Электронная библиотека » Георгий Бурков » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Хроника сердца"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 22:14


Автор книги: Георгий Бурков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Театр следует рассматривать обособленно от гос. устройства, от системы. У каждой системы есть свои претензии к театру, которые проводятся в жизнь. Но каждый раз театр ускальзывает, сопротивляется, и ему удается выжить даже в состоянии клинической смерти. Сколько раз праздновали победу над театром, сколько раз хоронили его! Ничего не получается. Театр выживает благодаря тому, что он является истинно демократическим явлением, несравнимым ни с чем (тем более, с кино и телевидением) и неподвластным никому и ничему. Заставь его замолчать, он споет, заставь замолкнуть песню, он станцует. Изгони из «храма», он разобьет невидимый шатер у пивнушки. Шепотом, интимным, ядовитым анекдотом, он будет жить вечно.

Театр в крови у народа, не бумажного народа, который существует в воображении недалеких правителей, а в крови у того непослушного, непонятного, неприглядного и прекрасного народа, который считается неприятным исключением и который составляет подавляющее большинство в любой стране. Под него не подделаешься. Слава Рабам, слава посредственности, спасающей Театр (и народ) от полного истребления в мрачные эпохи «благополучия» и «триумфа», «расцвета» и «научно-технических революций».


Штамп – это профессиональная болезнь. Актера, больного штампами, необходимо лечить. Лекарство есть очень действенное: знание жизни, правда, пропитанная талантом. Не бороться с людьми, а лечить их от штампов. Как всякая болезнь, штампы требуют к себе различного подхода. Прежде всего нужно уметь правильно поставить диагноз.

Самый верный союзник в лечении – творческий организм самого больного.


Я не отношусь к Театру как к чему-то раз и навсегда данному и неподвижному. Театр совершенствовался, видоизменялся, пускал отростки, распадался на множество сверкающих звездочек и т. д. Театр – это вечное движение, вечные метаморфозы. Все это сопряжено и с определенными потерями. Но Театр в тысячу раз больше приобрел, чем терял. И еще: Театр оставался Театром только в том случае, когда был пропитан истинным демократическим талантом.


К вопросу о природе таланта художника и о соприкосновении его с жизнью – Горький при советской власти написал очень мало. Я имею в виду произведения, в которых бы отразились процессы, происходящие после революции. «Сомов и другие»? Тогда сразу бросается в глаза, что Горький изменил сам себе во всем. В выборе материала. В глубине анализа. Горький пытается прислуживать. И терпит поражение.


В партию принимают определенное количество умных и талантливых людей, взятых как бы в долю, ибо обойтись без них нельзя. Даже при Сталине. Хотя именно умных и талантливых, да еще с характером он терпеть не мог. Ленин держал возле себя честных фанатиков-профессионалов. Отобрал хлеб у крестьян (власть!), страна дохнет от голода. И профессионалы-фанатики пухнут. А сидят на хлебе. Господи, до какого маразма довели и себя и людей. И сейчас исповедуют этот маразм!

Но процентно больше должно быть рабочих (монополия на рабство), т. е. людей темных. И вот при помощи этих озлобленных и голодных рабов заставляли трудиться талантливых и умных. И они работали (тоже в рабстве) на партийную элиту, на новых хозяев.

А умные и талантливые рвутся, просятся в партию! Почему? Иначе не подпускают к творческой работе (руководящей) на благо Родины. Вот и «патриотизм».


Когда режиссер начинает кричать и оскорблять актеров, он сознается в своей слабости и в ограниченности.

Сравнить это можно с репрессиями, когда нужные показания добивались побоями.


Хомо Советикус и терроризм – это взаимосвязанные явления. Но если на Западе терроризм находится вне закона и не имеет никаких шансов на поблажки, то у нас терроризм является формой существования государства. Уравниловка и раздражительность по поводу улучшения жизни соседа (тут же донос или воровство) – санитарная служба террора. Рэкет набрал силу стремительно, ибо это служба у нас давно отлажена: «Грабь награбленное!» – с 1917 г. клич не утихает.


