснений, потому что Павел удержит ее словами, которых она тоже не знает, и победит ее ими. Значит, надо тайком. Она купила большой чемодан, в который стала складывать вещи для ребенка, купленные тоже в переходах. Разные детские штучки, бутылочки, уздечки для первой ходьбы, пищалки и мягкие мелкие зверушки. Она узнала расписание поездов и наметила день. Здесь, в Москве, она собиралась сходить еще разок к врачу и получить советы в дорогу и для другой жизни. Но раньше надо было купить билет. В очереди никто не пропустил женщину на седьмом месяце. Сказали: вы идите и сидите, вы заметная, мы вас припомним и скажем, что тут еще в очереди женщина с пузом. Она нашла место, чтоб видеть движение в кассу, но там очень дуло. Она не могла себе позволить простудиться, она пошла искать другое место, но всюду были люди, дети, мешки, углы чемоданов, и она вдруг вспомнила выражение: «Бедлам, как на Казанском». Именно на нем она и была. Ее что-то беспокоило, пока не поняла – неустройство всея Руси, именно дух, не запах, дух сдвинутой с места жизни. Запах же от дна вещей и дна людей, запах из того укромно спрятавшегося места, где в неглубокой ложбиночке плещется последняя надежда на последнее счастье, хотя ни первого, ни предпоследнего сроду не было, но плещется лужица веры, плещется, только бы кто не толкнул, не пролил ненароком. И пахнет она желчью, горечью. И все это: задевание за мешки и русский дух, что Русью пахнет, и страх заплутать среди лавок подняли в ней панику, которая так легко и непринужденно перешла в рвоту, и вот уже на нее стали орать, и эти открытые в слюне рты закружили ей голову, и Тоня стала падать, падать, хватаясь руками за воздух, думая, что это смерть, но почему-то не боясь ее, а даже как бы радуясь, что теперь не надо никуда ехать, потому что некуда, и не надо ничего объяснять Павлу, потому что не надо. Ничего уже не надо.
Очнулась она в медпункте, вокруг стояли женщины в халатах, и у них были тоже открыты рты, она была им некстати, она была жива, эта облеванная брюхатая сволочь, напилась, зараза, и что с ней такой делать? Убить мало! Вот эти слова как-то дошли до Тони, и она, готовая умереть по собственному желанию, тут испугалась, что ее убьют уколом или таблетками, или еще как… И она закричала и потребовала, чтоб позвали мужа. Она вспомнила телефон. Потом она снова отключилась, только дух вокзала неуловимо шел в ноздри и дальше, поражая круче, чем радиация, ибо лишал воли жить.
Павел, примчавшийся на вокзал, не мог понять, как Тоня там оказалась, но тут к нему подошла в медпункт незнакомая женщина и сказала, что она предупредила и кассира, и очередь, что с беременной стало плохо, что она стояла, и когда вернется, чтоб ее пропустили как стоящую. «А то вы знаете, что у нас за народ». Павел ничего не понял, он связывался с больницей, номер которой ему дали, оттуда обещали прислать неотложку, и действительно очень скоро приехала машина, и он повел Тоню, которая была уже в себе, но в глаза ему не смотрела и на вопросы не отвечала. Ему объяснили, что с беременными такое бывает, депрессия и прочее. И еще сказали, что он мог утром сделать что-то не так, но даже мелочь могла прорасти и дать вокзальный результат. Ничего такого Павел вспомнить не мог. Тоня всегда была молчалива (или задумчива?), это он сейчас сам задавал себе такие вопросы, и сам же на них раздражался, потому что не понимал, с какой такой хрени впадать в депрессию, если у женщины все в полном порядке, муж не пьет, не бьет, а уж что касается достатка, то тут все вообще о’кей. Где она жила раньше – в переделанном сортире, а сейчас – в Москве, в своей квартире. Павел начинал даже раздражаться, но видел тонкий рисунок капилляров вокруг Тониных глаз – сколько же их, Боже мой, и уже начинал пугаться: он боялся, что проглядел какую-то болезнь и Тоня не родит ребенка.
Ее отвезли в хорошую, спонсируемую нефтяниками больницу. Павла выставили, он позвонил на работу, и ему сказали: «Иди-ка ты домой, там знают, что делать, а ты выпей и ложись спать».
Первое, что он обнаружил в доме, был открытый, почти заполненный для отъезда чемодан. Значит, та тетка, что говорила ему про очередь в кассу, не врала. Тоня собиралась уезжать. Куда? Зачем?
