Электронная библиотека » Геннадий Пискарев » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Избранное"


  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:40


Автор книги: Геннадий Пискарев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Счастье не так уж слепо

Получив аттестат зрелости, в котором общий приличный вид портила единственная тройка по черчению – совершенно не усвоенный мной предмет, то ли из-за какого-то особого склада ума, то ли потому, что не имел, чертя по заданию учителя замысловатые фигуры, ни ватмана, ни белой плотной бумаги, не говоря уж об инструментах, таких как циркуль или рейсфедер. Специальную же готовальню я и во сне не видел.

Посему намерение поступить в какое-либо техническое учебное заведение отпало само по себе – там ведь везде требовалось умение понимать и создавать чертежи деталей, блоков тех или иных механизмов, машин. О гуманитарных учебных заведениях, кроме нашей Галичской культпросветшколы, мы знали мало. Учителя, а уж тем более родители, видевшие в нас подросших, способных к физической работе парней и девчат, на поступление в заведения такого толка – не то, что не ориентировали, а не заикались о них. Правда, мне одна из моих бывших учительниц, работавшая в момент окончания мною школы в упомянутой Галичской культпросветшколе, при встрече посоветовала подать заявление к ним, пообещав и определенное содействие при поступлении. Идти я туда не захотел: девчоночья работа какая-то.

Перечитав данную мне классной руководительницей Риммой Алексеевной Смирновой характеристику, я подался в военкомат, к райвоенкому узнать, в какое бы военно-морское училище порекомендовал он мне поступить. У меня забрали документы и попросили подождать вызова на медицинское освидетельствование.

Радостный вернулся домой, где меня поджидали друзья: двоюродный брат Костя Головин и сосед Коля Бонокин – тоже выпускники школы. Они сообщили, что сегодня в деревне Ощепково отмечается престольный праздник, и они намерены сходить туда погулять. Пойду ли я с ними? Какой разговор.

Пошли. Зашли в гости – к своей однокласснице – Вале Сорокиной, созревшей, пышнотелой, кареглазой брюнетке. В нее, как потом выяснится, был тайно влюблен мой двоюродный брат. Ощепковские парни, видимо, догадывались об этом и решили за девушку постоять. Поздно ночью, когда мы выходили из Валиного дома, они ослепили нас электрофонариками, а сзади другой отряд набросился на «пилатовских кавалеров» с ножами. Косте удар пришелся в шею, ему повредили какой-то нерв и рука обвисла. Коле Бонокину изрезали голову, чуть ли не скальп сняли, но черепа не пробили – отделался легко. Мне всадили самодельную финку в левую лопатку. От удара в кость она сломалась, но придись этот удар на сантиметр ниже – лежать бы мне в земле сырой в свои семнадцать лет.

В горячке, вырвавшись из окружения, мы добежали до железнодорожной станции «Бродни», откуда были отправлены в райбольницу.

Вот и такие нравы царствовали в то время в нашей стороне. Кстати, уголовного дела никто по нашему случаю не заводил, тем более, что мы никаких заявлений никуда не подавали.

На вызов военкомата я, понятно, не явился. А заживив рану, стал работать в колхозе, в котором к тому времени начинались особые перемены. На укрепление хозяйств на селе стали присылать так называемых «тридцатитысячников» – партийных, хозяйственных руководителей из городов. Помню «своего» – работника РК КПСС Стёпочкина. Ретивый был человек. Бескорыстный, свято верящий в наведение порядка в разложившейся послевоенной деревне. Сам ходил по домам, «наряжая», выгоняя людей на работу, не спал по ночам, выслеживая местных воришек, поймав коих, облагал штрафами, руганью, но в милицию никого не сдавал. У Стёпочкина была большая семья. Он всю ее перевез в деревню. Жаль, продержался он недолго. Отозвали его снова в райцентр. Через несколько лет встретил я его в городе Буе, живущим на крохотную пенсию в коммунальной квартире. Он узнал меня, подивился, что я вроде бы выбился в люди.