Неожиданное: если бы всех наших народников (да и других революционеров) не казнили бы, а помиловали, т. е. лишили бы ореола мучеников, и дали бы им развиться в границах их способностей… Боже мой, какие бы разные пути они избрали! Некоторые бы убили своих бывших братьев по идеям из зависти!


Оказывается, можно от чужой боли загородиться идеологией.

А потом и самому унизить, убить. И опять отгородиться идеологией. И ничего! Удалось.


Может быть, великая тайна великой России просто в том, что Россия очень большая и растянулась как анаконда через все формации: голова в будущем давно уже, а хвост еще не прошел через рабство. И малые народы, живущие рядом, мучаются от нашей исторической медлительности. Мы их тоже вытягиваем вдоль своего огромного тела. А они рвутся, гибнут, исчезают. Сталин изолировал голову анаконды, и она перестала принимать команды живого тела. Сталин и партия стали посредниками. Такое неизбежно.


Странное дело! Подготавливая себя к литературной работе, к первому броску даже еще, я испытываю какой-то нарастающий торжественный гул внутри себя. Я уверен в себе, я уверен в победе. Хотя и понимаю хорошо, что начинать в мои годы безумство. Но вот наступает момент, когда мне нужно соприкоснуться с русской историей, с русской литературой, с русским театром, с русской идеей. Я становлюсь маленьким и ничтожным. Не боюсь мировых проблем, не робею перед ними. Но Россия приводит меня в трепет. Почему? Смущают мою смелость российские гении, исполины даже для мировых масштабов.


Добро и красота.

Добро сдерживает, красота двигает.

Добро сохраняет, красота преображает.

Добро – школа, красота – само искусство.

Именно с этих понятий, с их разъяснения и начать обучение студентов.

Начать движение под девизом: «Был смысл в нашей жизни!».

И собирать на него всех, кто делал или пытался делать добро. И совсем необязательно, чтобы это было отмечено в твоей трудовой книжке или в государственном указе. Почему? Государственные органы не фиксируют добрых дел и порывов души. Государственный организм грубо сделан и корыстен очень. Короче говоря, движение может быть сейчас (уж извините!) только внегосударственным. Из движения может родиться новый метод. Натолкнул на это Жигулин. И до этого завел Шукшин. Здесь и рассказ о коммунистическом походе культуры и о театре. Который у нас был! Здесь и рассказ о том, как я спонтанно пришел к догадке, что дело в самообразовании. И настаивать на этом методе как на одном из главных в нашем театральном деле.

И пусть каждый (даже если она или он сейчас в тюрьме и сидят за тяжкое преступление) вспомнит свой первый (ведь был! был!!) добрый поступок, от которого ему стало хорошо (значит, осознанный). По крохам собрать то богатство, которое у нас осталось. Можно было обмануть, надсмеяться, но отнять восторг от добра нельзя!

Нельзя начать жизнь второй раз. Простота жизни заключается в том, что все люди бывают маленькими и бывают старыми. Мечты юности обманчивы. Чиновничья или партийная карьера и «детство, юность». Ах, как просто все! Проще пареной репы. Юношескую мечту можно узнать по походке. Осуществленная мечта в походке – верный признак глупости. Чаще всего мы сознательно довольствуемся суррогатом юношеской мечты. Хочется стать вожаком народным, а стал просто начальником и держится за чиновничий пост, оправдываясь перед самим собой и перед друзьями, что пост этот дает право был немножко вождем. А все уже ясно: зарплата, возможность не руководить, а унижать, квартира и пр. Одним словом, корысть и больше ничего. Ну, походка еще, может быть. Как же не понять природу детских мечтаний? Ведь они наивные и чистые, мечты-то! И страшные, чудовищные, надо признаться, потому что они – от времени. Разве не мечтал никто о славе Павлика Морозова?