Нет, он не стал пить, он лег на спину, чемодан был в уровне его обзора, из него торчали лапки плюшевых зверушек, сверху лежал безобразно-серый халат с неоторванной биркой. Бирка была из тех, что сопровождали нас всю жизнь – коричневый грубый прямоугольник на белой суровой нитке, продетой в пуговичную прорезь. Вещи всегда были куплены у теток из переходов, пропитым голосом зазывавших на продажу самых-самых последних вещей со склада. «Почти даром». Павел старался их обойти, но они всегда торчали на ступеньках выхода из метро, и эти бирки почти звенели, хотя как может звенеть бумага? – в его ушах. Значит, Тоне они не звенели. Именно эту загадку он хотел понять. Он ведь без иллюзий. Он знал, что их разделяет та пропасть, в которой канули его и ее детство и юность. Где-то там, на дне воспоминаний, они сейчас были вперемешку, как мусор в контейнере. Его Ленинград, его кони Клодта, которых он видел с младых ногтей. И ее окраинная жизнь с вонючими деревянными уборными, с вечной нехваткой самого простого – пшенной крупы там или картошки. Он понял сейчас, что, пройдя после развода кусок ее жизни, пройдя неустроенность и грязь, он тем не менее легко вернулся в жизнь чистую, устроенную, он перешагнул горе прошлого радостно и с надеждой. Он стал прежним, кони Клодта смотрели в его окно, и юноши, натягивающие поводья, были сильны и умелы. Ему приятно было вести за собой женщину-неумеху – умех он видел, с ними у него не получалось. Он был рад дать ей недоданное в жизни, и он хотел за это многого – дитя. Взамен той девочки, которую терял дважды. Один раз – при разводе, а второй раз – уже окончательно. Он верил, что Тоня будет хорошей матерью, а он создаст им мир, в котором им будет комфортно. Что же тогда случилось с Тоней? Почему она хотела от него бежать? Боль сжала сердце, настоящая, не мысленная, пришлось встать, чтоб положить в рот валидол, но боль не уходила. Наоборот, она исхитрилась угнездиться в нем, но он уже понял, что это не сердце, что это стонет душа – совесть. Эта парочка хлопает в нем крыльями, крича ему о его вине, а может, и зле, которых он в упор не видел и не чувствовал за собой.
Тогда он встал и стал ворошить чемодан, ища в нем ответа. Его руки вытаскивали пинетки нежнейшего белого цвета, бутылочки со светловолосыми младенцами. Всего было много – Тоня оснащала своего нерожденного дитятю всем лучшим, прикрыв это лучшее отвратительным халатом для себя.
Но как же можно, где логика: желая ребенку всего самого лучшего, тащить его в барачную выгородку и пьянь? Чего ей тут не хватало? Какого рожна?
Он стал вспоминать своих женщин, собственно, особенно вспоминать было нечего. Ну, с женой как бы все ясно. Потом были просто женщины без лиц, от всех или почти от всех всегда пахло вином. Как теперь говорят, вино и женщины в одном флаконе. Некоторые возникали дважды или трижды, но потом растворялись в миру. Он бы сейчас не узнал ни одну. Нет, одну бы узнал. Москвичку, к которой ворвался как тать какой, а она ему постелила на узкой кроватке, а потом пришла сама. Он так и не узнал, как ее зовут. Так сказать, переспать переспали, а вот до знакомства дело не дошло. Но тогда он просто ошалел от нежности, от приятия ею его всем телом, всем существом. Он тогда на сколько-то минут, секунд забыл о своей беде, растворив ее в незнакомке.
Когда у него случилось с Тоней, возникло это проклятое дежа вю. Было, было. И он вспомнил ту, другую. Что же с Тоней получалось? Всегда было дежа вю. Милая хорошая женщина сама по себе как бы не существовала, то есть он ее уважал, ценил, но чтобы взять в руки и отдать ей всего себя, щедро, по-мужски, зная, как прекрасна эта отдача, нет, такого не было. Боль широко расправилась в теле, она толкалась в ребра, била ногами изнутри в пах, толкалась в горло, норовя застрять в нем и удушить окончательно. Павел вскочил, нашел в холодильнике початую «Смирновскую» и сделал глоток. «Она решила уйти от моей нелюбви, – понял он. – Я бы ушел тоже».
Стало легче, не то от водки, не то от осознания причины. Значит, пусть едят. Он не оставит ее и ребенка, он не монстр какой, но того, что ей нужно, у него нет. У него брак по сговору. Не по любви.