Встретил я тогда и дочку одного, тоже видного у нас партработника Гусарова (женского угодника, любителя солдатских вдовушек и не только), во время хрущевских перемен смещенного со всех ответственных должностей. Как сейчас вижу: в телогрейке, с полным ртом мелких гвоздей он сидит на крыше дома моей бабушки и латает щепой разодранные места кровли. За работу бабушка кормит Гусарова окрошкой, дает какие-то маленькие деньжата. Гусаров искренне, вежливо благодарит старушку. А дочка его со временем возглавит Буйский краеведческий музей, где я ее и увидел, придя с новым районным руководством познакомиться с работой этого культурного центра. Директриса вспомнила меня, пилатовского мальчишку, а теперь сотрудника газеты ЦК КПСС, страшно заинтересовалась, как это я дошел до таких высот. А узнав, что 7 ноября я был на трибунах на Красной площади, стоял рядом с Валентиной Терешковой и другими космонавтами, что неоднократно бывал в Кремле на съездах партии, сессиях Верховного Совета и т. д., работу которых освещал, убедительно стала упрашивать, чтобы я прислал соответствующие свои пропуска и аккредитационные карточки ей для создания специальной экспозиции в районном музее. Я обещал это сделать, но, увы, так и не выполнил обещанного.

А в то далекое послешкольное наше время жилось в деревне нелегко. Мы даже за хлебом ездили в город Буй. Ездили мы, ребята, на товарных поездах, чтобы не платить за билет в пассажирском поезде. «Товарняки» тогда охранялись стрелками, кои зачастую, ради развлечения, гонялись за нами по крышам вагонов, а, поймав, сажали в свою сторожку, приговаривая: «Будете сидеть до той поры, пока свой хлеб до крошки не съедите». А хлеба в мешке у каждого было минимум как на две недели для всей семьи. Конечно, нас отпускали, и мы опять цеплялись за проходящий в сторону нашей станции товарняк. Нередко поезд проходил эту станцию без остановки. Приходилось прыгать на ходу. Занятие весьма опасное! Скорость поездов тогда доходила до 60 километров в час. Зимой прыгать представлялось опасным вдвойне: можно было напороться на металлический занесенный снегом пикет. Они, эти пикеты, сделанные из обрубков неисправных рельс, ставились через каждые 100 метров.

Право, каждый такой прыжок с бегущего с огромной скоростью состава можно смело приравнять к прыжку с самолета. Кажется, после каждого поездного прыжка, я терял даже в весе. Домой бежал от станции легко, вприпрыжку, ни разу не подумав, что мог бы и покалечиться. Да, Бог меня миловал, а вот приятеля Славку Кукова нет. Влетел он однажды в невидимый рельсовый обрубок…

Зимой в деревне постоянной работы, кроме как на животноводческой ферме, вообще-то нет. И мы в надежде на заработок, уходили на лесозаготовки, прибившись к разношерстным, в основном состоящих из бывших уголовников, бригадам. Лес пилили с корня ручными пилами. Трелевали его, вывозили к железнодорожным станциям, вручную грузили, воруя для стяжек проволоку у местных связистов.

Расчет после работы производился с нами «клиентом» – так называли мы заказчика-работодателя – прямо на пеньке. Уголовная братия спускала, т. е. пропивала заработанное сразу же в ближайшем магазине. Приобщались к этому действу и мы. Но иногда удавалось и вывернуться, довести кой-какие гроши до матери.

Такой режим я выдержал лишь одну зиму. По лету нам с двоюродным братом, под видом поступления на учебу, удалось «удрать» из колхоза и поступить в Костромскую дистанцию связи разнорабочими. Мы тянули провода вдоль строящейся тогда железной дороги, должной соединить Кострому с городом Галичем. Столбы под провода готовили из лесин прорубленной нами же просеки. Ямы под опоры долбили ломами, копали лопатами. Параллельно с нами работали бригады путейцев, строя насыпи, укрепляя их дерном. На насыпи укладывали шпалы и рельсы. Среди путейцев трудилось немало бывших уголовников, а на укладку дерна, помнится, как-то пригнали настоящих женщин-зэчек. Вот уж насмотрелись мы тогда похабства. Но удивительное дело, ко многим из нас, лично ко мне, оно не пристало. Честное слово, я даже матом не ругался. Не владею этим искусством и сейчас.