1990

Вот убили они его, Сахарова. Что дальше? Рады? Думаю, нет! Они сразу стали маленькими. Даже в своих глазах. Перестройка-то шла по Сахарову!.. Своих-то идей у них нет. «Грабь награбленное!» да «Даешь мировую революцию!».

Люди вне культуры выращиваются в стаде, в строю горшечников, октябрят, пионеров, солдат, заключенных, демонстрантов. Не искусства, а зрелищ жаждет Хомо Советикус. Но вот случайно ребенок попадает в поле воздействия религии, театра, профессии. Проходит все циклы. И возникает особо сложившийся человек, личность.

Религия. Культура. Интеллигентность. Просвещение.

Если с раннего детства человек постоянно посещает церковь, если в 4-5 лет начал читать, если им занимаются дома, постоянно посещает театр… и т. д. Человек с детства должен быть погружен в густой раствор своей родной и мировой культуры.

Те, кто окружали и окружают меня, к культуре никакого отношения не имеют. Это видно по лицам, по походке, по пластике, по речи, по улыбкам. По «любви». Меня окружают монстры! Это те, кто участвует в сотворчестве со мной. И я заискиваю перед ними, занижаю искусство, упрощаю и огрубляю его, чтобы понятным быть для собеседника.


Вечное общество и связи в этом обществе. «Законы» вечного общества. Вечный огонь человеческого духа. Неуязвимость вечного общества. Открытость (т.е. доступность каждому; в это общество могут добровольно входить и выходить все без исключения люди) вечного общества. Конечная цель общества вечного (может ли она быть вообще?). Цели, видимо, нет. Да и не должно быть. Почему? Потому что сразу же возникает проблема избранности будущих, еще не известных нам, поколений, избранность икса, за представительство которого и происходят войны. Сейчас! Сегодня!

Главная задача жизни – найти пути, чтобы зафиксировать в формах искусства жизнь вечного общества духа. Вот наконец-то я и высказался, назвал цель своего пребывания в жизни и в искусстве.


В донкихотстве вижу смысл жизни Человека. Самое прекрасное в человеке – стремление сделать что-то необыкновенное.


Шукшин оказал на меня огромное духовное влияние. Общение, дружба с ним стали для меня переломным моментом в жизни. Он заставлял серьезней и ответственней относиться к тому, чем занимаешься, торопил жить, заразил ощущением, что нет времени ждать, отсиживаться.

Все, что может предложить государство человеку, уже существует. Ничего нового не будет. И поиски человеческого абсолюта должны вестись в том, что есть, а не в иллюзиях на будущее. Не следует впадать в ошибки, не надо идти путями, предлагаемыми государством. Государство в сущности-то – существо уродливое и одинокое, как чудище из «Аленького цветочка», с той лишь разницей, что от любви человеческой это чудище не превратится в сказочного принца. Так вот, государство одиноко, ничего естественного и искреннего нет рядом, все вымирает. Ему нужны попутчики, искренне заблуждающиеся талантливые люди «плюс электрификация».

Итак, все уже было и есть. Во всех стадиях и проявлениях. Ничего нового в существе своем государство просто предложить не может. Вечное общество, вечная, не ограниченная временем и пространством, общность людей тоже существует давно. И стать участником, современником этой общности может каждый. Условие одно: ты должен подать нравственный сигнал о себе. Вот, кажется, подошел я к очень важному вопросу.

Поражает поток людей к могиле Шукшина. Макарычу удалось в жизни то, что редко – очень редко! – удавалось кому-либо на Руси: не литературу чтут, а человека, мученика, пророка, народного заступника и страдальца. И вот поди ж ты, казалось, кроме интеллигенции, никто не понимал, какое явление было на Руси. А он стучался к простому человеку, не замечая вокруг себя псевдонародных интеллигентских волнений и карманных бунтов, и маялся, что достучаться не может. А простой человек слышал его. Но ничего сделать не мог. Не время еще. И как все ошибались. И сам Шукшин ошибся. Какой урок еще один. И не зря он все время поминал Есенина. «Девки пели песню про черемуху. Народную будто. И мотив подобрали. Это в те времена-то, когда за него сажали! Ну! И чего ты поделаешь с этим? Песня-то народная».

В ушах стоит восторженно-удивленная интонация Васиного голоса. И как он, облегчая свою тайную душевную муку, угадал о молчании народа, разгадал его притворное равнодушие: Муромец в «Петухах» говорит, что не время еще, погоди, сядь и подумай.

Часть II. Василий Макарович Шукшин
Живой Шукшин

Когда умер Василий Шукшин, вдруг покатился шквал «воспоминаний», «бесед»… Соблазн хотя бы на надгробную плиту возложить свои цветы, внести свою лепту охватил очень многих…

Каждому, кому выпала в жизни удача видеться с Шукшиным, состоять с ним хотя бы в мимолетном знакомстве, хотелось высказаться, поведать об этом миру, нарисовать портрет «своего» Шукшина. На мой взгляд, не все были объективны…

От этого я постарался отойти, потому что для меня Шукшин – явление, не умещающееся в привычные «мемуарные» рамки. Для меня он воспринимается больше в будущем, духовном будущем.

Он очень переживал, болезненно переживал ярлык «деревенщика». Страшно возмущался, когда его так называли. «Будто загнали в загон, мол, не высовывайся. В деревне 80% населения раньше жило, ну сейчас поменьше, а все 100% – оттуда, так ведь это все не деревня, а народ. Какие же мы деревенщики, мы – народные писатели», – переживал Шукшин.

И все же случилось это еще при жизни Василия Макаровича. Набухшая почка лопнула, и в один миг по весне еще одно могучее дерево на земле зазеленело молодой сочной листвой. Но Шукшин так до конца об этом и не узнал, о том волнении, которое внес в народ своими произведениями. «Калина красная» – сначала повесть, а потом и фильм стали тем событием в духовной жизни народа, которое вдруг заставляет оглянуться и многое пересмотреть заново. А впереди был фильм о Степане Разине – давно уж выношенная, в муках и слезах рожденная песнь о воле…

Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?» – «Нет». – «А я знал…» Вот эта черта его характера – он точно представлял, кем хочет быть, что сделать, – оставляла впечатление о нем как о человеке очень цельном, сильном. Как ни громко это звучит, но, по моему твердому убеждению, Шукшин был рожден духовником. Быть может, оттого так полемично его творчество, так пронизано полемикой потаенной, пересматривающей все обыденное, привычное.

Он перемалывал то представление о жизни, которое существовало у многих. «В каждом человеке, свалившем камни в Енисей, я вижу героя. А вы его отрицаете! – писал Шукшин в ответ на статью «Бой за доброту». – … Вы требуете каких-то сногсшибательных подвигов (они – каждый день, но не в атаке: атак нет)».

Если попытаться как-то обозначить явление Шукшина, то для себя я предпочел бы такое неуклюжее, как авторское творчество. Снимался ли Шукшин как актер, режиссировал ли фильм, писал ли рассказ или сценарий, он при всей разности этих занятий оставался Шукшиным. В каждом созданном им произведении, будь то написанная строка или сыгранный образ, обнаруживаешь черты его характера, его биографии. Шукшин секретов не имел. Садился и писал страничку, тут же читал – так без помарок потом и печаталось. И всегда получалось, что это произошло здесь, сейчас, где он сидел и писал. «До третьих петухов» писались на моих глазах, для меня, с учетом моих пожеланий и советов – вот что самое невероятное…

Шукшин спрашивал:

– Куда идет Иван?

– Вот туда, – отвечаю. – Здесь Змея-Горыныча надо бы вставить…

– Ну, а как его играть будут?

– Три актера играют три головы.

– А как они войдут?

– В окна три головы просунут.

– Вот и хорошо…

Но там есть и другое, что для меня остается тайной… Там есть он со своим стыдом, с тем, как он казнит себя, мучается, будто признается в чем-то постыдном. Как мучается Иван-дурак, который пришел к Мудрецу просить справку, что он не дурак.

В войну у нас в Перми на базаре появились народные певцы: солдаты возвращались с фронтов – раненые, слепые, без ног. Возвращались покалеченные, с трофейными аккордеонами, губными гармошками, ходили по базару, пели – судьбу сказывали. Жаль, быть может, что не сохранилось, не зафиксировалось это – память отголоски лишь сберегла. И песни – это не что иное, как искусство. Социальность и нравственность в них несколько иные. Война разнолика, и горе было не на одно лицо, народ его зафиксировал, переложил в песни. Сейчас их нет, и жалко, что мало кто сохранил в памяти.

Вспомнилось: ведь шукшинские рассказы – вся его проза – очень близки по духу к тем военным-послевоенным самодельным песням – в них через духовное раскрывалось гражданское, через нравственное – социальное. Они похожи даже по своему строению, как похожи на них старые русские народные драмы, сказки, сказания. Нет завязки, экспозиции – сразу события начинаются. С ходу. Шукшин не мог елозить, ему не терпелось: «И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка». Проза Шукшина начинается как бы с середины – одна фраза, и мы уже оказываемся среди героев.

Скажем, любопытнейший герой из «Штрихов к портрету». Живет в райцентре, написал трактат «О государстве» – семь или восемь тетрадок исписал, все над ним потешаются, издеваются, а он свое гнет. Когда дело до милиции дошло, то начальник – единственный, кто поинтересовался, что в этих тетрадях написано, – открыл и прочитал: «Я родился в бедной крестьянской семье, девятым по счету… я с грустью и удивлением стал спрашивать себя: «А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству!» Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает – каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание». Прочитал милиционер эти слова, подумал и взял тетради домой – познакомиться. Выходит, не зряшным делом мыкался гражданин Князев, страдал, терпел унижения. В отчаянии крикнул, когда по улице вели: «Глядите, все глядите, Спинозу ведут». Вот и выходит, что вроде – шут гороховый, а на самом деле – философ, и трактат о государстве – не выдумка, а стоящее дело. Ведь только вдуматься: «Если бы каждый на своем месте…» Слова-то простые, живые, и мысль глубокая, народной мудростью рожденная.

Стремление через обыденное раскрыть философию жизни – качество всей нашей русской литературы. Задумал, скажем, Гоголь написать «Записки сумасшедшего музыканта», а пришел к чиновнику, к «Запискам сумасшедшего». Потому что в одном случае – это только музыкант, интеллигент, а во втором – мелкий чиновник, и такие страсти живут в этом человеке, так что это уже революционное событие, уже – «король Испании». Шукшин пришел в литературу с пониманием, что значит маленький человек. Рассказ «Кляуза» – продвижение как раз по этой линии, крик души – в мелочи подметил явление. Потом возмущались, протесты писали. А старушка эта, которая раньше по полтиннику брала, сейчас, быть может, уже по рублю берет – она стала популярной, знаменитой: «Вон, идите к шукшинской старушке – она пропустит». Это действительно рассказ. Не приукрашенный, не «эстетированный», а талантливый рассказ – на чистоту, как есть, так все и сказано.

Шукшин отчетливо сознавал, куда он идет, что делает, но какая-то затаенная неуверенность не давала ему покоя, не хватало ему слова заветного. Быть может, его-то он ждал от Шолохова? Эта мысль постоянно будоражит, возвращает и возвращает к той встрече, которая состоялась в Вешенской, во время съемок «Они сражались за Родину». Вспоминаешь тот день, то волнение, которое мы испытывали перед встречей с Михаилом Александровичем. У Шукшина оно было особенным – очень переживал и, если говорить честно, надеялся на отдельную встречу, готовился к ней. Все думалось: вот-вот сейчас придет, позовут… ждал, что Шолохов проявит инициативу… Но этого как-то не случилось. Шукшин корил себя за то, что признался мне в этом. Нервничал, что открылся, слабость проявил, злился на себя. Его надо было понять. Он как бы хотел что-то вроде благословения, чтобы Шолохов какое-то слово заветное ему сказал с глазу на глаз…

Когда Шукшин делал в литературе первые шаги, ему безоговорочно поверили – уж слишком он все заземлял, забытовал и через это протащил… По первому снегу глянули и пристроили в загончик «деревенщиков», потом встрепенулись, посмотрели, а там целина, под снегом-то. Пахать ее еще да пахать, потому как Шукшин – философ народный от макушки до корней. Вроде читаешь – смешно, раз, другой прочтешь, глядь – заковырка, правду сказал. Слово важное, и тут же ирония, усмешка – вроде как дело шутейное, пустяк. А Шукшин кожу снимает, шелуху разную, чтобы до истины докопаться. Он как-то очень точно ноту взял. Ведь существует изобилие литературы, но очень не просто писателю постигнуть нравственное, социальное течение жизни, по-русски выговорить, решать мировые проблемы, через глубоко национальное выйти на интернациональное.

Сколь одержим был Шукшин в творчестве, столь же неправдоподобно беззащитен в жизни – перед ней робел, стеснялся. Но когда режиссировал, то это святое было – здесь его поле деятельности, тут он законодатель. При всей его мягкости – был вежлив с актерами, со всей съемочной группой – Шукшин становился непреклонен в творчестве. Требовал знать текст буква в букву. Для него было важно и нужно снять точно. Даже если ошибался в выборе актера, особенно в начале работы, старался как-то незаметно отвести беду так, чтобы без ущерба делу и самому актеру, и все же не допустить чуждого вторжения. Прикрывал актера, отводил на второй план, гасил его. Уважал чужой труд, чужое творчество.

Шукшин когда снимал, то шел от актера. В первой нашей совместной работе, в фильме «Печки-лавочки», мой герой был поначалу, в сценарии, таким приблатненным «жориком» – не очень-то интересным. Попробовали сделать по-другому – вроде получилось. Василий Макарович изменил сценарий. Для меня это этапная роль.

А другой раз, снимаясь в одном фильме, я репетировал сцену и вдруг заплакал. Шукшин увидел, потом и говорит: «Ты это особо не расходуй. Ну чего там… Ты побереги, на будущее пригодится». Но в этом он увидел не просто способность поплакать, а неограниченность эмоций. Отложилось это, начинает беречь, пестовать, и вот уже целый вечер мы говорим про Матвея Иванова, о том, как его подвести к этому…

Последнее время болел Степаном Разиным. Казалось, его разорвет от той могучей силы энергии души, таланта, которая скопилась и готова выплеснуться наружу, воплотиться в фильм. Был наполнен радостью, что не за горами суждено мечте сбыться.

Лида Федосеева – жена Василия Макаровича – рассказывала: когда Шукшин заканчивал роман, то последнюю главу ночью писал. «Просыпаюсь, четыре утра. Слышу, где-то ребенок рыдает. Я на кухню, гляжу – плачет.

Спрашиваю, что случилось?» – «Такого мужика загубили, сволочи».

Любовь к Разину раздирала сердце. Как тонко ведет его Шукшин в романе, обходя все рифы, зверства, которые могли бы скомпрометировать Разина, и выводит на главное, центральное место. И тут впервые в романе звучит голос автора. Мучается Степан, не может выговорить, физическое ощущение удушливости сковывает разум. И мужики не могут внятно осознать: «Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что за сила такая могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять…» Тут-то Шукшин и вступает: «Та сила, которую мужики не могли осознать, назвать словом, называлась Государство» – и выделяет, подчеркивает. Вот за это бессилие перед могуществом, недосягаемым для Родины, для казаков, так любил их Шукшин. Государство и воля – вот две антитезы – смысл, суть романа…

Еще в одном из ранних рассказов своих Шукшин обращается к Разину – кузнец создает скульптуру Степана, и он у него со связанными руками. Долго герой мучается и понимает – не бывать тому, чтобы вольный казак со связанными руками был. И сжигает скульптуру, как Гоголь сжег второй том «Мертвых душ».

Шукшин долго мучился, обдумывая, как снимать казнь Разина, потом сказал: «Нет, я это снимать не буду. Этого я физически не переживу, умру». Потом он обдумывал другой конец. Страннику, который направляется в Соловки помолиться, Степан Разин наказывает: «Помолись и за меня» – и дает серый мешок с чем-то тяжелым. Приходит странник в монастырь – вот, мол, пришел помолиться за себя и за Степана Тимофеевича Разина. И дар от него принес…

– Какой дар? Его самого уже в живых нет… Казнен…

– Долго же я шел, – удивился странник и достал из мешка дар, и поднял его над головой – огромный золотой поднос переливался, как солнце…

Потом Шукшин рассказывал о том, как будет снимать казаков, которые переправляются, стоя на лошадях, через Дон. Поднимается над водой пар, стелется над поверхностью, и вдруг появляется в дымке фигура одного, второго, третьего, и вот уже целое войско казачье будто по воде идет, по самой дымке. Неторопливо приближается… А потом туман начинает подниматься, и показываются головы плывущих лошадей, а на них казаки стоят…

Одержимость Шукшина, его сопричастность к судьбам тех, о ком он рассказывал, покорили многих, вызвали споры, недоумение – уж больно все они негероические, какие-то кирзовые… Ведь одновременно с выходом Шукшина-прозаика как бы с другого берега появился другой герой – со стороны. Ведь если разобраться – что это такое. Я «со стороны» в Москве – из Перми: вот вы такие-сякие, толкаетесь, грубите, обвешиваете… Какой-нибудь москвич «со стороны» в Перми – тоже жалуется: жлобы, пьяницы… И приезжает такой человек «со стороны» в город, ну скажем, в ту же Пермь: он инженер, ему надо дорогу к причалу проложить, а на пути кустарник. Он решает просто – вырубить. А тому кустарнику – двести лет, не одно поколение пермяков выросло, детство провело около него. А человеку что? Он со стороны: сделал свое дело – поехал в другой город, там «строить». А потом оказалось, что дорогу вовсе и не здесь надо было прокладывать – в обход кустарника. Вот и выходит, что «решать» просто, а жизнь жить – куда сложнее.

Мой отец был народным заседателем – к нему все шли за советом, не к судье, а именно к нему. Почему? Он сорок лет проработал на заводе – путь прошел от чернорабочего до главного механика, потому что как-то умел ладить с людьми, всех знал. И когда заседателем стал, то для него не было подсудимых – перед ним были люди, некоторых из них он знал сызмальства. Он знал, где тот споткнулся: вот если бы не встретился там с Колькой, то ничего бы и не было. Он не решал в этой жизни, а жил. Социальность, гражданственность может быть формальной и человеческой, а не «со стороны»…

Совсем незадолго до своей смерти Василий Макарович рассказал мне, какой он придумал финал в повести «А поутру они проснулись». Идет суд – женщина-судья стыдит пьяниц, и в этот момент в зал входит пожилая женщина-мать. Судья спрашивает: «Вы кто?».

– Я – совесть.

– Чья совесть? Их совесть? – судья показывает на пьяниц.

– Почему их? И ваша тоже, – отвечает мать.

Какое-то пророческое слово – совесть. Наша совесть. Шукшин останется нашей совестью. Он не мог жить «со стороны», он сгорал в каждом созданном им образе, сердце было болеющее, ранимое. Оставил на земле «незримый долгий след», завещал любить правду, выискивать и обретать ее. Шукшин весь в нашем духовном будущем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации