Читать книгу "История как конъюнктура"
Автор книги: Геннадий Бордюгов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Что происходит с научным сообществом историков России?

Беседа с искусствоведом, философом Олегом Генисаретским (1942–2022) и ведущим FM Олегом Алексеевым[6]6
Финам FM. Радиоклуб «Говоря, говори». 2012, 24 июня.
[Закрыть]
В последнее время заметно возросло внимание к истории историков и их объединений, их способам репрезентации, содержанию и самовосприятию собственной миссии, отношениям с властью и способам воздействия на общество. Историческое сознание и память, знание о прошлом являются одним из важных каналов формирования идентичности. Однако процесс перехода от «советского» к «российскому» или «русскому» не завершен, ценностносимволическое наполнение этой модели неочевидно. Понятно, что и сами историки непосредственным образом вовлечены в процесс масштабной рефлексии по этому поводу, хотя их корпоративная идентичность находится в зачаточном состоянии.
– Под вашим руководством завершен проект, который вы начали в 2007 году и завершили в 2011 году изданием книги «Научное сообщество историков России: 20 лет перемен». Можно ли утверждать, что сейчас у нас существует единое профессиональное сообщество историков или все-таки разрозненные его фрагменты в разных местах и с разными функциями?
– В нашем исследовании мы разделяли такие корпорации, как Институты российской и всеобщей истории РАН, исторические факультеты МГУ и СПГУ со своими научными школами и внеинституциональные неформальные сообщества, к примеру, Ассоциация «Историк и компьютер», Российская ассоциация историков Первой мировой войны, Российское общество историков-архивистов, Ассоциация исследователей российского общества, Российское общество интеллектуальной истории и др. Национальной профессиональной ассоциации, как известно, у историков не было. Академик Валерий Тишков объяснял это не столько теоретико-методологическим расколом, сколько жёсткой нетерпимостью представителей разных групп и межпоколенческим расколом. Представители старшего поколения и сторонники старых версий излишне болезненно воспринимают процесс пересмотра исторических версий как некое отрицание их собственной прожитой жизни. Полагая, что эти проблемы можно все-таки решить, академик обратился к президенту РФ с предложением создать Общество историков России. И вот буквально накануне нашей беседы образовались Российское историческое общество и Российское военноисторическое общество.
– В расширительном толковании научное сообщество связано с профессией, с одной научной дисциплиной. В классической теории научных революций Томаса Куна понятие «научного сообщества» сопряжено с центральным для его концепции понятием «парадигма». Именно парадигма, которую разделяет научное сообщество, определяет критерии для выбора научных проблем. Но ведь парадигма может изолировать сообщество от социально важных проблем?
– Действительно, с точки зрения Куна, зрелое научное сообщество изолировано от запросов непрофессионалов и повседневной жизни. Но в отличие от Куна, идентифицировавшего научное сообщество и научную дисциплину, Пьер Бурдье, к примеру, противопоставляет эти понятия. Он считает, что понятие «научное сообщество» выполняет функцию понятия «научное поле», представляющее собой пространство конкуренции между учеными за монополию научного авторитета, за власть, за легитимацию научной работы.
– Хорошо. Но возьмем сообщества историков в советское время. Обычно им противопоставляются научные сообщества, основанные на самоорганизации и самоуправлении, научные ассоциации и неформальные объединения. И они не были санкционированы формально бюрократическими структурами управления. Некоторые историки науки считают, что такие объединения существовали в России только до 1917 года, а затем были разрушены. Какая же модель возникла в сталинское время, какие черты старой идентичности остаются устойчивыми до сих пор?
– К одной из важных характеристик научных сообществ в советское время можно отнести их клановую замкнутость. Она проявлялась, прежде всего, в контроле (официальном и коллективном) за соблюдением внешних признаков научности. И этот контроль являлся одновременно формой социального контроля за поведением подчиненных. Напомню, что в 1930-е годы советское правительство ввело иерархию научного сообщества: две ученые степени (доктор-кандидат) и три звания (профессор-доцент-ассистент); кафедры возглавили заведующие, о былой свободе приват-доцентов в противовес власти профессоров не могло быть и речи.
– А еще действовал партийный контроль за подготовкой кадров для социалистической науки, немало было преподавателей, которые лишь косвенно были причастны к научной работе. Сами историки начали подразделяться на «всеобщих» и «отечественных». Но ведь известно, что политическая несвобода, подчиненность историков канонам сталинского «Краткого курса» и постановлениям ЦК компенсировались условиями работы, общим престижем науки, отношением государства к ней. Более того, в послесталинский период была сделана попытка трансформировать «научный истеблишмент» в один из ключевых компонентов советской элиты, куда уже входили партийный аппарат, управленческая бюрократия и военно-промышленный комплекс.
– Но не забудем, что в определенном смысле для получения признания существовал другой канал – научные школы. И они определяли не только определенный стиль исследования. Авторитетный ученый создавал вокруг себя защитную зону для учеников и имел возможность продвигать их. Конечно, здесь все замыкается на личности лидера, специфике его научных пристрастий. Рано или поздно они устаревают. И тем не менее именно через научные школы в позднесоветскую эпоху, когда государство теряло монополию на легитимацию работы интеллектуалов, возникала совершенно другая сфера, где легитимность устанавливалась в противовес этой официальной системе. Неформальные структуры внутри научного сообщества были еретическими по отношению к внешнему большому обществу, а несогласные, отторгнутые этими еретиками, в свою очередь, тяготели к официозу.
– Понятно, что такая дифференцированность историков на тех, кто обслуживал идеологические установки власти, и так называемый «еретический» сегмент создавали повышенную конфликтность внутри профессиональной среды. Среди «отстраненных» понятия «карьера», «успех», «доход» были если не бранными, то во всяком случае неприличными. Доминировали стремление к самореализации и интерес к «проклятым» вопросам. Вспомним годы перестройки, когда усилилась неоднородность академической и университетской среды историков. Именно тогда произошел раскол на «ортодоксов», отказавшихся «поступаться принципами», и «модернистов», объяснявших читателю, что «иного не дано».
– Это было время трудного перехода от старого к новому. Произошел крах государственной монополии на занятие наукой. Возникла новая проблематика исследований. Открылся доступ к ранее секретным архивам. Кончилась цензура. Наступило освобождение от партийности. Но при этом одним из новых маркеров «элитности» в 1990-е годы стала «признанность» на Западе. А еще новые имена возникали в результате скандальных, шумных публикаций, провокационных заявлений или разоблачений. Все это, конечно, позади, но главное все же было связано с тем, что вместо господствующей нарративной истории распространение получала когнитивная (познавательная, аналитическая) история.
– И одновременно ученые заново пережили падение престижа истории и резкое ухудшение материального положения. Надо было овладевать новыми практиками деятельности – умением работать в профессиональных сетях, с электронными ресурсами и информационными технологиями.
– К сожалению, освоение новых возможностей для коммуникации происходит медленно, традиционные формы обмена результатами исследований – через научную периодику, конференции и семинары – преобладают. Да и в целом определяющими в нашей исторической среде до сих пор остаются карьера и статус. Добавлю к этому, что сегодня защищенность от администрации у историков снижается, значение референтной группы (своей и мировых авторитетов) – падает. Кое-где возрождается групповая терапия – мы провинциальны, у наших университетов ограниченные возможности и т. п. Обо всем этом – наш проект, в котором участвовали исследователи из разных научных и образовательных центров России. Его основная идея заключается в том, чтобы проследить основные тенденции изменений в научном сообществе историков за последние два десятилетия и предшествующее им столетие, проанализировать мировоззренческие и культурные ценности, которые доминируют, новые модели и формы объединения, новые вызовы, волнующие сообщество, и даже нравы современных историков.
Профессионалы и советская власть: взгляд из и для нашего времени

Беседа с первым заместителем главного редактора альманаха «Развитие и экономика» Дмитрием Андреевым[7]7
Альманах «Развитие и экономика». 2015. № 14 (сентябрь).
[Закрыть]
– Мы привыкли воспринимать как некую очевидность, не нуждающуюся в доказательствах, мнение о том, что главным, системообразующим внутриполитическим конфликтом советской эпохи – конфликтом, унаследованным еще от эпохи дореволюционной, – было противостояние между тоталитарной властью и гражданским обществом. Ну, если и не гражданским обществом как таковым – по причине элементарного отсутствия подобной свойственной западной политической культуре модели общественной связности, – то, во всяком случае, просто обществом: какое-никакое, но общество, не вдаваясь сейчас в его определение, у нас было.
– Не ставя под сомнение сам факт указанного конфликта, следует, тем не менее, внести в приведенный вами взгляд два существенных уточнения. Во-первых, взаимоотношения власти и общества должны описываться гораздо более сложной моделью, нежели простым конфликтом. Да, противостояние между ними действительно имело место и оставалось на протяжении всей советской эпохи исключительно существенной характеристикой их взаимоотношений. Но одним лишь противостоянием эти взаимоотношения не исчерпывались. Имели место и сотрудничество, и взаимные апелляции друг к другу – равно как и своеобразная игра в поддавки, обоюдные заигрывания по собственным, разработанным каждой из сторон для себя сценариям-либо по режиссуре стороны противоположной. Словом, налицо ситуация, когда конфликтные в основе своей отношения только к напряженности не сводились, но были весьма неоднородными, сложноорганизованными.
Во-вторых, все-таки необходимо разобраться с тем, что собой представляла одна из сторон, а именно – общество. (Власть в этом смысле – несмотря на собственную специфичность, обусловленную тоталитарным характером режима, а значит, своей в принципе нерыночной природой, – была тем не менее гораздо более понятной и верно идентифицируемой в качестве верховного, управляющего начала.) Представляется, что в данном случае гораздо правильнее говорить не об обществе в целом, но лишь об его определенном сегменте, а именно – сообществе профессионалов, которое и вступало с властью в охарактеризованные выше сложные коммуникации и которое во многих отношениях брало на себя те самые функции, которые в развитых классических демократиях традиционно выполняло и выполняет гражданское общество.
– Но ведь известно, что Советская власть с самого начала и до самого конца своего существования была вынуждена не просто мириться с существованием подобного «гражданского общества», но и идти ему на определенные уступки, немыслимые применительно к обществу остальному – массовому, находившемуся за пределами этого избранного круга профессионалов, иными словами – рабсиле как таковой. Диапазон таких поблажек был весьма широким – от разного рода спецпайков (которыми, кстати, прикармливались и некоторые сегменты рабсилы) и до того, на что власть Скрепя сердце шла исключительно в своих отношениях с сообществом профессионалов: последним дозволялось кроме официальной коммунистической идеологии исповедовать что-то еще.
– Однако спектр и содержательное наполнение этого «чего-то» варьировались в зависимости от эпохи и того, что именно власть рассчитывала получить от профессионалов в результате такой поблажки. Скажем, когда после войны потребовалось в кратчайшие сроки создать собственный атомный проект, власть согласилась даже на фактическое «отключение» партийной инфраструктуры от всей атомной отрасли. А в застой, когда советское руководство было уже просто неспособным на подобные радикальные шаги, подчас ограничивались тем, что как бы не замечали откровенно диссидентских настроений, ставших в то время чуть ли не господствующими в самых разных группах профессионального сообщества. Такие идеологические привилегии для профессионалов были самыми разными, но всякий раз – вынужденными. Надо сказать, что большевики достаточно быстро осознали, что вовсе не обязательно говорить со всем населением на одном и том же языке. Это допущение осознавалось ими явственно, особых споров и разногласий в партийной верхушке не вызывало. Да, поначалу большевики упирались, им очень не хотелось разбавлять идеологическую однородность управляемого ими населения. Но они поняли, что если будут упорствовать и пытаться договариваться с профессионалами с помощью одних спецпайков, то далеко не уедут: профессионалов нельзя склонить к сотрудничеству с властью одним пряником или одним кнутом. А вот на ощущение собственной избранности, на положение, при котором им позволено быть не такими, как вся остальная рабсила, русские профессионалы – еще с царских времен ратовавшие за эгалитаризм лишь на словах, а на деле всегда предпочитавшие существовать на некотором расстоянии от народа – по расчетам советской власти должны были клюнуть. Предположение большевиков стопроцентно оправдалось: профессионалы действительно оказались чрезвычайно падкими на идеологическую привилегию, и руководству страны оставалось лишь определять длину поводка дозволенного, вокруг чего, собственно, и шли споры в партийной верхушке.
– Мне кажется, что советское руководство сыграло и на другой характерной особенности русских интеллектуалов – особенности, также уходящей своими корнями в далекое дореволюционное прошлое: на их страстной любви к хождению во власть – любви гораздо более сильной и горячей, чем к хождению в противоположном направлении – в народ. И этой своей страстью наши профессионалы разительно отличались от профессионалов западных. Те – если, например, говорить о французских интеллектуалах начиная с эпохи Второй империи, а то и раньше – всегда с большим удовольствием критиковали власть, провоцировали ее на реформы, выступали горючим материалом для революций. Но всякий раз, когда эти интеллектуалы одерживали идейные – а значит, и политические – победы над теми или иными политическими режимами от Наполеона III и до де Голля, они отказывались идти во власть и предпочитали сохранять дистанцию между собой и новым режимом, утвердившимся во многом их стараниями.
– А вот наши интеллектуалы традиционно вели себя прямо противоположным образом: исступленно боролись с властью, обвиняя ее подчас даже в тех грехах, которых она даже и не совершала, но когда им удавалось эту самую власть свалить, они изо всех сил устремлялись на освободившиеся вакансии – конечно, не первых лиц, но вместе с тем часто далеко и не последних, – забывая при этом, что заваривали всю эту кашу, по крайней мере декларативно, ради народа, а не для собственного нового трудоустройства. И когда такой интеллектуал дорывался до чаемого им места, он довольно быстро растрачивал не только свой революционный пыл, но часто и те профессиональные качества, из-за которых его, собственно, и взяли во власть, а также собственную самость. Аппаратная среда в этом смысле всесильна и неумолима: она способна перемолоть любого профессионала, отжать из него всё ценное, а затем либо исторгнуть его обратно – в народ, – либо оставить в качестве заурядного функционального исполнителя, заставив при этом строго соблюдать правила поведения, заведенные во власти. Во втором случае многие профессионалы ломались, не выдержав собственного умаления до роли обыкновенного чиновника – пусть и высокого уровня. Наглядные тому примеры – судьбы философов Леонида Ильичева, Абрама Деборина, Георгия Александрова. Но это – одиозные личности, а можно назвать и других спецов – настоящих профессионалов своего дела, – кооптированных во власть если и не вопреки собственному желанию, то уж, во всяком случае, не в результате каких-то предпринятых ими интриг или ухищрений. По личному распоряжению Ленина Николай Кондратьев и Александр Чаянов работали в Наркомземе и Госплане (первый – в союзном, второй – в республиканском). А Владимир Базаров в самом начале 20-х входил даже в состав президиума союзного Госплана. Работа в наркоматах и вообще на поприще управления реальной экономикой страны разительно отличалась от служения на идеологическом фронте: возможностей оставаться именно профессионалами, не мутировать в чиновников здесь было гораздо больше, так как спецов сюда и привлекали для того, чтобы они оставались именно спецами, а не становились, по словам Маяковского, «посыльными в услужении у хозяев – бумаг».
– Но ведь личная деградация профессионала в результате его романа с властью не была чем-то предопределенным и неизбежным. Многое тут зависело и от личных качеств самих спецов – твердости, последовательности, умения грамотно распорядиться открывавшимися на управленческих должностях возможностями.
– И возможности эти были действительно немалыми. Попадая в ЦК, становясь депутатом Верховного Совета или даже простым членом коллегии наркомата, профессионал оказывался причастным к распределению бюджетных и иных ресурсов. И тут перед ним возникал непростой выбор: либо с головой уходить в строительство новой страны, воспринимая то дело, которым он теперь занимался, с личной заинтересованностью, либо ограничиваться лоббированием своего прежнего дела – производства, института или иного учреждения, – к такому решению тоже можно относиться вполне с пониманием, либо стремительно деградировать, включаясь в аппаратные игры, копируя стиль поведения чиновников и заботясь лишь об удовлетворении личных потребностей. Этот выбор ко всему прочему осложнялся еще и небывало разогретым тщеславием от попадания во власть – попадания, столь желаемого для русского интеллектуала. Перед чиновником никаких подобных искушений не возникало: он просто существовал в парадигме бюрократического этоса, ничуть не изменившегося с дореволюционных времен, тихо и спокойно работал на себя, не испытывая никакой экзальтации от близости к власти. И потому был понятен, просчитываем и органичен самой власти, нуждавшейся в нем как в идеальном исполнителе, с которым можно было особо и не цацкаться. И совсем другое дело – профессионал. Заключая с ним контракт, власть наступала себе на горло и, естественно, испытывала понятное желание при всяком удобном случае поставить своего «партнера поневоле» на место, унизить, раздавить, а то и просто уничтожить.
– То есть не будет преувеличением сказать, что финал хождения профессионала во власть был для него предугадываемым и всегда одним и тем же – печальным либо, по меньшей мере, удручающим. Проигрыш становился неизбежным. Он варьировался в узком разбросе между мутацией в заурядного чиновника или теми или иными мерами, которые рано или поздно применялись к инородному и органически чуждому власти лицу.
– Но трагизм положения интеллектуала в советской системе заключался в том, что невозможно было оставаться просто профессионалом, мастером своего дела, не участвовавшим в играх со властью. Если интеллектуал не лез во власть и сторонился ее, то он всё равно попадал в ее удушающие объятия – но уже опосредованно, через сложные взаимоотношения внутри самих профессиональных сообществ. Эти сообщества были расколоты, но не по научным позициям и даже не из-за конкуренции школ и группировок, стремившихся стяжать лавры проводников единственно верного мнения – и причитавшиеся таким лаврам привилегии, – а опять-таки по отношению к власти и к ее обслуживанию. Состояния подобной опосредованной зависимости могли быть самими разными. Иногда профессионалы оказывались буквально в тисках – как если бы они перешли на работу во властные структуры. Но как правило, если интеллектуал оставался в своем профессиональном сообществе, то его несвобода была все-таки несопоставимо слабее, нежели если бы он находился на службе непосредственно во власти. Но самое главное, что в таких оболочечных институциях, обслуживавших власть на том или ином направлении, профессионалы могли отчасти сами определять, в какой мере они настраиваются на частоты властных колебаний, которые напряженно улавливали в их трудовых коллективах. У кого-то получалось ничего особо для себя и не выпрашивать, чтобы не усугублять свою зависимость, но вместе с тем выполнять те заказы власти, которые в наибольшей мере отвечали профессиональным интересам. Это позволяло как бы и не слишком грешить перед научной истиной, каковой она представлялась. Характерный пример данной позиции – тезис историка Милицы Нечкиной о самодержавии как о «наименьшем зле».
Но не все были готовы к тому, чтобы проявлять такую «разборчивость» и демонстрировать «привередливость». Подавляющее большинство интеллектуалов вступали друг с другом в жесткую конкуренцию за право больше прогнуться перед властью, чтобы получить за это преференции в виде карьерного роста, привилегий, льгот или иных знаков внимания «свыше». Но заметной по своему количественному – и главное, качественному – составу была и другая часть профессионального сообщества, которая пыталась найти компромисс с властью, выстроить с ней договорные отношения. Формулу такого компромисса – сохранение своего достоинства и в то же время самого себя и своего дела – очень четко обозначил Аркадий Белинков в книге «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Литературовед дотошно выписал эту стратегию поведения, когда интеллектуал не рвется во власть, не ищет близости с ней и не пытается навязать ей свои услуги, а с чувством собственного достоинства ищет почву для сотрудничества в тех вопросах, в которых считает себя компетентным и в которых получит возможность не подлаживаться под те заранее известные выводы и суждения, которые от него хочет услышать власть, и при этом еще резервирует за собой право критиковать – разумеется, в разумных и допустимых пределах – своего работодателя. Этот своеобразный алгоритм поведения можно кратко обозначить как «примирение-резервирование».
Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам – например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой право на скептическое отношение к некоторым нравственным нормам, установленным «свыше». Потом, примиряясь с этими нормами, интеллигенция резервировала право не принимать, скажем, преобладание вокальной музыки над инструментальной и т. д. В конце концов, объект какого-либо резервирования сводился к нулю, оставалось лишь «право безоговорочно соглашаться».
– Возможность высказывать то, что думаешь всегда была особенно ценной. Конечно, мало кому удавалось получить здесь такой карт-бланш, каким обладал, к примеру, Илья Эренбург, делавший подчас неожиданные и несогласованные заявления и по-отечески журившийся за них вождем. Критиковать власть – точнее, ее режим – дозволялось косвенно: например, затрагивая какие-либо нравственные или морально-этические темы. Территория критики могла быть и еще более локальной: например, музыка – симфоническая, народная или, что гораздо удобнее и сподручнее, эстрадная. Или же современная литература и публицистика – в позднесоветское время тут разворачивались целые баталии, причем голоса тех, которые впоследствии стали прорабами перестройки или демократами первой постперестроечной волны, звучали тогда довольно зычно. Чем меньше оказывался участочек, на котором разрешалась критика, тем более смело и решительно можно было ею заниматься.
– Но надо иметь в виду, что власть объективно не могла во всем разбираться и отслеживать, чтобы в каждом вопросе расставлялись правильные акценты. Речь в данном случае даже не о каких-то сложных технических или естественнонаучных проблемах, а хотя бы о тех же лингвистике или музыке Шостаковича. И поэтому профессионалы получали уникальную возможность не только критиковать и спорить, но и в итоге добиваться своего. Так, автор «Толкового словаря русского языка» Сергей Ожегов в ответ на обвинения в том, что он использует и заимствует иностранные слова и аббревиатуры, вступил в переписку с ЦК и сумел убедить «товарищей» в том, что недопустимо искусственно сужать пространство живого и развивающегося языка и никакого низкопоклонства в иностранном словоупотреблении нет. (Скорее, конечно, он не убедил их, а вынудил отстать от него и закрыть глаза – но разве это не победа?)
– То есть компромиссные отношения с властью давали уникальную возможность профессионалу сохранить и собственное дело, и – что немаловажно – свое лицо.
– Кстати, первый массовый призыв большевиками профессионалов во власть произошел еще в годы Гражданской войны. Надо сказать, что сразу после Октябрьской революции начался процесс пока что индивидуального трудоустройства отдельных спецов, прежде обслуживавших царский режим, а затем и Временное правительство, в структуры новой – советской – власти. Но уже сама Гражданская война и иностранная интервенция вынудили большевиков всерьез задуматься именно о массовом, масштабном обращении к опыту старых управленцев. Чтобы выстоять, молодой Советской России требовалось мобилизовать все свои силы. Но для мобилизации только лишь героизма и подвижничества было недостаточно. Нужно было грамотно инвентаризировать все наличные ресурсы и выстроить из них дееспособный контур. Естественно, в первую очередь речь шла о профессиональном управлении экономикой – таком управлении, которое невозможно было организовать, не прибегая к опыту прежних спецов. И тогда Ленин принял принципиальное решение – пойти на сотрудничество с такими спецами, пусть даже, мягко говоря, и не сочувствовавшими большевикам, критиковавшими новую власть за то, что она, сделав ставку на рабочий контроль и фабзавкомы, потворствовала перерастанию частных цеховых интересов в принципы управления экономикой и тем самым отступила от Маркса, отнюдь не считавшего, что социализм должен строиться силами лишь одного пролетариата – без творческого диалога с другими социальными силами. И Ленин, похоже, прислушался к такому мнению. В короткую мирную паузу марта-мая 1918-го, когда одна – Первая мировая – война закончилась (во всяком случае, для России), а другая – Гражданская – еще не началась, он санкционировал фактически переход к госкапитализму ради передышки и преодоления продовольственного кризиса, идя при этом на серьезные компромиссы и допуская существенные отступления от доктринально стерильного социализма. Именно тогда, весной 1918-го, во власть – точнее, в ее исполнительные структуры типа Наркомпрода и Наркомфина – пришли целые группы спецов, согласившихся работать с большевиками в общем-то на условиях последних.
Однако вскоре – после контрреволюции на Украине и возобновившегося наступления германцев – компромиссы были свернуты. Повсеместно вводилось управление на принципах военного коммунизма: развернулась прекратившаяся было «красногвардейская атака на капитал», продовольственная политика начала строиться на основе очень жесткой хлебной монополии – продовольственной диктатуры. Но уже в конце 1918-го – начале 1919-го это закручивание гаек исчерпало все свои управленческие возможности. От большевиков стали отворачиваться не только крестьяне, но и рабочие, начали переходить на враждебные позиции предприниматели, прежде выражавшие готовность сотрудничать с новым режимом. То есть социальная база большевистской власти недопустимо сокращалась. И вот тут подали свой голос работавшие в наркоматах профессионалы. В Наркомпроде заговорили о том, что продовольственная диктатура не срабатывает, и при этом не ограничивались голословными заявлениями, а собирали подробную статистику, выпускали бюллетени и предъявляли свои наработки политическому руководству страны. К тому времени и сам Ленин уже подошел к осознанию необходимости отказаться от чересчур радикальных способов управления экономикой, и звучавшее всё громче экспертное мнение профессионалов Наркомпрода оказалось услышанным. Продовольственная диктатура заменилась менее жесткой продовольственной разверсткой.
Однако большевистская идеократия не мыслила себе строительства нового общества на основе компромиссов, пусть даже и временных. И как только в 1919-м советской власти удалось одержать решающие победы на фронтах Гражданской войны, Ленин вдруг начал говорить о необходимости пролонгации продразверстки, искренне полагая, что только на ее основе и можно построить социализм: дескать, никакого рынка не потребуется, всё будет разверстываться и распределяться по устанавливаемым большевиками правилам. Между тем крестьяне согласились на продразверстку лишь как на временную меру во время войны, с их стороны это был компромисс, на который они пошли с большевиками ради установления после нейтрализации внешних угроз совершенно новых договорных отношений с советской властью. Спецы же из Наркомпрода и Наркомфина, видя реальное положение дел в экономике, уже в конце 1919-го предлагали вводить нэп.
Вслед за спецами из наркоматов военный коммунизм начали критиковать уже и отдельные представители самого партийного руководства, например, Леонид Красин – на тот момент нарком торговли и промышленности и одновременно путей сообщения, мастер привлечения инвестиций – «кошелек партии», как его звали. Так, он в открытую заявил, что большевикам удается контролировать лишь 20 процентов экономики, организованной на принципах военного коммунизма, а остальные 80 процентов – это «Сухаревка», то есть теневая экономика, подпольный рынок, на котором вращаются колоссальные средства, недоступные для власти. Более того, утверждал Красин, на «Сухаревку» работают и некоторые государственные структуры. Данный факт свидетельствовал уже о полной неспособности большевиков навести элементарный порядок в экономике. Сложившуюся ситуацию очень точно характеризовала ходившая тогда поговорка, разрушавшая представление о военном коммунизме как о жесткой, но эффективной диктатуре, державшей руку на пульсе страны: «Пишем по декрету, а живем по секрету». То есть демонстрируем внешнюю лояльность власти, а на самом втихую обделываем – кто как может – свои дела.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!