Зато Кострома, с многочисленными церквами, старейший город России, давшей ей царскую династию Романовых, Кострома – родина философа Рязанова, пристанище А. Н. Островского, автора рожденной им на этой земле языческой, удивительно-поэтической пьесы «Снегурочка», очаровала меня. Как и Матушка-Волга, несущая свои святые воды, можно сказать, чуть ли не посредине святого города.

А жили мы в вагончиках. За порядком в них следила племянница нашего бригадира Николая Макланчука. Между прочим, именно в вагончике я лег впервые в постель, заправленную белоснежной простыней. И здесь, в Костроме, примерил импортный, присланный служившим в Германии дядей Костей моднейший, с зауженными брюками, коричневый, с синей продольной полоской костюм. Как он не вязался с моими рабочими яловыми ботинками, (других не было) и грубой клетчатой рубахой! Мы сдали костюм в комиссионку, купив на вырученные деньги широченные штаны и на «белой микропорке» красные ботинки. Такая экипировка считалась у нас в то время и красивой, и стильной.

Народ в нашей связисткой бригаде был дюже разнохарактерный и своеобразный. Все мне казались удивительными людьми: начиная с Ивана Розума, читавшего и покупавшего на свои деньги Льва Толстого, кончая Володькой Захаровым, поспорившим на поллитровку, что целый год постригаться не будет. Но в любом случае, в отличие от «лесных братьев», воздействовали они на мое нравственное состояние куда как плодотворнее. А запруженная белоснежными лайнерами, баржами, катерами, лодками Волга вновь всколыхнула «матросскую мечту».

И вот в один прекрасный день я оказался в городе Рыбинске, в управлении местного пароходства. Чуть было не оформился палубным рабочим на судно малого каботажа. Но в отделе кадров на меня обратил внимание какой-то пожилой мужчина с красивым «крабом» на фуражке. Как потом выяснилось, им оказался случайно зашедший сюда капитан пассажирского парохода «Станюкович», курсирующего между Москвой и Пермью, Епифанов. Он-то и пригласил меня на работу к себе. Сказал, когда надо явиться на судно, которое находилось на ремонте в Хлебниковской базе под Москвой, Я явился в назначенный срок. Грязный, оборванный, голодный. Потому как, стесняясь быть дома без работы, ждал назначенного капитаном «Станюковича» срока на вокзале в Рыбинске, подрабатывая на хлеб в это время выполнением мелких поручений носильщиков. В Москву я приехал без билета на крыше поезда, разыскал Хлебниковскую базу, причал, где швартовался мой пароход. Боцман, стоявший у трапа, увидев меня, затрапезного, шагнувшего к нему, грудью закрыл дорогу. Но тут из рубки, сверху раздался голос капитана: «Пропусти его, Расторгуев. Это мой кадр».

А далее началась сказка. Общежитие в поселке «Водники», теплый душ, постель, кормежка, выдача обмундирования.

Первый рейс, Химкинский северный порт – здание речного вокзала в виде плывущего корабля, утро под Угличем, – пароход идет по водохранилищу, нависшему над городом, над маковками церквей, разноцветных крышами и кронами деревьев. И, кажется, не по водам плывет пароход наш, а парит, как воздушный корабль, над городом древним. Чудо!

Чудо длилось несколько месяцев. Города, селенья вдоль великой русской реки, левитановский Плёс, Волжские угоры в городе Горьком, татарская с мечетями и башнями времен Золотой Орды Казань, уральская столица Пермь (в ту пору город Молотов), огневые нефтевышки в Башкирских степях, Набережные Челны, где был создан в свое время первый в России химический завод, и где реактивы в цехах смешивали лопатой за поллитровку выносливые татары – все это волновало до глубины души, ложилось на дно ее вязским слоем, которому в будущем суждено будет всколыхнуться и расцвести букетами моих наивных рассказов об увиденном. Рождались стихи:

 
Ночь. Все заснуло. Дремлет Волга
И лишь суда не спят – плывут.
Для них луна пунктиром желтым
Вдоль Волги вывела маршрут.
В тумане белом – черный берег.
Идут суда сквозь сонный мир.
И среди них, больших, затерян,
Невидим маленький буксир.
О борт волна надрывно бьется.
Как-будто плачет. Мир жесток.
Он издевается, смеется
Над тем, кто горд и одинок.
Мир в душной тьме и в сонном царстве.
А кто развеет эту тьму?
Здесь люд в бессмысленном коварстве
Друг друга травит. Почему?
«Все в книжках есть, – рычит сердито
Мальчишке повар, – это так».
Спасибо, кок! Каким инстинктом
Ты указал на тот маяк?
Волна песчаный берег лижет
И черной галькою шуршит,
Но нет еще на свете книжек
Про русский искаженный быт.
Он их напишет!
Зло дней грешных
Ложится в душу чередом,
Как снег февральских вьюг кромешных,
На Волгу, скованную льдом.
Придет весна и южный ветер
Растопит снег и вспучит лед.
И есть ли что сильней на свете,
Чем сила вешних волжских вод?
…Спит Волга. Ветер воду морщит.
Буксир в сиянии огней.
Плывет на нем великий Горький –
Пока что Пешков Алексей.
 

О, какие вечера проходили в нашей кают-компании, где после вахты за общим обеденным столом усаживались все: палубные матросы и мотористы, механики и штурманы, и сам капитан Епифанов. Повариха Нина угощала всех одинаково: наваристым борщом, макаронами по-флотски, густым компотом. Кормили на корабле нас бесплатно, качественно, что, наверняка, сохранило мой молодой организм от нежелательных изъянов. Двоюродный брат мой Костя, оставшийся на вольных хлебах, питающийся в юности кое-как, быстрехонько заработал язву желудка.

Не забыть мне с песнями и танцами организованных командой и пассажирами общих увеселений при заходе солнца, на верхней палубе корабля. Я был тогда влюблен во всех – даже в нашего старого ворчливого матроса Андрея Смурова, которому тоже посвятил стихи:

 
Река, река! Его стихия.
Он, как мальчишка, с давних пор
Влюблен в разливы голубые,
В свет бакенов, речной простор.
Он стар. Зимою к непогоде
Сдает железный организм.
Спина побаливает вроде,
К ногам крадется ревматизм.
Но лишь подует ветер с юга,
И скинет лед с себя река,
Как утихают все недуги –
Болячек нет у старика.
И вот он бодрою походкой
Уже в затон шагает вновь,
Где в ряд стоят буксиры, лодки,
Где чаек крик и крик гудков.
Он – «волк морской». Он полон планов
И из себя он важный весь.
Бранит мальчишек – капитанов
За их начальственную спесь.
Они с улыбкой переносят
Его ворчанье и укор.
А впереди – речные плесы,
А впереди – речной простор.
Сверкают блики золотые
На волнах Волги – вверх и вниз.
Река, река! Его стихия,
Его любовь, работа, жизнь.
 

И здесь на корабле произошла у меня судьбоносная встреча с одним человеком. Это случилось на пристани в Камбарке. По просьбе местного шкипера наш капитан согласился перевезти в трюме своего корабля несколько тюков с чаем. Грузчиками назначили нас, матросов. По трапу на спинах таскаем весело в трюм огромные, но легкие по весу грузы. Со стороны это впечатляет, видно. Недаром все пассажиры высыпают из кают, смотрят на нас, аплодируют. Справившись с работой, получив наличными за шабашку, идем с матросом Колькой Гарцевым в буфет (их на корабле, как и ресторанов несколько) выпить по кружке пива. И вдруг видим – направляется в нашу сторону некий джентльмен.

– Ребята, наблюдаю за вами. Вот это работа! Прямо картина Максима Горького, описание им разгрузки севшей на мель баржи. Поэзия в труде да и только. После этого можно принять кое-что и покрепче пива.

Смотрим удивленно на чудака; а он ничтоже сумняшеся, заказывает три стопки старки – одну себе, две нам. Не имея скромности отказываться, мы выпиваем предложенное. Завязывается разговор, заканчивающийся декламацией Григорием Петровичем (так назвался наш визиви) стихов почти неизвестного тогда нам Сергея Есенина и приглашением посетить каюту, в которой он отдыхает со своими друзьями. «До Горького они были с женами, но там сошли – навестить своих подруг», – пояснил Петрович и попросил, когда придем к нему, захватить какой-либо музыкальный инструмент. У меня была гармошка, у Кольки – гитара.

Так все начиналось, а кончилось тем, что по приходу в Москву Григорий Петрович дал нам свой адрес и телефон, пригласил к себе в гости. Мы не воспользовались этим смелым поступком нашего загадочного пассажира. Снова ушли в рейс. Вернулись через 18 дней. Подходим к Химкинскому причалу, глядь, среди встречающих Петрович. Когда пассажиры сошли, он направился к трапу, но дорогу ему преградил боцман Расторгуев, суровый и неприступный страж. Петрович достает из кармана красненькую книжицу – удостоверение. Боцман растерянно пятится. А тут и мы выскакиваем: «Петрович, каким образом ты здесь?» Расторгуев, кажется, балдеет окончательно.

Григорий Петрович Панкратов, (о нем я писал в своих ранних книгах) – лауреат Сталинской премии, один из создателей атомной бомбы, референт Совета Министров СССР, проживающий на Фрунзенской набережной в доме 50, где проживали Лазарь Каганович, тогдашний министр путей сообщения Бещев, другие высокие правительственные лица, пришел встретить «своих матросов», которые, когда он отдыхал у нас на корабле, по-свойски могли в любое время дня и ночи достать ему и его приятелям случающуюся нехватку хмельного.

И вот мы в доме 50 на Фрунзенской набережной. Минуя, внимательно осмотревшего нас в подъезде у лифта, «консьержа» (не иначе сотрудника КГБ), впервые оказываемся в столичной квартире – да какой. Паркетный пол, мягкие кресла и шкафы, шкафы с книгами не библиотечными – собственными. Они-то и поразили меня больше всего, пожалуй, впечатление от них значительно превзошло не столь еще давнее потрясение от белых простыней в железнодорожном связистском вагончике. Зазвонил телефон, на чей-то голос в трубке Петрович радостно заговорил:

– Игорь Васильевич, ну, конечно же, помню. Непременно, непременно буду.

Оказалось, как объяснил нам, некоторое время спустя Панкратов, звонил ему… Курчатов.

За изысканно накрытым столом мы разговаривали с большим человеком, которому не составляло труда установить уровень интеллектуального развития каждого из нас. Во мне он, видимо, нашел что-то такое, предложил с матросским делом закруглиться и идти дальше, подать, например, заявление в химико-технологический институт имени Менделеева, где он, Григорий Петрович Панкратов, читает лекции студентам и аспирантам. Вероятно, мне удалось бы поступить туда, но, увы, я уже сдал документы в Горьковское военизированное училище на штурманское отделение.

Но судьба – суд Бога – отвели от меня и эту чашу. В штурманы я не годился: медкомиссия выявила какой-то совершенно не замечаемый мною дефект в левом глазу. Предложение переадресовать заявление на электротехническое отделение, я отклонил, не колеблясь, лишь только глянул на показанную затейливо-витиеватую электросхему обычного парохода.

Осенью, по окончанию навигации «забрили» меня в солдаты. Попал в курсантскую школу механиков-водителей легких танков и САУ при парадной Таманской дивизии, находившейся в сорока километрах от Москвы. Во время первого же увольнения, а нам его давали на двое суток, я позвонил Панкратову и был приглашен в гости. Вечером того же дня Петрович повел меня в театр – Большой театр. Достать билет ему проблемы не составляло: работник Совмина СССР имел для этого специальную книжечку с отрывными талонами. Смотрели «Пламя Парижа». У меня шла кругом голова.

Шла она кругом и от того, что к нам в дивизию часто приезжали высокие военачальники, свои и министры вооруженных сил стран Варшавского договора, для которых мы разыгрывали успешно показные с имитацией атомного взрыва военные действия, за что многие из нас получали иностранные знаки отличия, а от своего командования – краткосрочные отпуска на родину. Лично я таким образом поощрялся не раз, удивляя земляков своими частыми появлениями в родной деревне. Такого здесь не бывало со времен службы на Черноморском флоте Коли Трусова – выходца из соседней деревни Фоминское. Коля был спортсменом, отстаивал честь черноморцев в лодочных гонках, после соревнований, заняв призовое место, он, как правило, отпускался на побывку домой. Коля был парень горячий и буйный. Любил выпить и позадираться. Дядя Ваня Трусов, отец бравого моряка, бывало, уж и не радовался очень, когда сынок его в полосатой тельняшке и клешах появлялся очередной раз на пороге родного дома. А провожая его обратно на службу, случалось, и вагон перекрестит, куда посадит отгулявшего и отплясавшего на сельских вечерках маримана: «Слава Богу, спровадил. Теперь спокойнее дома станет». Но, глядь, через месяца три Коля опять в отпуске, гуляет, пьет, бузит.

Типаж, подобный Коле Трусову, довелось, как ни странно, встретить мне и в Таманской дивизии, когда после окончания школы механиков был распределен в мотострелковый полк водителем на командирскую машину. Я ее принимал поздней осенью от демобилизующегося Виктора Хромова. В деревне, куда должен был вернуться отслуживший срочную Виктор, из родни у него была одна бабушка. Родители умерли рано. Дедушка скончался, когда Витька дослуживал полагающийся срок в армии, на похороны предоставили отпуск. Кстати, он и раньше ездил к своим старикам довольно часто. Командование учитывало, что тем, одиноким нужна помощь внука: дров заготовить, сена накосить, дом подлатать.

Деда Виктор проводил в последний путь по-бойцовски, устроив на могиле из стащенных со стрельбища ракет и петард громоподобный салют, чем немало перепугал бабушку и селян.

После смерти деда, в штабе полка Виктору посоветовали, чтобы он попросил в очередном письме бабушку обратиться в местный военкомат с заявлением о досрочной демобилизации внука. Там, дескать, пойдут навстречу, вышлют соответствующую бумагу в часть, которая и примет положительное решение. Витя с радостью ухватился за подкинутую начальством идею, написал бабусе слезное послание. И вот через некоторое время раздается в роте звонок – из штаба, дежурный просит зайти туда механика Хромова: от бабушки пришел ответ на имя командира части.

Хромов, встрепанно-вобужденный бежит в штаб, радостно оповещая друзей: «Ребята, ура! Дембель!»

Через некоторое время он возвращается, как оплеванный, ругаясь, кляня свою бабку: «Старая карга, надо же что написала! Не нуждаюсь, говорит, в досрочной демобилизации Витьки. Пусть служит подольше: мне без него переживаний меньше».

А вообще-то, дворцовая, кремлевская дивизия формировалась из отборных парней центральных областей России. Все они, как правило, имели общее среднее или среднетехническое образование. Служили в ней и недоучившиеся студенты вузов, в которых не имелось военных кафедр. Так в одной роте со мной оказался, например, мобилизованный со второго курса философского факультета МГУ Юра Хрусталев. Особыми познаниями, склонностью к неординарному мышлению он поражал всех, меня, закостенелого в знаниях, определенной школьной программой, особенно. Помню, Юра дал мне почитать книгу Вересаева «Пушкин в жизни». Она шокировала меня. Пушкин, святой, непорочный, как представляли его школьные учебники, оказывается по выходу из лицея «представлял собою тип самого грязного, разнузданного разврата» (воспоминания однокашника Александра – графа Корфа), лечился от венерической болезни. А царь, тот самый царь Николай Палкин, что сгубил по общему мнению гения России, сказал однажды недоброжелателям и критикам великого поэта: «Пушкин принадлежит не нам, а будущему поколению». Кстати, этот самый Палкин выплатил все долги поэта, проявил отечественную заботу о его семье. Впоследствии в своих ранних книгах я часто обращался к деяниям нашего национального гения, сумел боле менее объективно взглянуть и на творчество его и на поведение в жизни. Но тогда мой нетренированный ум запечатлел лишь скабрезные вызывающе-нахальные проявления в поступках человека, раздираемого буйством, противоречивостью, ложью и лицемерием окружающей среды. Со зла я даже решился «на разговор с Пушкиным». О зиме.

 
«Зима! Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь.
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью, как-нибудь»
Так Александр Сергеич Пушкин
Писал с восторгом о зиме.
А сам, наверно, пил из кружки
Вино иль водку, знать не мне.
Конечно, плохо ль так зимою.
Кружится белый снег, как пух,
Леса, одетые парчою,
Ни комаров тебе, ни мух.
Иль в лисью шубу, завернувшись,
Часок по полю побродить.
Полезен холод, а вернувшись,
Писать, читать и снова пить.
Я сам, наверное, не хуже,
Писал бы вирши, друг ты мой
О первом снеге, вьюге, стуже,
Когда б стоял передо мной
Вот так же водочки графин,
А у окна пылал графин.
Но, Александр Сергеич, милый,
У нас зиме никто не рад.
Для нас зима, что в спину вилы,
И, как для нивы, летний град.
Что скажешь ты, я знать хотел бы,
Когда в мороз, не ночь, не две
Со мною вместе погремел бы
Костями в танке, на броне.
Ты чувствовал себя бы скверно,
Ты б дар поэта потерял
И как мне кажется, наверно,
Ты ждать того бы дня не стал,
Когда тебя Дантес пристрелит,
А сам покончил бы с собой,
Я в этом больше, чем уверен,
Характер вольный, зная твой.
 

Сейчас за голову хватаешься, как в нее могло прийти такое свинство? А тогда, движимый ёрничеством и цинизмом, написал в день рождения одного своего однополчанина Бориса Алалыкина вот эти непотребные стихи. (Надо сказать, что излюбленным делом у Бори было поболтать на досуге, в солдатской курилке, о «бабах», говорил он о них вожделенно, но чувствовалось, что тесных связей ни с кем у него не было):

 
Он двадцать лет прожил в кошмаре
В предчувствии грехобеды.
Но без нее он был, как на пожаре
Пожарная команда без воды.
О, бедный отрок Алалыкин,
Сегодня в день рожденья твой
Я так хочу удач великих
Тебе по части половой.
Молю Всевышнего: Спустися,
Господь, с небес и сделай ты
Такое так, чтобы сбылися
Женострадателя мечты.
 

Прочитанные в караульном помещении эти стихи вызвали гомерический хохот у парней, среди которых был и Боря. Он тоже смеялся. Я, простодушный, ликовал. До той поры, пока не пришла очередь заступать на охраняемые объекты с боевыми, снаряженными полными комплектами патронов автоматами. Беря свой в пирамиде, Алалыкин свирепо сверкнул глазами в мою сторону. И, право, я подумал тогда, счастье, что наши посты будут находиться не рядом. И еще я подумал: как обманчиво то или иное проявление человека. Ведь вот Боря – он же смеялся вместе со всеми и вроде бы восхищался моим остроумием. Ан, нет. Это урок мне: тонкая штука человеческая душа и обращаться с нею надо, ой, как осторожно. А уж насмешничать, язвить – боже упаси. Представляю, какие «гроздья гнева» зреют ныне в душе русского человека, оболганного, растоптанного, опохабнено-осмеянного демократами.

А армия учила многому. Дисциплине, порядку, дружбе, любви к ближнему. А поскольку дивизию навещали не только генералы и маршалы, но и артисты, писатели, поэты, то каждый из нас, у кого тянулась душа к прекрасному, многое черпал в ту пору для своего общего развития. Встреча с первым живым, настоящим поэтом (им оказался Александр Жаров) взбудоражила меня, его поэму «Гармонь» я запомнил наизусть и даже переписал ее в письме к своей матери, которая бережно хранила мою «трехразрядку» на комоде в отцовском доме.

 
Гармонь, гармонь! Гуляет песня звонко
О каждый пошатнувшийся плетень.
Гармонь, гармонь! Родимая сторонка,
Поэзия российских деревень.
 

На маршах, стрельбищах, в калейдоскопе армейских буден мужали, твердели наши сердца, но не теряя при этом нежной тоски и грусти. В результате смешенья противоречивых чувств и родилось у меня тогда такое вот стихотворение о березке, что росла под окнами нашей казармы:

 
Она стояла чуть в сторонке
От плаца, стройная такая,
Как в восемнадцать лет девчонка,
До слез любимая, родная.
И мы, посупившисъ сурово,
Чеканя шаг, под ветра пенье,
Под звуки марша полкового
Держали на нее равненье.
 

Конечно, много писал я и бравурных стихов о полковом знамени, солдатской доблести, верности партии. Помню стихи об окончательно развенчавшем культ Сталина XXII съезде КПСС, в которых я громогласно заявлял: «Двадцать второй – он будет первым», были опубликованы даже в дивизионной газете «Таманец», которую из части выносить, правда, запрещалось. Между прочим, буквально за несколько дней до физической расправы над Сталиным, будучи в увольнении, прорвался я в мавзолей Ленина-Сталина, к которому по-прежнему стояли ежедневно километровые очереди. Меня, учитывая солдатское положение, пропустил глянуть на вождей милиционер, стоявший в оцеплении у ГУМа. И тогда, помнится, выплеснула душа моя стихи, начинающиеся весьма патетически:

 
Вздрогнул кремлевских курантов бой,
Отмерив в вечности время.
И стало еще одной сединой
Больше в кремлевских стенах.
 

В армии сдружился я с Александром Аверкиным – однополчанином, впоследствии известнейшим композитором песенником, но об этом я уже писал в прошлых своих книгах, в частности в брошюре «Очищение болью» И говорю я об этом лишь потому, что служба в привилегированной дивизии здорово подчистила меня, освободив от деревенской заскорузлости и многих комплексов. К концу третьего года службы я твердо укрепился во мнении – надо поступать в институт.

Григорий Петрович Панкратов, которого я часто навещал, будучи в увольнениях и у которого прочел почти всю его библиотеку, где стояли томики Бальзака, Мопассана, Лескова, Тургенева и прочее, желание мое подогревал всеми средствами, Поняв, что к техническим наукам я равнодушен, он всячески развивал меня гуманитарно. Я побывал с ним во всех театрах Москвы, ознакомился со всеми новинками «Современника» и «Таганки». Билеты на премьеры Петрович нередко присылал мне заранее в часть. Показывая их своему родному командиру капитану Зимину, выпрашивая у него внеочередное увольнение под это, я, помню, удивлял его своим меломанством. Солдат – а какие запросы! Однако, чувствовалось, он уважал мои такие порывы. Во всяком случае, отказов на увольнение «по театральной причине» я не припомню. В год демобилизации, за несколько месяцев до нее он даже разрешил мне посещать подготовительные курсы для поступающих в вузы, которые вели образованные офицерские жены в нашей части. На целых три месяца я был освобожден от нарядов и караульной службы.

Заявление подал по совету Петровича в Институт восточных языков при МГУ имени Ломоносова – там у Панкратова был друг парторг Иван Майдан: он, де, если что, поможет сориентироваться как надо действовать, чтобы попасть в заведение наверняка.

Вызов из ИВЯ пришел своевременно и я, получив рекомендацию от политотдела дивизии (условия приема в данный вуз были, пожалуй, более высокими, чем в институт международных отношений, где, во всяком случае абитуриенты не сдавали письменного экзамена по иностранному языку, а тут – это было обязательным), получив отпуск на время сдачи испытаний, прибыл я в конце июля в храм науки.

Прошел собеседование, сдал экзамены по русскому и литературе, истории СССР – остался письменный иностранный. Немецкий. Его я учил в школе и со знанием его принимали только в индонезийскую группу. Знание языка требовалось хорошее, потому как специальные дисциплины во время учебы будут (объяснили нам) преподавать индонезийские учителя на близком им немецком языке. Индонезия до недавнего времени была колонией Голландии, что ли. А голландский и немецкий язык очень схожи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации