Текст книги "Избранное"
Автор книги: Геннадий Пискарев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Ничуть не страшась сего, экзамен по письменному, однако, я успешно «провалил». И вот почему. Экзаменатор прочитал два раза бегло немецкую сказку «Колодец невесты», в которой рассказывалась история невесты-принцессы, пожелавшей в пути испить из колодца воды. Около него было грязновато, и строптивая особа потребовала от слуг, евших черный хлеб, вымостить для нее этим хлебом дорожку к водоисточнику, что они и сделали. Ступив изящными туфельками на священный продукт, принцесса вдруг провалилась в преисподнюю: Земля не выдержала бесчинства. С тех пор это место стало называться «колодцем невесты». От экзаменующихся требовалось своими словами письменно на немецком языке изложить зачитанный текст. Понятно, чтобы уловить смысл, нужно было синхронно перевести прочитанное. Разумеется, таким мастерством я не обладал, но некоторые фразы схватывал и на основе их написал совсем не то, что надо. Спесиво-капризную невесту изобразил не бездушной дамой, а страдалицей за народ, которая дабы достать ему хлеба, спустилась в колодец со священной грязью, способной превращаться в съестные продукты. При совершении подвига во имя народа принцесса погибла. С тех пор это место стало называться «колодцем невесты». Последнюю фразу, как видите, написал я правильно, считая, что и выше изложенное передано мною близко к оригиналу. Ну, не мог, никак не мог я, воспитанный на принципах коммунистической, человеколюбивой морали, представить себе, что есть где-то такие люди, а уж тем более девушки, – бросающие хлеб в грязь.
То-то, думаю, хохотали проверяющие мое высоконравственное сочинение. Да, точно, смеялись, но юмора не оценили и безболезненно вычеркнули меня из заветного списка поступивших в необычный вуз. Иван же Майдан оказать помощь мне не смог: в отпуск уехал.
Опять судьба (суд Бога) сказала свое веское слово. Я возвращался в часть дослуживать положенный срок.
Лил дождик, как слезы обиды,
Текли по лицу его капли.
Я так и не смог увидеть
На храме науки шапки.
И верно, август в тот год выдался дождливым и туманным, шпиль университета тонул в плотных облаках.
Зампотех части подполковник Сало, втайне радуясь, что командирский танк снова будет при водителе, однако «подтрунил» над несостоявшимся студентом:
– Что, Пискарев, не сдал?
– Да, вот так случилось, товарищ подполковник.
– Но ты же три месяца был от нарядов освобожден!
– Ну, да, – замялся я.
– Так за три месяца можно было медведя в лесу поймать.
– Медведя-то, может быть, и можно поймать.
– И подготовить, чтоб сдал, – подвел итог беседе важно и решительно зампотех.
С моим возвращением пришло в часть извещение из Львовского военно-политического училища о том, что в него зачислен посланник нашего полка Вячеслав Силаев. Славка Силаев, хохмач, выдумщик, мечтавший о скором «дембеле» и связавший себя навсегда с армией. Не верилось. Я знал, что заявление в училище он подал лишь для того, чтобы повольготнее пожить, находясь на положении поступающего. Его расчет был таков: сдать все экзамены, кроме последнего. Он его намеренно провалит и возвратится в часть отдохнувшим. А там вскоре и приказ о демобилизации подойдет.
Нечто подобное Славка проделывал и до службы в армии, работая в Горьком на Сормовском заводе. Очень хотелось ему в Москве побывать, но ни родственников, ни знакомых у него не имелось. Где остановиться по приезду? И Славка придумал: собрал документы для поступления в институт, Мол, сдам их, получу общежитие – чего еще надо.
Прибыв на Курский вокзал рано утром, не найдя в окрестностях его никакого учебного заведения, Силаев решил посетить ВДНХ, а выходя с нее из боковой арки, уперся вдруг глазами в вывеску на здании с колоннами, на которой значилось: Всесоюзный Государственный институт кинематографии (ВГИК). Ну, ВГИК так ВГИК – какая разница в чьем общежитии жить, решил Славка, и сходу подал заявление. Все пошло, как по маслу: Славке назначили время для прохождения «туров» на предмет выявления его артистических данных. Если серьезно думающие поступить во ВГИК просто с ума сходили от переживаний, то Славка был спокоен, ел, пил со смаком, гулял вольготно по Москве, приводя в изумление своим поведением сотоварищей. На первом туре он читал басню «Кот и повар», да забыл стихотворный текст, но не стушевался, стал пересказывать крыловское произведение прозой. Получилось смешно, комиссия решила, что это специально неплохо подготовленный номер, а не экспромт и поставила напротив фамилии Силаева плюс. Славка хотел было и сплясать перед экзаменаторами, но передумал, заявив, что следом идущий за ним его друг спляшет лучше, чем он. «Так что не буду портить настроения вам, а то и другу не удастся его поднять», – блаженно улыбаясь, заявил комиссии Силаев, что ему тоже было зачтено в позитив.
Славка творческий конкурс выиграл свободно. Осталось сдать экзамены по русскому и литературе – формальное для вгиковцев дело. Но Славка наделал в сочинении сознательно тьму ошибок (отпуск кончался, надо было возвращаться на работу), надеясь получить пару и забрать документы. Но на его ошибки в институте закрыли глаза и Славка просто сбежал из ВГИКа, из которого вместе с документами через некоторое время пришло на завод письмо, в котором какой-то видный актер, состоявший в приемной комиссии просил обратить внимание на талантливого мальчика, посодействовать участию его хотя бы в, наверняка, имеющемся коллективе художественной самодеятельности.
Во Львове в военном училище Славка действовал и впрямь по раннее отработанному сценарию: сдал последний экзамен на двойку. Но его зачислили и с двойкой – решили, что, если человек, прослужив три года на действительной службе, не только не разочаровался в армии, а, наоборот, хочет продолжить службу, естественно, в другом качестве, так почему бы и не посодействовать ему. Ну, двойку получил, – подучится, наверстает упущенное. Главное, хочет в армии быть.
Спустя много лет, на встрече с таманцами, в шеренге молодых офицеров, я заметил усатого бравого майора. То был Силаев – весьма довольный своей военной судьбой…
Последние дни службы тянулись медленно. В тетрадь ложились грустные строки:
Ржавыми медяшками
Листья ронит вяз.
До чего же тяжкими
Стали дни для нас.
Потеряли грацию
Над рекой мосты.
Демобилизация,
Где же ты?
Саша Решетов, мой одногодок, каждый день задавал на разводе ротному один и тот же вопрос:
– Товарищ капитан, что слышно? Скоро приказ?
– Говорят, скоро.
Ободренный таким ответом, который по сути являлся повтором вопроса самого Решетова, Саша с пафосом вещал соседям из соседних подразделений:
– Капитан сказал, что скоро демобилизация.
«Скоро» пришло не скоро. И когда в штаб, поступил, наконец, соответствующий приказ, у Саши Решетова на ликование сил не было.
– Саша, дембель же пришел, – говорили ему.
На что Решетов реагировал убийственно хладнокровно:
– Меня это как-то не колышет.
Ворота части закрылись за мной, демобилизованным, 5 декабря – в день сталинской конституции. Я ехал домой, везя матери в подарок вязаную кофту, купленную на сэкономленные деньги из солдатского трехрублевого жалованья. Вот и станция Бродни, с которой, более трех лет назад со слезами на глазах, хватаясь за поручни вагона уходящего поезда, увозящего в неизвестность сына, т. е. меня, провожала мать. Тогда, ой как, памятна была война, сжегшая в пекле своем моего отца и его пятерых братьев.
Дома я побыл недолго. Вернулся в Москву, к Петровичу. И тот, взяв в правительственном гараже «Волгу», отвез меня на 104 километр от столицы – в город Обнинск, город первой атомной станции и с которого только что сняли ограждение из колючей проволоки. Где-то около часа дня меня по протекции Петровича без каких-либо проверок, что было вообще-то немыслимо для обычного гражданина здесь, оформлял начальник отдела кадров (полковник КГБ) в филиал научно-исследовательского института физики и химии машинистом на криогенную станцию. Там производили, сжижая воздух и разделяя его на составляющие элементы, также в жидкообразном виде гелий, кислород, водород и даже дейтерий – страшно радиоактивное взрывоопасное вещество. Во избежание возникновения случайной искры эксплуатационный слесарный инструмент был омеднен, а стены здания и крыша, где шло адское производство, представляли собой систему клапанов – на случай, если взрыв произойдет. Клапана сработают, бешеная волна не разрушит здание полностью. И в тот же день получил я двухкомнатную квартиру, в которую подселили, правда, еще двоих оформляющихся на работу в НИИ демобилизованных морячков.
Продукцию нашей криогенной станции использовали для опытов ученые НИИ (шутка ли, гелий, например, в жидком состоянии имел температуру минус 269 градусов, а ведь абсолютом, при котором замирает любое движение, является отметка с минусом 273 градуса). Мы и я, конечно, вращались в среде в высшей степени интеллектуальной. Ходить на работу в матросских брюках и тельняшке было даже как-то неудобно. Петрович подарил мне свой поношенный, но из отличного материала костюм.
Не по плечу он мне оказался, и я вознамерился его перелицевать и подшить. Пришел в ателье. Очередь. И вдруг из комнатушки подходит ко мне закройщик: «Моряк?» – спрашивает он меня, тыча пальцем в тельняшку. Я согласно кивнул головой. «Видишь, сколько ко мне народу стоит и все-то кандидаты или доктора наук. Но ты свой брат, матрос, идем, сделаю, что надо без очереди».
Петр Ильич Ракитянский – портной высокого класса (это он заметил меня в очереди), к которому пошить одежду приезжали модники аж из Москвы, сделал из петровичевского костюма картинку. Сделал не в ателье, а у себя на квартире, куда я пришел через 3 дня получить заказ. Взял за работу – 12 рублей, три из которых тут же вернул мне: «Купи бутылку, обмоем». Бутылки нам не хватило и тогда жена Ракитянского, порывшись где-то в своих ухоронках, достала вторую бутылку и бухнула нам на стол: «Пейте, моряки».
– Ты знаешь, как я на ней женился? – рассказывал Петр Ильич, – после развода с первой – изменила мне с пехотным капитаном. Ну, ладно бы с моряком – простил бы…Так вот приезжаю после битвы под Москвой на побывку, домашние устроили праздник, девчат приглашают. Мне наливают чайный стакан, поднимаю его и вдруг слышу голосок нежный сбоку: «Я тоже хочу из чайного». Я головы не повернул, провокация думаю. Выпиваю, мне второй наливают и опять тот же голос сбоку: «И я так хочу». Не вытерпел – глянул: девица, да какая. Понимаешь, после третьего стакана я ей предложение сделал.
– Ильич, – спрашиваю, сдерживая смех, а как же ты, моряк тихоокеанского флота, как говорил раньше, под Москвой в 41-м оказался?
– Не веришь? Ну и дурак!
Спустя много лет узнал я только, что под Москвой действительно геройски бились с фашистами и моряки-тихоокеанцы. На высокой горе под Дмитровым завороженный, лично рассматривал потом величественный памятник краснофлотцам.
Хмелея, Ракитянский говорил все больше и больше, даже стихами. Когда хмель поутих, снова перешел на прозу. Каждый раз хвалился наградами, рассказывал, сколько их у него. Правда, каждый раз приводил иное число. Сообразив, что запутался, он вышел из положения весьма оригинально: «Откровенно говоря, я их не считал, небрежно сказал он, – с войны ордена и медали в мешке принес: не умещались на грудь.
Он очаровал меня. На другой день в обеденный перерыв я сел в каптерке станции за столик и настрочил в городскую газету «Вперед» заметку о мастере Ракитянском, привлекательно озаглавив ее «Манекены не лгут» – дескать, красавцы манекены в витрине пошивочного ателье и впрямь отражают мастерскую работу главного портного.
По нынешнем временам это была реклама. А реклама, как известно, двигатель торговли. Ракитянского руководство ателье отметила премией, которую мы с ним успешно и пропили в ближайшем от мастерской кафе.
Заметка о закройщике обернулась особой пользой и для меня. Я стал, что называется вхож в редакцию, а со временем, после того как мое стихотворение об Обнинске, справлявшем в ту пору свое десятилетие, получило от горкома партии и горисполкома первую премию, мне в газете предложили сотрудничество – на полставки.
Какая жизнь началась! Лодка жизни моей стремительно поплыла к берегу, предназначенному судьбой. Мне довелось встречаться с людьми особого склада ума, писать о них. Мой первый очерк, опубликованный в газете, был о лауреате Сталинской премии, «челябинце» – физике-атомщике Николае Моисеевиче Лебедеве, увлекающемся рисованием портретов своих сподвижников. Очерк назывался «Портрет портретиста» – жаль, он у меня в вырезках не сохранился.
Первая рецензия, что я написал, была на пьесу «Еще раз про любовь», поставленную офицерами-подводниками, проходившими переобучение на командиров атомных подлодок в центре при физико-энергетическом институте, точнее при АЭС. Моряков тогда переодевали на время стажировки в форму эмвэдэшников, для конспирации. Но каждый обнинец, и не только мог запросто отличить истинного моряка от служащего внутренних войск по статной осанке, гордо заломленной фуражке, и, конечно же, по лихим песням, которые распевали подгулявшие переодетые мариманы в местном ресторане с кафедральными колоннами по фасаду.
Вторая рецензия была на стихи лаборанта ФЭИ Коли Исаева. Не буду ее переписывать, лучше приведу пару стихотворений поэта-любителя «Колесо истории» и «В кабинете зоологии».
* * *
Стоит под яблонею девочка
От солнца в золотом огне.
И, улыбнувшись вдруг доверчиво,
Бросает яблоко ко мне.
А я ловлю его неловко,
И почему, не знаю сам
Ведь на подобную уловку
Был пойман предок мой Адам.
За это, изгнанный из рая,
Он из бессмертных смертным стал.
Его урок печально зная,
Я все же девочке сказал.
А что сказал, я слов похожих
Сейчас никак не передам.
Наверно я сказал ей то же,
Что Еве говорил Адам.
* * *
В кабинете зоологии
Лишь погасит сторож сеет
Дрогнет пальцами холодными
Человеческий скелет.
Темнота и одиночество,
Тишины немой мотив.
В этот миг скелету хочется
Отшвырнуть тугой штатив,
Добежать скорей до шкафа,
Вырвать выломать замок
И схватить, дрожа от страха,
Сердца розовый комок.
Каковы мысли, а?
Были и другие поэты в Обнинске, пишущие не столь изысканно, но искренне зажигательно. Взять Валю Ермакова, его стихотворение «Родине»:
Дельцы безродные оравой
На ласки зарятся твои,
Они сонетом и октавой
Клянутся в жертвенной любви.
И каждый вкрадчив, каждый ловок,
Но ты не девочка, а мать.
И ты умеешь отличать
Любовь от пошленьких уловок.
Не правда ли, уровень гражданственности этого произведения потрясает.
Были и лирики-модернисты, выражающие свои нежные мысли и чувства всего несколькими словами, как например, Костя Гэ. Приведу одно его полнометражное творение о любви:
Он, она
И луна…
Все. Но зато какие чудные вещи – «Лебедянские сады» – выходили из-под пера Ивана Лысцова (впоследствии он первым поднял в центральной прессе тему не самоубийства, а убийства Сергея Есенина):
Словно лебеди на долы Лебедяни
Прилетали по уходу холодов.
Это в пене лепестковой лепетали
Хороводы нахоложенных садов.
Мастерски отточенная аллитерация тех стихов создает, как вы, вероятно, чувствуете сами, прямо-таки физическое ощущение пребывания в цветущем яблоневом саду.
У меня сохранились листы-рефераты кандидатских диссертаций молодых ученых химиков с замысловатыми названиями, с наивными и вычурными стихами диссертантов на полях:
Трубы в белую шашечку
У меня на виду.
Я поглажу рубашечку,
В дом культуры пойду.
Джон Лебедев
* * *
Не поите меня кипяченой водой,
Меня от нее коробит,
Для правды жизни оставьте порой
Хотя б одного микроба.
Ну, а случится беда
То не вздыхайте скорбно:
Надо же победить иногда
И негодяю микробу.
Валентин Чикин
Помнится, Коля Больбит, научный сотрудник нашего НИИ, прочитав опусы Валентина, своего друга, сходу выдал едкую эпиграмму:
Не поите меня кипяченой водой,
А поите меня самогонкой.
Кстати, выпить знакомые мне физики, химики все были не дураки. А Больбит, безумно увлекающийся художественными произведениями, увидевший однажды на моем железном слесарном рундуке стихи Батюшкова, вытаращил на меня, работягу, глаза, а затем в институтской столовой во время обеда, показывал кивком головы на меня своим большеглазым лаборанткам, приговаривая: «Титанушкин: Батюшкова читает». Про Колю рассказывали, что, учась на физмате МГУ, сдавал он как-то экзамен по гидравлике. Преподаватель, уверенный, что сей непростой предмет мало кто из студентов толком усвоил, ставил всем великодушно-рассеянно трояки. Закатил он его и Коле. Тот возмутился. Возмутился и преподаватель, сказав, что Больбит будет сдавать снова экзамен, отдельно от всех. Друзья поняли: будет с баламутом расправа. А на другой день (надо же так случиться) занятия в группе начались с лекции по гидравлике, ее должен был прочесть профессор, вчерашний экзаменатор. Войдя в аудиторию, он на удивление всех не поднялся на кафедру, а попросил занять место на ней студента Больбита, объявив, что нужную лекцию прочтет именно Николай. А далее ошарашенные студенты услышали еще более ошарашивающие слова: «До вчерашнего дня считал, что гидравлику у нас знали только два человека: Адмирал Колчак (расстрелянный большевиками флотоводец на основе законов гидравлики создал минные заграждения на Балтике, преградившие путь немецким кораблям в Питер, за что и был удостоен звания адмирала – Г.П.) и я. Теперь же считаю знатоками этого дела Колчака и Больбита. Ну, и себя – скромно добавил профессор.
Стихи же Чикина о микробе и кипяченой воде вошли в альманах «Тарусские страницы», вышедшей в Калужском издательстве, взорвавшем, как бомба, общественное сознание чуть ли не у всей читающей России. Там были опубликованы впервые необыкновенные воспоминания Анастасии Цветаевой, повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр», рассказывалось о Борисове-Мусатове и многом, многом другом, что раннее находилось под запретом. Один из редакторов альманаха Владимир Кобликов поведал как-то, что когда он был в Чехословакии, продвинутые предвестники пражской бархатной революции предлагали ему за экземпляр «Тарусских страниц» «Шкоду».
Альманах, конечно, изъяли впоследствии из библиотек, издательство закрыли, заменили секретаря правления калужского отделения Союза писателей РСФСР. Но замороженный дух свободы, отогретый начальной хрущевской оттепелью продолжал витать на приокской земле. Новый писательский секретарь, Николай Воронов, оказался куда как ловким организатором и не затюканным человеком. При нем пышным цветом расцвели различные литобъединения, сборы молодых писателей и поэтов, проводящиеся в Калуге не раз и не два ежегодно. Я и мои товарищи обнинцы были постоянными участниками их. Какие только сцены – драматические и комические – не разыгрывались во время этих сходок.
Витя Пухов читает свои оды, почему-то как симфонии у Шостаковича, значащиеся под номерами.
– Ода номер тридцать один, – объявляет автор и начинает декламировать что-то высокопарное.
– Херня, – слышится оценка из зала, где в углу насупившись, сидит, небезызвестный у нас поэт-деревенщик Валя Матюхин. Такой же односложной нелицеприятной критике Валя подвергает и другие творения Пухова. Достается от него и обнинцам. Встав со стула Матюхин начинает тут же провозглашать свой взгляд на технический прогресс, представителями которого, ясное дело, являлись обнинские сочинители:
И верю: я от злости черной
Когда-нибудь мир перебесится.
Тогда в общественной уборной
Последний атомщик повесится.
Обнинцы в долгу не остаются. Джон Лебедев искрометно отвечает, изображая кондового Валю:
Пирогом с грибами
Я заправлю рот.
Родина ли с нами?
Или бутерброд?
Береза у бани
Как жена, стоит.
На суку на крайнем
Атомщик висит.
Между прочим, когда, спустя несколько лет я работал в райгазете, встретил пьяного Матюхина в городе Медыни, спросил, чем он занимается? Валя важно ответил:
– Хожу по земле.
Да, оригиналов тогда хватало. Тот же Витя Пухов, возвращаясь поздно ночью шибко навеселе домой, присел в закоулочке на ступеньках избушки отдохнуть. И заснул. Растормошили его какие-то ухари, предложив: «Мужик, опохмелиться хочешь?» – «Хочу», – продирая глаза, признался Витя. «Тогда помоги ящики таскать». Витя согласился. Ящики таскали из избушки, которая оказалась торговой палаткой. За этим занятием и «накрыли» милиционеры воришек и ничего не понимающего спьяна Виктора Пухова, кстати, работника молодежной областной газеты «Молодой ленинец». Каково же было удивленье стражей порядка, распознавших в воровской шайке знакомого журналиста. К чести его подельников, они заявили, что Пухова не знают, разбудили его сидящего без памяти на крылечке и сунули в руки ящик. Витю отпустили с миром. Говорят, после этого случая с выпивками Виктор завязал напрочь. Не в пример нам, оболтусам.
Как то гуляли мы на свадьбе у своего друга Сережи Проскурина в поселке Шемякино. Выпили крепко, до Обнинска ночью добирались бог знает как, ориентируясь на освещаемую восьмидесятиметровую вышку Института физики земли. Отставший от ватаги Володя Сазонов рассказывал потом: «Иду я и не пойму, отчего так, то вышка слева, то вышка справа?» Каким-то образом Володя оказался в сельском клубе одной из здешних деревень. Спьяна перепутал его с общественным туалетом в Обнинске: «Кругом все каменное и свет горит». И справил посреди зала малую нужду. В себя пришел в кутузке, куда были, между прочим, чуть ранее доставлены и мы, но по другой причине.
Бредя в сторону города, вышли мы на железнодорожное полотно. Глядь – электричка. Встали плотно на путях, подняли руки, так сказать «голосуем». Машинист, видимо полагал, что впереди разобраны рельсы, нервно, резко затормозил, выскочил к нам: «В чем дело, ребята?» – «Слушай, друг, подвези до Обнинска», – по-свойски попросили мы. Матерясь, машинист бросился к поезду, тронул его с места, а мы, на малом пока ходу состава все равно забрались в один из вагонов. В те годы двери электричек не закрывались автоматически и просто распахивались от легкого толчка в них. Блаженно растянулись на сиденьях, не подозревая, что по рации машинист вызвал милицию, которая и сняла нас в Обнинске тепленькими.
Да уж, погуляли и почудили мы в ту пору! Но родная милиция, не нынешняя озверелая полиция, многое нам прощала, гуманно воспитывая.
Из нас, балбесов, во многих случаях талантливых олухов, вырастали постепенно неплохие люди «Выколашивались», как говорила моя мать.
А таланты действительно били фонтаном со всех сторон. Стоит перед глазами озорник, весельчак Миша Мамонов, образование четыре класса, а стихи пишет – заслушаешься:
Солнце огненным языком
Вновь слизнуло снега с полей.
Вдоль деревни ползет ужом
Выдыхающийся ручей.
Тополь нежной своей рукой
Тронул ржавые провода.
Ну, а вечером сам не свой
Все бредешь куда-то. Куда?
Как-то я оказался в гостях у Мишки. На столе сразу же появилась бутылка, закуска, мать Мишкина, предвидя, чем это может кончиться, заворчала. «Мама, друг же пришел, вот уйдет, – улещает сын мамашу, – тихо все будет», – заканчивает речь всплывшими экспромтными стихами:
Я водке предпочту чаи
Вари-ка, мать, побольше мне варенья.
И будем вместе проводить мы дни
На лоне счастья и забвенья.
Мать крутит пальцем у виска, говорит, обращаясь ко мне: «Женить его надо, вон и наши бабы об этом толкуют».
Через некоторое время, при встрече, Мишка читает мне об этих «толках» стишки:
Трепали бабы у колодца
Матери моей:
– Татьяна, Мишка-то сопьется,
Жени его скорей.
Не помню, как продолжалась эта история в стихах, но в прозе она выглядела примерно так: Мишка подслушал эти разговоры и подумал: «Зря стараетесь, бабы (а бабы уже перечисляли тетке Тане потенциальных невест), невеста-то у меня давно уже есть». И кто бы вы думали? – Муза.
Смех и грех. Однако пела же и продолжает петь вся страна и лучшие столичные исполнители песню Шаинского на слова полуграмотного рубщика мяса, Мишкиного друга «Травы, травы, травы от росы серебряной согнутся».
О, город Обнинск! Город бесшабашной вольной лучезарной юности. Много, очень много рассказывал вроде бы о нем и его обитателях в первых книгах своих, а начнешь обращаться иногда памятью к тому времени и опять фейерверком всплывают картины былого, перед глазами встают, словно живые, люди, пусть не так уж сильно знаменитые, как скажем, редактор нашей газеты Михаил Лохвицкий – родственник Ираклия Андронникова или ответственный секретарь Эрнст Сафонов, впоследствии руководитель Рязанского отделения писателей и главный редактор еженедельной «Литературной России», но все равно прелюбопытнейшие, преинтереснейшие особы.
Иван Иванович видный, авторитетный ученый-физик. Вокруг него всегда молодежь. Дом его полон гостей. Иван Иванович что-то вещает интересное, вальяжно расположившись на мягком кресле, а жена его Марья Ивановна, крупная, крестьянского вида женщина, работающая…уборщицей в институте, в котором занимает высокую должность ее барствующий, не умеющий забить гвоздя в стену муж, крутится по хозяйству, ремонтирует проводку, сломанную табуретку – словом крутит отверткой и стучит молоточком.
Володя Мельянцев, ездящий ежедневно на велосипеде в институт, который расположен в лесочке от города за семь километров, по окончании работы идет к задней стене административного здания, где стоит его транспортное средство. Вдруг прямо на него, обычного слесаря, выруливает на «Волге» последней модели его непосредственный начальник Юрий Цисляк, распахивает дверцу машины.
– Домой, Володя? Садись, подвезу.
Володя мнется, ведь там за углом его велосипед! А Цисляк наступает:
– Не стесняйся, Мельянцев, садись.
Володя садится, с шиком на «Волге» начальника добирается до города. Мы же едем туда специальным служебным автобусом. Приезжаем – глядь – на остановке Володя Мельянцев, ждет нашу колымагу, чтобы обратным рейсом вернуться в институт.
– Володя, зачем?
– Так у меня же там велосипед остался.
Едем из Москвы на электричке в Обнинск с Виталием Довганем. Он пробирается до места назначения без билета. Ревизоры ждать себя не заставляют. Виталий принимает позу юродивого, как не платящий налоги герой из одного фильма с участием Бельмондо, судорожно цепляется за мою руку, закатывает глаза, бормочет: «Есть хочу, курить хочу». Обескураженные контролеры проходят мимо. Лишь семилетний мальчик, сидящий напротив со своей мамой, выговаривает Виталию: нехорошо, дескать, так поступать. Довгань мигом преображается в сурового ментора, строго наставляет пацана:
– Постеснялся бы старшим замечания делать. Ведь, небось, пионер.
Упомянутый выше Володя Сазонов, влюбившийся в золотозубую продавщицу из магазина готового платья и не смеющий ей открыться, хотя каждый день после работы мы ходим в тот магазин подбирать Володе одежду. Перемеряли все, что можно, конечно ничего не купив. На другой день идем в промторг снова, приводя в трепет продавщиц: «Опять идут баламуты» Любовь не склеивается. Я сочиняю стихи, чтобы утешить приятеля, сидящего сейчас рядом за столом и размешивающего вилкой сахар в стакане с чаем:
Дробя в стакане сахар вилкой,
Сидит со мною мой дружок.
А ну-ка, друг мой, за бутылкой
Сгоняй еще разок в куток.
Да, в пьяном виде, я уж знаю,
Любви и пола вспыхнет страсть
К какой-нибудь пижонке Рае,
Хоть не надолго все же сласть.
Но в трезвом виде ты за грубость
Меня, конечно, извини
Тебе в ней нравятся лишь зубы,
А зря, ведь медные они.
А дальше идет вообще какая-то складно сказанная ерунда о прирожденной порочности женщин. Сейчас это стыдно повторить, я, богохульник, даже прародительницу Еву приплел. А кончилось тем все это, что оба мы напились до чертиков. В общем, жили мы тогда этакой, чуть ли не богемной жизнью.
Валя Швидок и знакомый нам Виталий Довгань, мучающиеся с похмелья, собирают бутылки, сдают их и покупают сухонького. Идут веселые, приговаривая: «Бутылочка нам не повредит». Долго по аптечному делят приобретенное. Затем Валя залпом выпивает свою долю, ложится на койку лицом к стене и замолкает. Довгань же садится на подоконник, открывает створку и пьет за здоровье прохожих по глотку. Заглянул я, помню, в этот момент к ним. Виталий великодушно предложил и мне пригубиться к его стакану.
– Кислятина, – кривлюсь я.
– Так в этом же весь смак. Валентин Федорович, – обращается за поддержкой Довгань к лежащему у стенки Швидку, – в этом смак?
– В этом, – басит, как из бочки, Валентин Федорович зло и недовольно.
Странно, но пьянство в Обнинске особым грехом не считалось. А у атомщиков было какое-то забавное убеждение, что алкоголь вымывает из организма радиоактивный стронций. Но это к слову.
К слову можно сказать и то, что пьющие горькую тогда были уверены: они в любой момент могут «завязать». Как, кстати, и мои земляки – пилатовцы. Сосед Гена Кокошников свое пристрастие к горячительному объяснял, например, довольно просто: «Есть на что – вот и пью, не будет – перестану». А экс-председатель колхоза дядя Генаша Бонокин, такой же поклонник Бахуса, привыкший пить в основном за чужой счет, говорил нечто обратное: «Да передо мной хоть сорок бочек вина поставь – пройду мимо, не гляну, если за выпивку свои деньги платить потребуется».
В нашем институте работало много ребят, бывших подводников с атомных лодок – как рядовых матросов, так и офицеров, списанных по известной болезни на берег. Удалая братва была, сейчас многие уже в земле сырой. Царство им небесное. Об их похождениях я уже писал в своих книгах ранее. Женившись, многие не могли иметь детей, страдали. Отличались отчаянной смелостью, умением рубануть «правду-матку» в глаза любому начальнику. Ничего и никого не боялись. Даже евреев, что проникали в структуру института на хозяйственные, снабженческие должности. Помню, гуляли мы на свадьбе у одного товарища, который пригласил на торжество своего начальника – Марка Любарского, заочно учащегося уже лет 10 в каком-то вузе, но должность высокую получить сумевшего. Коля Рыжов, тоже наш приятель, чем-то недавно обиженный Любарским, поднимается с места, вроде бы тост хочет провозгласить. Оказывается, нет, он требует Марка выйти на лестничную площадку.
– Зачем?
– Я тебе клюв начищу.
Еще один фигурант – Володя Одиноков, разудалый поэт, читает при всем честном собрании эпиграмму, направленную на снабженца Семена Михайловича Бернштейна постоянно услужливо, согнутого перед выше стоящим начальством:
Стоит, согнувшись, как кронштейн,
Стервец, подлец и проходимец
Семен Михайлович Бернштейн –
Подонков общества любитель.
Оказывались в институтской среде и отъявленные подлецы – как-то Гера Максименко, москвич, человек из приличной семьи, всегда хорошо одетый, ядовито-вежливый, завсегдатай ресторана. – И… вор. Крал из карманов пиджаков своих товарищей в дни получки деньжонки. Поймали – судили.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?