Текст книги "Роза с могилы Гомера (сборник)"
Автор книги: Ганс Христиан Андерсен
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Через тысячу лет
Да, через тысячу лет обитатели Нового Света прилетят в нашу старую Европу на крыльях пара, по воздуху! Они явятся сюда осматривать памятники и развалины, как мы теперь осматриваем остатки былого величия южной Азии.
Они прилетят в Европу через тысячу лет! Темза, Дунай, Рейн будут течь по-прежнему; Монблан все так же гордо будет подымать свою снежную вершину, северное сияние – освещать полярные страны, но поколения за поколениями уже превратятся в прах, длинный ряд минутных знаменитостей будет забыт, как забыты имена тех, что почивают в кургане, на котором благодушный мельник, собственник его, поставил, себе скамеечку, (чтобы сидеть тут и любоваться волнующейся нивой).
– В Европу! – воскликнут юные поколения американцев. – В страну наших отцов, в страну чудных воспоминаний, в Европу!
Воздушный корабль прибывает; он переполнен пассажирами, – он ведь мчится куда быстрее парохода. Электромагнитный провод, протянутый под морем, уже передал, как велико число пассажиров воздушного поезда. Вот показалась и Европа, берега Ирландии, но пассажиры еще спят; они велели разбудить себя только над самой Англией. Тут они спустятся на землю и очутятся в стране Шекспира, как зовут ее сыны муз, или в стране машин и политики, как называют ее другие.
Целый день стоит здесь поезд – вот сколько времени может занятое и непоседливое поколение уделить великой Англии и Шотландии!
Дальше путь идет по подводному туннелю; ведет он во Францию, страну Карла Великого и Наполеона. Вспоминается имя Мольера, ученые заводят разговор о классической и романтической школах седой древности, восхваляют героев, поэтов и людей науки, которых еще не знает наше время, но которые должны народиться в европейском кратере – Париже.
Из Франции воздушный корабль несется в страну, откуда вышел Колумб, где родился Кортес, где слагал звучными стихами свои драмы Кальдерон. В ее цветущих долинах еще живут черноокие красавицы, а в старинных песнях живет имя Сида, упоминается Альгамбра.
Перелетают море, и вот путешественники в Италии, где лежал когда-то древний вечный город Рим. Он исчез с лица земли. Кампанья превратилась в пустыню, от собора Петра осталась одна полуразрушенная стена; ее показывают всем путешественникам, но подлинность ее подлежит сомнению.
Дальше – в Грецию, чтобы проспать ночь в роскошном отеле на вершине Олимпа; тогда дело сделано: были, дескать, и там! Поезд направляется к берегам Босфора, чтобы остановиться на несколько часов у того места, где некогда лежала Византия. Бедные рыбаки закидывают свои сети у тех берегов, где, по преданию, расстилались во времена турецкого владычества гаремные сады.
Пролетают над развалинами больших городов по берегам Дуная, – городов этих наше время еще не видало. То тут, то там спускается воздушный поезд, останавливаясь в местах, богатых воспоминаниями, которые еще породит время.
Вот внизу Германия, некогда сплошь опутанная густою сетью железных дорог и каналов, страна, где проповедовал Лютер, пел Гёте, держал композиторский скипетр Моцарт. И другие великие имена сияют в науке и искусстве, имена, которых мы еще не знаем. Один день посвящается обозрению Германии, один – странам севера: родине Эрстеда, родине Линнея и Норвегии, стране древних героев и юных норвежцев. Исландию захватывают на обратном пути. Гейзер не кипит более, Гекла потухла, но могучий скалистый остров возвышается из пены морских волн, как вечный памятник саг.
– В Европе есть на что посмотреть! – говорят юные американцы. – И мы осмотрели все в одну неделю. Это вполне возможно, как уже доказал и великий наш путешественник – называют имя своего современника – в своем знаменитом сочинении: «Вокруг Европы в восемь дней».
Старая могильная плита
Все домашние одного почтенного горожанина, имевшего в маленьком провинциальном городке собственный дом, собрались вечером в кружок и вели приятную беседу. Дело было как раз в ту пору года, когда вечера становятся особенно длинными, но погода стояла еще мягкая и теплая. В комнате горела лампа, длинные оконные занавеси спускались до самого пола, закрывая собою стоявшие на окнах цветы. На дворе ярко сиял месяц, но разговор шел не о нем, а о большом старом камне, что лежал во дворе у самого кухонного порога; на него опрокидывала прислуга вычищенную медную посуду, чтобы она пообсохла на солнышке, на нем любили играть и ребятишки, на самом же деле камень этот был старою могильною плитой.
– Я думаю, – сказал хозяин дома, – что она со старого монастырского кладбища. Когда монастырь упразднили, все ведь пошло в продажу – и кафедры, и доски с эпитафиями, и могильные плиты. Покойный отец мой купил много таких плит; их разбивали в мелкие куски и мостили ими улицу, а эта вот одна уцелела, да так и осталась лежать на дворе.
– Сразу видно, что это могильная плита! – сказал старший из детей. – На ней еще можно разглядеть песочные часы и часть фигуры ангела; зато надпись почти совсем стерлась, и можно разобрать только имя «Пребен», затем большую букву «С», а пониже имя «Марта», – да и то лишь после дождя или после того, как плиту хорошенько вымоют.
– Ах, господи! Так это плита с могилы Пребена Сване и его жены! – сказал один старичок, который по годам мог быть дедушкой всех присутствовавших в комнате. – Да, они чуть ли не последними были погребены на старом монастырском кладбище. Славные, почтенные были люди! Я помню их еще с детских лет. Все в городе знали и любили их; они были у нас тут старейшею супружескою четой – королем с королевой. Говорили, будто у них сундуки ломятся от золота, а они одевались всегда так просто, в платье из грубой материи, и только белье на них всегда отличалось ослепительною белизной. Славною парочкой были старики Пребен и Марта! Любо было посмотреть на них, когда они, бывало, сидят под тенью старой липы на скамеечке, стоявшей на площадке высокой каменной лестницы их дома, и так ласково, приветливо кивают всем прохожим! Они делали много добра, и делали его с толком и по-христиански, кормили и одевали десятки честных бедняков.
Первою умерла жена. Я так живо помню этот день! Я был тогда еще мальчишкой, и мы с отцом зашли к старому Пребену как раз в самый день ее смерти. Старик был в таком горе, плакал как ребенок. Тело умершей лежало в спальне, рядом с той комнатой, где мы сидели. Кроме нас с отцом пришли еще двое-трое соседей, и старик стал говорить нам о том, как пусто, одиноко будет теперь в доме – она ведь была душою его, – как счастливо жили они столько лет, а потом перешел к воспоминаниям о том времени, когда они только что познакомились и полюбили друг друга… Я, как сказано, был тогда еще очень мал, но все же слушал с большим вниманием, смешанным с каким-то удивлением. И не мудрено: старик с таким жаром рассказывал о днях помолвки, о красоте своей невесты, о том, к каким невинным хитростям он прибегал, чтобы встретить ее, и лицо его оживлялось все больше и больше, щеки зарумянились! Затем он стал рассказывать о свадьбе, и глаза его заблистали еще ярче. Он словно опять переживал счастливейшие годы своей жизни… А подруга-то его уже лежала в это время в соседней комнате мертвая, и сам он был дряхлым-дряхлым стариком!..
Да, так-то оно бывает на свете! Вот и я в те времена был мальчуганом, а теперь – такой же старик, каким помню Пребена Сване! Время идет, и все на свете меняется!.. Я так живо помню день похорон старушки! Пребен шел за гробом. Еще года за два до того старики заказали себе могильную плиту; на ней были уже вырезаны и надпись и имена, недоставало только года смерти. Вечером в тот же день плиту свезли на кладбище и положили на могилу старушки. Через год плиту приподняли, – старик Пребен лег рядом с женою.
После них не осталось никаких богатств, о которых болтали люди. А то, что осталось, отошло к какой-то дальней родне, про которую тут ничего и не знали. Домик стариков, со скамеечкой на площадке лестницы, под тенью липы, был снесен по распоряжению магистрата, – больно уж он был ветх. Позже, когда пришел в ветхость и старый монастырь, кладбище упразднили, и могильная плита Пребена и Марты пошла в продажу вместе со всем остальным. И надо же было ей уцелеть! Теперь на ней играют дети, а прислуга сушит кухонную посуду! Новая же улица идет как раз над местом вечного успокоения старого Пребена и его супруги. И никто их больше не помнит!..
Тут старик, рассказывавший эту грустную историю, покачал головой.
– Забыты! Все на свете предается забвению! – добавил он.
Разговор перешел на другое, но самый младший мальчик с большими серьезными глазами вскарабкался на стул, откинул занавеси и стал смотреть на двор, где лежала вся залитая ясным лунным светом большая каменная плита. Прежде она казалась ему простым, гладким камнем, теперь же стала для него как бы страницей, вырванною из старой хроники. Старый камень хранил в себе все, что слышал сейчас мальчик о Пребене и Марте. И мальчуган смотрел на него, смотрел на ясный, светлый месяц, на чистый, прозрачный воздух, и ему казалось, что с месяца смотрит на землю лик самого Творца.
– Забыть! Все на свете предается забвению! – раздалось в комнате, и в ту же минуту незримый ангел поцеловал ребенка в грудь и в лоб и тихо прошептал:
– Сохрани в душе зароненные туда семена. Храни их, пока они не созреют. Знай, дитя, что, благодаря тебе, стертая надпись старой могильной плиты вновь засияет перед грядущими поколениями золотыми буквами!
Старые супруги опять побредут рука об руку по улице, опять будут сидеть на скамеечке под тенью липы, такие же бодрые, свежие, с румянцем на щеках, и ласково кивать головою и бедному и богатому. Пройдут годы, и зароненные в твою душу семена взойдут поэтическим творением. Доброе и прекрасное не предается забвению, но вечно живет в преданиях и песнях!
Перо и чернильница
Кто-то сказал однажды, глядя на чернильницу, стоявшую на письменном столе в кабинете поэта: «Удивительно, чего-чего только не выходит из этой чернильницы! А что-то выйдет из нее на этот раз?.. Да, поистине удивительно!»
– Именно! Это просто непостижимо! Я сама всегда это говорила! – обратилась чернильница к гусиному перу и другим предметам на столе, которые могли ее слышать. – Замечательно, чего только не выходит из меня! Просто невероятно даже! Я и сама, право, не знаю, что выйдет, когда человек опять начнет черпать из меня! Одной моей капли достаточно, чтобы исписать полстраницы, и чего-чего только не уместится на ней! Да, я нечто замечательное! Из меня выходят всевозможные поэтические творения! Все эти живые люди, которых узнают читатели, эти искренние чувства, юмор, дивные описания природы! Я и сама не возьму в толк – я ведь совсем не знаю природы, – как все это вмещается во мне? Однако же это так! Из меня вышли и выходят все эти воздушные, грациозные девичьи образы, отважные рыцари на фыркающих конях и кто там еще? Уверяю вас, все это получается совершенно бессознательно!
– Правильно! – сказало гусиное перо. – Если бы вы отнеслись к делу сознательно, вы бы поняли, что вы только сосуд с жидкостью. Вы смачиваете меня, чтобы я могло высказать и выложить на бумагу то, что ношу в себе! Пишет перо! В этом не сомневается ни единый человек, а полагаю, что большинство людей понимают в поэзии не меньше старой чернильницы!
– Вы слишком неопытны! – возразила чернильница. – Сколько вы служите? И недели-то нет, а уж почти совсем износились. Так вы воображаете, что это вы творите? Вы только слуга, и много вас у меня перебывало – и гусиных и английских стальных! Да, я отлично знакома и с гусиными перьями и со стальными! И много вас еще перебывает у меня в услужении, пока человек будет продолжать записывать то, что почерпнет из меня!
– Чернильная бочка! – сказало перо.
Поздно вечером вернулся домой поэт; он пришел с концерта скрипача-виртуоза и весь был еще под впечатлением его бесподобной игры. В скрипке, казалось, был неисчерпаемый источник звуков: то как будто катились, звеня, словно жемчужины, капли воды, то щебетали птички, то ревела буря в сосновом бору. Поэту чудилось, что он слышит плач собственного сердца, выливавшийся в мелодии, похожей на гармоничный женский голос. Звучали, казалось, не только струны скрипки, но и все ее составные части. Удивительно, необычайно! Трудна была задача скрипача, и все же искусство его выглядело игрою, смычок словно сам порхал по струнам; всякий, казалось, мог сделать то же самое. Скрипка пела сама, смычок играл сам, вся суть как будто была в них, о мастере же, управлявшем ими, вложившем в них жизнь и душу, попросту забывали. Забывали все, но не забыл о нем поэт и написал вот что:
«Как безрассудно было бы со стороны смычка и скрипки кичиться своим искусством. А как часто делаем это мы, люди – поэты, художники, ученые, изобретатели, полководцы! Мы кичимся, а ведь все мы – только инструменты в руках Создателя. Ему одному честь и хвала! А нам гордиться нечем!»
Так вот что написал поэт и озаглавил свою притчу «Мастер и инструменты».
– Что, дождались, сударыня? – сказало перо чернильнице, когда они остались одни. – Слышали, как он прочел вслух то, что я написало?
– То есть то, что вы извлекли из меня! – сказала чернильница. – Вы вполне заслужили этот щелчок своею спесью! И вы даже не понимаете, что над вами посмеялись! Я дала вам этот щелчок из собственного нутра. Уж позвольте мне узнать свою собственную сатиру!
– Чернильная душа! – сказало перо.
– Гусь лапчатый! – ответила чернильница.
И каждый решил, что ответил хорошо, а сознавать это приятно; с таким сознанием можно спать спокойно, они и заснули. Но поэт не спал; мысли волновались в нем, как звуки скрипки, катились жемчужинами, шумели, как буря в лесу, и он слышал в них голос собственного сердца, ощущал дыхание Великого мастера…
Ему одному честь и хвала!
Дворовый петух и флюгерный
Стояли два петуха; один на навозной куче, другой на крыше, но спесивы оба были одинаково. Кто же из них совершил больше? Ну, кто, по-твоему? Скажи, а мы… все-таки останемся при своем мнении.
Птичий двор был отделен от другого двора деревянным забором, а на том дворе была навозная куча, и на ней рос большой огурец, сознававший, что он – растение парниковое.
«А парниковым нужно родиться! – рассуждал он сам с собою. – Но не всем же родиться огурцами, надо существовать и другим породам. Куры, утки и все население птичьего двора тоже ведь живые твари. Вот дворовый петух стоит на заборе. Он будет почище флюгерного! Тот хоть и высоко сидит, а даже и скрипеть не может, не то что петь! Нет у него ни кур, ни цыплят, он занят только самим собою и потеет ярью-медянкой! Нет, дворовый петух – вот это так петух! Как выступает! Словно танцует! А как поет – музыка! Послушаешь, так узнаешь, что значит настоящий трубач! Да, приди он сюда, проглоти меня целиком со стеблем и листьями – вот была бы блаженная смерть!»
Ночью разыгралась непогода; куры, цыплята и сам петух – все попрятались. Забор повалило ветром; шум, треск! С крыши попадали черепицы, но флюгерный петух усидел. Он даже с места не двигался, не вертелся – он не мог, хоть и был молод, недавно отлит. Флюгерный петух был очень разумен и степенен, он уж так и родился стариком и не имел ничего общего с птичками небесными, воробьями и ласточками, которых презирал, как «ничтожных, вульгарных пискуний». Голуби – те побольше, и перья у них отливают перламутром, так что они даже немножко смахивают на флюгерных петухов, но толстые и глупые они ужасно! Только и думают о том, как бы набить себе зобы! Прескучные создания! Перелетные птицы тоже навещали флюгерного петуха и рассказывали ему о чужих странах, о воздушных путешествиях, о разбойничьих нападениях хищных птиц… Это было ново и интересно в первый раз, но затем пошли повторения одного и того же, а это куда как скучно! Надоели ему и птицы, надоело и все на свете. Не стоило ни с кем и связываться, все такие скучные, пошлые!..
– Свет никуда не годится! – говорил он. – Все – одна ерунда!
Флюгерный петух был, что называется, петухом разочарованным и, конечно, очень заинтересовал бы собою огурец, знай тот об этом, но огурец был занят одним дворовым петухом, а этот как раз и пожаловал к нему в гости.
Забор был повален ветром, но гром и молния давно прекратились.
– А что вы скажете о ночном петушином крике? – спросил у куриц и цыплят дворовый петух. – Грубоват он был, ни малейшего изящества!
За петухом взобрались на навозную кучу и куры с цыплятами; петух шагал вперевалку, как кавалерист.
– Садовое растение! – сказал он огурцу, и тот сразу уразумел высокое образование петуха и даже не заметил, что тот клюет его.
«Блаженная смерть!»
Подбежали куры и цыплята, – куры ведь всегда так: куда одна, туда и другая. Они кудахтали, пищали, любовались на петуха и гордились, что он из их породы.
– Ку-ка-ре-ку! – запел он. – Цыплята сейчас же сделаются большими курами, если я прокукарекаю об этом на весь мировой курятник!
Куры и цыплята кудахтали и пищали. А петух объявил великую новость:
– Петух может снести яйцо! И знаете, что в нем? Василиск! Никто не может вынести его взгляда! Люди это знают, а теперь знаете и вы, знаете, что есть во мне, знаете, что я всем петухам петух!
И дворовый петух захлопал крыльями, поднял гребешок и опять закукарекал. Куриц и цыплят даже озноб прошиб, но как им было лестно, что один из их семейства – петух из петухов! Они кудахтали и пищали так, что даже флюгерному петуху было слышно, но он и не шевельнулся.
«Все ерунда! – говорил он сам себе. – Никогда дворовому петуху не снести яйца, а я не хочу! А если бы захотел, я бы снес ветряное яйцо! Но мир не стоит ветряного яйца! Все ерунда! Я и сидеть-то здесь больше не хочу!»
И флюгерный петух надломился и слетел вниз, но не убил дворового петуха, хоть и рассчитывал на это, как уверяли куры.
Мораль?
«Лучше петь петухом, чем разочароваться в жизни и надломиться!»
Тернистый путь славы
В старой сказке говорится: «Тернист был путь славы для егеря Брюде; он хоть и достиг славы и почестей, но лишь после многих мытарств и бедствий». Многие из нас, конечно, слышали эту сказку в детстве, может быть, читали ее уже взрослыми и думали о своем, никем не замеченном, тернистом пути и о многих мытарствах. Сказка и действительность очень схожи; но в сказке счастливая развязка наступает здесь же, на земле, тогда как в действительности человек может рассчитывать на нее чаще всего лишь там, в жизни вечной и бесконечной.
Всемирная история – волшебный фонарь, показывающий нам на темном фоне жизни светлые образы благодетелей человечества, мучеников ума, пробиравшихся по тернистому пути славы.
На этом фоне отражаются картины всех времен, всех стран, каждая – лишь на мгновение, но это мгновение охватывает всю земную жизнь человека с ее борьбою и победами. Взглянем же хоть на некоторых из длинного, бесконечного ряда мучеников, которому и не будет конца, пока держится мир.
Перед нами переполненный зрителями амфитеатр. «Облака» Аристофана отравляют толпу ядом остроумной издевки. Со сцены осмеивают – и нравственные и физические качества – замечательнейшего мужа Афин, спасшего народ от тридцати тиранов, спасшего в пылу битвы Алкивиада и Ксенофонта, осмеивают Сократа, воспарившего духом выше богов древности. Сам он тоже в числе зрителей. И вот он встает со своего места и выпрямляется во весь рост – пусть видят хохочущие афиняне, похожа ли на него карикатура. Твердо, несокрушимо стоит он, возвышаясь надо всеми.
Сочная, зеленая, ядовитая цикута! Тебе, а не оливковой ветви служить эмблемою Афин.
Семь городов спорили о чести считаться родиной Гомера после его смерти. А при жизни? Он проходил эти города, распевая свои песни ради куска хлеба; волосы его седели при мысли о завтрашнем дне! Он, могучий провидец, был слеп и одинок! Острый терн рвал в клочья плащ царя поэтов.
А песни его живы и поныне, и в них одних живут древние боги и герои.
Картина за картиною выступает на темном фоне. В одной отражается восток, в другой запад, в одной седая древность, в другой недавнее прошлое; но, несмотря на все различие их по времени и месту, все они изображают одно – тернистый путь славы, на котором терн зацветает лишь к тому времени, когда нужно украсить цветами могилу.
В тени пальм движутся верблюды, нагруженные индиго и другими драгоценными товарами; они посланы владетелем страны в дар тому, чьи песни – радость народа, слава страны, тому, кого зависть и клевета изгнали из родной страны. Караван приближается к маленькому городку, где певец нашел убежище; из города выносят навстречу каравану бедный гроб. Хоронят как раз того, кого ищет караван, – Фирдоуси! Тернистый путь славы пройден им до конца!
На мраморной лестнице дворца в столице Португалии сидит негр с грубыми чертами лица, с толстыми губами и черными жесткими волосами и просит милостыню. Это верный раб Камоэнса; без него и без тех грошей, что бросают ему прохожие, господин его, певец «Лузиады», умер бы с голода.
Теперь над могилою Камоэнса – великолепный памятник.
Еще картина.
За железною решеткой виднеется человек: лицо его бледно, длинная борода всклокочена. «Я сделал величайшее открытие! – кричит он. – А меня больше двадцати лет держат в заключении!»
Кто он? «Безумец! – говорит сторож. – Чего ведь не взбредет на ум человеку! Он воображает, что можно двигаться вперед силою пара!» Это Саломон де Ко, открывший силу пара, но не сумевший растолковать неясно брезжившей в его уме идеи могущественному Ришелье. Несчастный провел весь остаток жизни в сумасшедшем доме.
Вот Колумб! Над ним глумились когда-то даже уличные мальчишки: он ведь хотел открыть Новый Свет! Он и открыл его! И звон колоколов встречает торжественный въезд его, но колокола зависти звучат еще громче, и вот того, кто открыл Новый Свет, кто как бы поднял золотой американский материк со дна моря и подарил его своему королю, награждают железными цепями! Он велит положить их с собою в гроб, как знаменательное выражение благодарности света и современников.
Картина сменяет картину; никогда не пустеет тернистый путь славы!
Вот в глубоком мраке сидит тот, кто измерил лунные горы, кто как бы пронизал мировое пространство своим острым духовным взором, уловил могучим умом сокровенное природы, понял, что земля движется под ним, – Галилей. Слепой, глухой старец как бы пригвожден к месту колючками терна, – так терзает его отречение. Теперь он не в силах даже поднять ногу, которою когда-то, в минуту душевной боли, при виде попираемой истины, топнул о землю и вскричал: «А все-таки она вертится!»
Вот стоит женщина, дитя душою, исполненная божественного восторга и веры; знамя несет она перед воинствующею ратью и дарует своему отечеству победу и спасение. Раздаются крики ликования, и разгорается костер. Жанну д’Арк, колдунью, сжигают. А следующие поколения забрасывают белую лилию грязью: Вольтер, сатир остроумия, воспевает «La pucelle»[5]5
«Девственницу» (франц.).
[Закрыть].
Вот в Виборге датское дворянство сжигает законы короля. Они горят ярким пламенем, освещая эпоху и самого законодателя, отбрасывая сияние во внутрь мрачной темницы, где он сидит, седой, согбенный, проводя пальцем борозду вокруг каменного стола. Это он – некогда повелитель трех северных государств, любимец народа, друг крестьян и горожан – Кристиан Второй. Суровая была в нем душа, да и в суровое время жил он. Враги писали его историю. Но мы, вспоминая его кровавые деяния, припомним и двадцать семь лет его заключения.
От берегов Дании отплывает корабль. Прислонясь к высокой мачте, стоит человек и бросает прощальный взгляд на остров Вен. Это Тихо Браге. Он вознес имя Дании к звездам и вознагражден за то обидами и огорчениями. Теперь он отплывает в чужую землю, говоря: «Небо есть везде, чего же мне больше?» Он покидает родную землю, наш знаменитейший муж; в чужой земле ждут его почести и свобода.
«Ах, свобода… Свобода – хотя бы от невыносимых страданий тела!» – долетает до нас стон из глубины времен. Это что за картина? Гриффенфельд[6]6
Гриффенфельд, Педер (1635–1699) – датский государственный деятель, провел в заключении двадцать два года.
[Закрыть], датский Прометей, прикованный к скалистому острову Мункгольму!
Мы в Америке, у одной из больших рек. По берегам толпится народ: сейчас должен поплыть корабль против течения и ветра, преодолевая сопротивление стихий. Роберт Фултон верит в возможность этого. Корабль трогается, и вдруг – стоп! Толпа хохочет, свищет, – в том числе и отец самого Фултона. «И поделом тебе, гордец, безумец! Под замок сумасброда!» Но вот маленький гвоздик, остановивший на минуту движение машины, ломается, колеса вертятся, лопасти преодолевают сопротивление волн, и корабль плывет! Паровой челн превращает часы в минуты, проплывая расстояния между землями с неведомою доселе быстротой.
Род человеческий! Понятно ли тебе блаженство такой минуты – высокого просветления духа, сознания им своей миссии, минуты, когда все истязания, перенесенные на тернистом пути славы, становятся целебным бальзамом, дающим здоровье, силу и ясность, когда дисгармония становится гармонией, и люди видят откровение Божье, данное одному, а через него ставшее достоянием всех?
Тернистый путь славы опоясывает землю сияющею лентой; блаженны избранные, идущие по нему, без заслуг поставленные на этот мост, созданный великим зодчим, чтобы соединить землю с небом.
На мощных крылах несется дух истории через тьму времен и показывает нам – чтобы ободрить, утешить нас, пробудить в нас кротость – сияющие на черном фоне тернистого пути славы яркие картины. Путь этот не завершается, как в сказке, блеском и радостью здесь же, на земле, но ведет туда, в жизнь вечную и бесконечную.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.