Но легче не стало. Боль опять распрямлялась в нем, норовя найти места понежнее, поделикатнее. Например, иглой вылезти в сосок, так что захотелось согнуться до слома. Или спазмировать шею, чтоб ни вправо, ни влево. Когда его ударило в солнечное сплетение, он понял, что мучает его не боль – стыд. Стыд за готовность отправить женщину и собственного ребенка на замечательном основании: а я тебя не люблю. А ты полюби, сволочь, закричал в нем стыд, ты полюби ее за ее любовь и за эту чертову бирку, которую ей носить всю жизнь, если ты ее отправишь от себя. А ты ковырни в себе каменную обиду, что все твои бабы (кроме одной) были фуфло. Ковырни, может, и найдешь в себе живую воду для тебя же самого, дурака, а не для дяди-соседа. Во всяком случае, попробуй, идиот, полюби сам, приди и обними сам, как обняла, не зная имени твоего, та ночная незнакомка. А ты ведь знаешь, кретин, кого обнимаешь – женщину, которая носит твое дитя. Ей ведь тут просто страшно без прикрытия твоей нежностью.
Уже через час он был в больнице. Его пустили в холл, а потом медленно, виновато пришла Тоня и села рядом.
Если бы они знали… Если бы знали, если бы…
…Какое-то время тому назад, где-то год тому или больше, на этих же точно местах сидела та самая ночная незнакомка, и она говорила своей дочери: «Запомни! Его зовут Павел Веснин. Павел Веснин».
Что мы знаем о памяти вещей? Диванов? Штор? Светильников? Но было то, что было. Павел почувствовал странное ощущение: место это казалось известным и своим. Он ведь знал роддом, где он родился. Это в Ленинграде. Он не был здесь никогда и одновременно был, вернее даже не так: со всем этим холлом, с подлокотниками кресла, на которых лежали его руки, была связь, какая-то глубинная, можно даже сказать, кровная. И это подвигало его к простой и естественной мысли, что он правильно приехал, правильно держит в руках руку Тони, отсюда и кровность. Но, может, это и хотели сказать шторы и светильники?
– Я тебя никуда не отпущу, – сказал Павел. – Это черт знает что за идея с отъездом! Ты, в конце концов, моя жена, и я отец нашего ребенка. – Он замолчал, потому что сказал, на его взгляд, главное, он видел, как смягчились Тонины черты, как быстро она вздохнула и тут же испугалась, что это заметно. А потом он сказал главное: «Я буду вас любить крепко, крепко… Пойми… Я без вас пропаду».
Нет, последнее было ложью, он это знал. Но именно ложь оказалась самой нужной в нужный момент. Тоня сделала то, чего не могла сделать ни при каких обстоятельствах жизни. Она пересела к нему на колени, обняла и заплакала в его вполне обозначившуюся плешь.
– Господи! – прошептала она. – Да куда же я без тебя?
А потом она ему призналась, как ее выпихивает Москва, как ей тяжело в ней дышится.
– И сейчас? – спросил он.
– Нет, – сказала она. – Сейчас совсем хорошо.
– Мы поменяем квартиру, чтоб было больше зелени и воды, – сказал он. – Я же тебе это говорил.
Он стал ей объяснять свои возможности, но она уснула на его руках. Он не мог поднять ее с сидячего положения. Привезли каталку, и врач объяснила ему, что все со стороны ребенка и анализов матери в полном ажуре, просто у нее депрессия. Это случается у беременных в конце срока. Паника. Страх.
– Вы уж ее не обижайте.
«Значит, по мне видно, что я могу обидеть, – подумал Павел. – Такая у меня рожа».
Тоня чувствовала себя как в раю. Никогда в жизни за нею так никто не ухаживал. Страшные истории, которыми всегда полна больница, ее не трогали: они не казались ей страшными. Смерть? Она ее не боялась. Она с детства знала, что жизнь куда страшнее. Правда, сейчас у нее есть муж, который сказал, что любит и пропадет без нее. Соврал. Не пропадет. В нем жизни и силы на дюжину мужиков. Все равно ей это приятно, но она ведь понимает: больному надо сказать хорошее, а Павел умный. Сказал, конечно, ему нужен ребенок взамен той, что погибла. Но человеческих замен нет. Просто не может быть, потому что человек – штучная штучка. Она засмеялась. Вот не может найти слово. А он бы нашел в два счета. Нет, конечно, у нее сейчас жизнь, о которой она и не мечтала. Но она еще не вошла в нее так, чтобы бояться смерти. И то и другое она примет с одинаковой благодарностью. Тоже не то думает. Можно ли благодарить смерть, если она здорова и беременна? Это ведь не тот случай, когда боль рвет зубами тело и нет сил ее побороть. Ей сейчас хорошо, очень хорошо. Пусть сейчас смерть не тревожит ее. Откуда было ей знать, что тревожила ее другая, давняя уже смерть на этой самой кровати. Ах, эта память предметов, как она сильна и как ей хочется рассказать о своих воспоминаниях. Кровать просто вся изнывала от невозможности словами передать, как лежала тут женщина и как она знала, что умрет. И как она в такой неудобной позе писала письмо. Как она не плакала, как она разговаривала со своим сердцем, прося его биться до последнего. Как она просила мозг отдавать правильные команды своему практически мертвому телу, пока оно не исторгнет живого младенца. Кровать скрипела, если бы могла, она бы даже кольнула Тоню, чтоб та прикоснулась к ее железному телу и, может, тогда лучше поняла, что ее судьба счастливее и нечего ей думать о смерти. Последней и близко нет рядом. Она будет жить и жить, и ей будет хорошо с этим мрачным мужчиной. Но кто у нас прислушивается к голосу предметов? Мы людей-то не слышим и не видим в упор. Кровать могла бы сказать, что, по ее наблюдениям, одним людям бывает плохо оттого, что другим хорошо. Эта русская железная кровать принимала только русскую человеческую природу и уже понимала, как в ней велика сила зависти. Ах, думала кровать! Эта беременная будет это понимать с болью, но так никогда и не поймет. И умрет в старости от простой обиды, которую походя нанесет ей ребенок. Знать бы, чей… Слава Богу, что это нескоро, и всегда остается вариант смерти в аварии, в случайности… Нет, она не провидица, кровать. Так, иногда заглянет в даль времени, и что-то там мелькнет. Но за точность она не поручится.
А Тоне просто снился сон, как в нее в детстве кидали камни мальчишки ни за что, за просто так, от детского звериного гнева напасть и победить слабую.
В тот день, когда ее выписывали, в палату на сохранение клали женщину с толстенными очками, без которых она была практически слепой. Она сказала, что не ляжет на Тонино место, Тоня оскорбилась и чуть не заревела, но очкастая сказала, что дело не в ней, просто она уже лежала в этой палате на сохранении первого ребенка и родила очень легко и хочет на свою же койку, ну, суеверная она. Но пока Тоня ходила за обменной картой, новенькая преспокойно улеглась на другое освобождавшееся место, хотя до этого показывала кровать, где она так удачно лежала в прошлый раз. Тоня уловила перекушенный, сломленный на полуслове разговор и снова приняла все на свой счет, не выдержала и разревелась. Женщины всполошились, пришла медсестра, очкастая вышла с ней, они вернулись уже с врачом и даже с психиатром, которая именно в этот день приходила в отделение пестовать сильно слабонервных. Хотя где теперь другие?
– Мамочки! – сказала психиатр. – Бросьте ваши глупости. После того случая на этой кровати лежало много женщин, и со всеми было все в порядке. Не берите в голову, роды – самое здоровое дело на земле. Женщина в этот момент божественно сильна, она творит мир. Случаи трагические уникальны, и их у нас практически нет.
В конце концов Тоня все узнала. Она, оказывается, лежала на кровати, на которой год с лишним тому умерла женщина. Слепая тогда тоже тут лежала и родила легко, как из пушки. Поэтому и на второго ребенка идет смело, хотя с глазами у нее стало хуже, но она не боится и опасениям врачей не верит. Они в прошлый раз чуть силой ей аборт не сделали. А такой мальчик родился, все приходили смотреть. Теперь у нее по УЗИ девочка. И она в себя верит.
Тоня обрадовалась, что дело не в ней, а в какой-то неизвестной ей женщине. Она к этому как раз отнеслась спокойно. В конце концов, умерших на земле гораздо больше, чем живых. И на каждом месте, где ты находишься, до тебя обязательно кто-то умирал, просто иначе не может быть. Целые города стоят на мертвых городах, на кладбищах – дома и огороды. Так что и думать про это нечего. У живых есть одно место – место мертвых.
Дома смехом она рассказала эту историю Павлу. Вот, мол, я на себя подумала, что какая-то я такая, а там просто была одна психическая… Не хотела ложиться на кровать, где когда-то умерла женщина.
– А как ее звали, не знаешь? – Какое ему дело, скажите!
– Умершую? Кажется, Елена… Фамилия простая. Не помню. Психиатр сказала. Случай с этой Еленой не помню какой – уникальный, редкий. Ему даже нет описания в книгах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.