Текст книги "Сибирь"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
– Ты о чем, дедушка?
– О том, чтоб обижать не вздумали.
– Это с какой же стати? Что я им, подневольная? – Поля вспыхивала, как береста на костре.
– Бывает, Поля.
– Со мной не будет.
– Знаю. В матушку! Ух, характерец у той был! Когда они с твоим отцом порешили жениться, я, прямо скажу тебе, за голову схватился. Говорю ей: «Дочка, Феклушка, разве он ровня тебе? Ты – каторжанское отродье, а он – человек городской, залетная птаха». Разбушевалась тут моя Феклуша…
Отец в длинные разговоры не вступал. Но стоило появиться Поле, он весь преображался: глаза его лучились радостью, он оживленно сновал по дому, принимался хлопотать возле самовара, выставлял на стол любимое Полино варенье из княженики. Всякий раз, уходя из отцовского дома, Поля испытывала укоринку в душе: «Бросила отца с дедушкой, ушла в чужую семью. И как только не совестно тебе?»
Но в том-то и дело, что совесть мучила ее, не давала покоя: «Что они, два бобыля, будут делать, когда и к отцу старость придет?» – спрашивала себя Поля, шагая из Парабели в Голещихину. Однако ответ на этот вопрос давно уже был приготовлен в ее душе. Дал Никифор Поле твердое слово – в любой день выделиться из криворуковского гнезда, уйти в дом фельдшера или жить отдельно, как ей захочется. С тем и пошла за Никифора замуж. Не будь этого уговора, не сладилось бы у них дело.
Как-то раз Поля припоздала из Парабели. Шла уже в потемках, торопилась, прыгала по сугробам свеженаметенного снега, варежкой заслоняла лицо от колючего ветра.
Подойдя к дому Криворуковых, остановилась в изумлении. В освещенные большой лампой окна увидела она Никифора, стоявшего перед матерью с опущенной головой. Анфиса степенной поступью прохаживалась по просторной прихожей и что-то говорила-говорила, изредка твердо взмахивала скупой на жесты рукой. «Отчитывает, видать, Никишку за что-то», – догадалась Поля. Может быть, другая на Полином месте придержала бы шаг, постояла у ворот, пока пройдет гроза, но Поля заспешила в дом.
Едва она открыла дверь в сени, под ноги к ней кинулась Домнушка. Поля от неожиданности и испуга чуть не закричала.
– Не ходи туда, Поля! Не ходи! Анфиса дурь свою выказывает! – обхватывая Полины ноги, забормотала тревожным шепотом Домнушка.
Но теперь уже Полю и вовсе невозможно было удержать. Она широко распахнула обшитую кошмой и сыромятными ремнями дверь и вошла в дом.
Анфиса взглянула на нее исподлобья, словно кипятком плеснула. Никифор еще ниже опустил голову, лопатки у него вздыбились, руки повисли.
– Вот она! Пришла-прилетела, беззаботная пташка! – сдерживая голос, воскликнула Анфиса. Она выпрямилась и двинулась мелкими шажками на Полю.
– Чем я прогневала тебя, матушка? – спросила Поля, не испытывая ни смущения, ни робости и чувствуя лишь стыд за робкий и покорный вид Никифора, не удостоившего ее даже мимолетного взгляда.
– Она еще спрашивает?! Ах, негодяйка! Бесстыдница! Четыре недели живет, палец о палец не ударила! Ты что ж, жрать будешь у нас, а работать на своего отца станешь?! Да как же тебе не совестно с нашего стола в рот кусок тащить!
Анфиса все приближалась, и увесистый кулачок ее раза два промелькнул у самого лица Поли.
– Ты что, матушка, Христос с тобой, в уме ли?! – дрожащим голосом сказала Поля, когда сухие казанки Анфисиной руки вскользь коснулись подбородка.
– Повинись перед ней, Поля! – крикнул Никифор, не двигаясь с места.
– За что же виниться?! Я от работы не убегала! Сказали б, что делать, – делала бы! – Поля посмотрела на Анфису в упор, и их взгляды скрестились в поединке. Анфисины черные глаза горели огнем, метали горячие искры. И хотя Поле не по себе стало от этого разъяренного взгляда, она не опустила своих светлых глаз. Она смотрела на Анфису не только с презрением, но и с твердостью. Почуяв неуступчивость и безбоязненность Поли, Анфиса отступила от невестки. Поля в одно мгновение поняла, что Анфиса сдает. Поле захотелось использовать свое превосходство в этом поединке до конца.
– Уйдем мы с Никишей из вашего дома, Анфиса Трофимовна! Уйдем! Четыре недели, как я у вас, а вы вон какие слова про меня говорите! А что будет через год, через два?!
Анфиса круто повернулась и тихими, мелкими шажками подплыла к сыну. Тот все еще стоял как пришибленный, с опущенной головой и с перекошенными плечами.
– Она правду говорит?! Слышишь, Никишка! Правду? – Анфиса сунула руки под широкий фартук, и сжатые кулаки перекатывались там, как шары.
– Скажи ей, Никиша, про наш уговор! Скажи! – крикнула Поля, стаскивая с головы пуховый платок и расстегивая полушубок.
Никифор молчал.
– Подними голову, выродок! Слышишь! Я спрашиваю: правду она говорит? – Анфиса опустила фартук, и руки ее лежали теперь на груди.
Никифор молчал.
Анфиса стояла перед сыном взбешенная, готовая в любой миг кинуться на него и повалить на крашеный желтый пол, себе под ноги. Это бы, вероятно, и произошло, если б в прихожую не влетела Домнушка.
– Кончай представление, Анфиса Трофимовна! Благоверный твой прибыл. На ногах не держится!
Анфиса толкнула Никифора в плечо так, что он пошатнулся.
– Иди встречай отца.
Никифор опрометью бросился к вешалке, нахлобучил на голову шапку, схватил полушубок, не вдевая в него рук, выскочил за дверь. Косясь на Полю красноватыми от света лампы белками, Анфиса проплыла вслед за сыном, не набросив на себя даже платка.
– От злости огнем полыхает! И мороз нипочем! – бросила вдогонку ей Домнушка, подхихикнув.
Поля не отозвалась. Она стояла в оцепенении, не зная, как ей поступить: то ли скорее выйти, чтоб успеть до глухого ночного часа вернуться в Парабель к отцу, то ли прошмыгнуть в свою маленькую горенку и отсидеться там.
На крыльце послышалась возня и пьяное бормотание Епифана. Поля скрылась в своей горенке под лестницей, ведшей на второй этаж. Домнушка тоже прошмыгнула за печь, на свою лежанку.
Епифан был пьян, но Домнушка преувеличила, сказав, что он на ногах не держится. Епифан на ногах держался крепко. Его лишь слегка покачивало. Анфиса хотела помочь ему снять лосевую доху, но он не позволил даже прикоснуться к себе.
– Сам справлюсь! – крикнул он и вытянул руки, чтобы отстранить жену. – Ну, старуха, веселись! Такой подряд сломал, что голова у тебя закружится! Семьсот пудов рыбы подрядился в Томск поставить. Оптом! За один заезд! На каждом пуде чистый барыш! – бормотал Епифан, скидывая с себя полушубок, поддевку, расписанные красной вязью пимы с загнутыми голяшками.
– Иди наверх! Иди! Потом расскажешь! – пыталась вполголоса остановить его Анфиса, зная, что Епифанову болтовню слышат и Поля и Домнушка. Больше всего на свете не любила Анфиса огласки ни в каком деле, а в торговом особенно. «Разнесут, разболтают, подсекут тебя в самую опасную минуту», – не раз наставляла она Епифана, любившего прихвастнуть своими успехами на коммерческом поприще.
– Где Поля? Позови-ка мне Полю! – крикнул Епифан. – Подарки ей, милушке нашей, привез. Вот они! – Он вытащил откуда-то из-за пазухи красный шелковый платок и крупные кольцеобразные золотые серьги.
– Да ты что, очумел, Епифан! – может быть, впервые за всю жизнь в этом доме Анфиса закричала полным голосом. – Недостойна она! Не заслужила!
– Зови, говорю, Полю! Поля! Поля! – закричал он, направляясь в горенку под лестницей.
Поля все слышала. Она забилась в угол, стояла, сжавшись в своем незастегнутом полушубочке, с полушалком на плечах. Перекинутый через руку Епифана шелк горел жарким пламенем. Казалось, еще миг – и в криворуковском доме запылает от этого пламени неудержимый пожар. Епифан набросил платок на Полю, положил серьги на подушку.
– Не надо! Не возьму я ваших подарков! Не возьму! – Поле чудилось, что она кричит, но ни Епифан, ни Анфиса, ни Домнушка, ни ее муж Никифор, распрягший лошадей отца и только что вошедший в дом, не слышали ее слов. Спазмы перехватили горло, и губы ее, посиневшие, как у мертвой, шевелились совершенно беззвучно.
Глава четвертая1
Акимова ждали не столько в Петрограде, сколько в Стокгольме.
В одном из переулков этого процветающего города-порта жил старый русский профессор Венедикт Петрович Лихачев.
Пятьдесят лет своей жизни посвятил Лихачев изучению российских пространств, расположенных от Уральского хребта к востоку и северу. В свое время Лихачев блестяще закончил Петербургский горный институт, а потом пять лет провел в Германии, практикуясь у самых крупных немецких профессоров и инженеров в горно-поисковом и плавильном деле. С экспедициями то Российской академии, то Российского географического общества, а особенно с экспедициями сибирских золотопромышленников Лихачев исколесил вдоль и поперек берега Енисея, Оби, Иртыша и бесчисленных больших и малых притоков этих великих рек.
Почти ежегодно Лихачев отправлялся в экспедиции, забираясь в места, по которым не ступала еще нога человека.
К исходу своего зрелого возраста Лихачев накопил огромный, совершенно уникальный материал, бесценный по своему значению для науки. Некоторые наблюдения, сложившиеся в результате работы экспедиций, Лихачев опубликовал в научных трудах Томского университета.
Многие экспонаты, привезенные Лихачевым из области геологии и минералогии края, этнографии и археологии, нашли свое место в коллекциях первого в Сибири университета. Научные интересы профессора простирались и в область растительного мира. И тут он внес в науку свою лепту, не только дав описания отдельных особей сибирской флоры, но и доставив образцы в университетский гербарий и ботанический сад.
Долголетняя научная деятельность и талант Лихачева выдвинули его в число видных ученых.
Лихачев был земляком Ломоносова, любил Север, быстро привык к Сибири и ни за что бы не покинул ее, если б не обстоятельство политического характера. Всякий раз, как только в университете возникало движение за демократизацию порядков – за перемены в постановке образования, за усиление общественного назначения ученого, – Лихачев оказывался вместе с теми, кто выражал самые радикальные стремления. Еще в первые годы существования Томского университета он поддержал студенческую стачку против некоторых антидемократических нововведений ректора. Сторонник самых реакционных взглядов на просвещение, ректор объявил борьбу всякому свободомыслию, поощряя голый академизм. От профессоров он требовал быть только обучителями, а студентов подавлял мелкой опекой и подозрительностью. Лихачев не мог и не хотел придерживаться позиций ректора. Везде и всюду он отстаивал право студентов на самостоятельность, прививал им чувство критического отношения к научным догмам, возбуждал интерес к общественному движению.
Однажды ректор и попечитель учебного округа, человек еще более реакционных взглядов, гуляли по дорожкам, протоптанным по склонам обширного косогора, сбегавшего к реке. Настроение у обоих было тихое, умиротворенное: учебный год заканчивался, слава богу, благополучно, без серьезных эксцессов. Между тем из Петербурга, из Москвы, из Казани, из Юрьева доходили вести, что по аудиториям снова прокатилась волна студенческих сходок и митингов. На них критиковались не только университетские порядки, прозвучали куда более тревожные ноты: осуждалась правительственная политика, незыблемость трона его императорского величества подвергалась сомнению. До хладных сибирских краев сие не докатилось. Ректор и попечитель учебного округа видели в том результат собственного тщания. Своевременно и умело воздвигнута стена, о которую разбились зловещие раскаты студенческого буйства. Так было… и, бог милостив, так оно и будет впредь.
Вдруг из глубины рощи до ректора и попечителя донесся знакомый напев популярной среди студентов песни «Из страны, страны далекой».
– Веселятся! – с покровительственным добродушием сказал ректор.
– Золотая пора юности, – усмехнулся попечитель. Они сделали несколько шагов и остановились как вкопанные. Знакомый мотив сопровождал совершенно незнакомые слова, содержавшие многозначительные намеки:
Юной верой пламенея,
С Лены, Бии, с Енисея
Ради воли и труда,
Ради жажды жить светлее
Собралися мы сюда.
И с улыбкой вспоминая
Ширь Байкала, блеск Алтая,
Все стране, стране родной,
Шлем привет мы, призывая
Всех, кто с нами, в общий строй.
Каждый здесь товарищ равный.
Будь же громче тост заздравный,
Первый тост наш за Сибирь,
За красу ее и ширь…
А второй за весь народ,
За святой девиз «Вперед», – вперед!
Песня не умолкала. Звонкие, дружные голоса, допев песню до конца, принимались повторять ее. С каждой минутой хор набирал силу, пение становилось все более энергичным и страстным.
– Так… так… «Ради воли и труда»… «Каждый здесь товарищ равный»… – шептал побелевшими губами ректор, испуганно поглядывая на попечителя.
– Своды нашего университета не могут быть омрачены крамолой! – воскликнул попечитель и ринулся через кустарник по не просохшей от весенних дождей земле.
Ректор поспешил за ним.
Через несколько минут они оказались на поляне, заполненной возбужденной толпой студентов. То, что они увидели, заставило их попятиться. В роли главного закоперщика студенческого хора выступал профессор Венедикт Петрович Лихачев.
– Больше, братцы мои, напора, воли, чтоб дрожали стены от предчувствия грядущих перемен! – громко наставлял хористов профессор, сопровождая слова скупыми, но сильными жестами. И студенты и профессор так были увлечены, что не заметили появления ректора и попечителя.
– Господа! Господа! Я прошу разойтись! Насколько я понял, в вашей новой песне нет и намека на царя и бога… Постыдились бы, Венедикт Петрович, совращать молодежь с твердого пути! – Ректор говорил высоким, взвизгивающим голоском. Белое, холеное лицо его стало пунцовым, в узких щелках полусомкнутых век, как острие бритвы, поблескивали злые глаза.
Лихачев обернулся на голос ректора, удивленно всплеснул руками, которые от физической работы в экспедициях были у него крупные, в мозолях и ссадинах.
– Помилуйте, господин ректор! В песне нет ничего предосудительного! В ней звучит одно желание – быть полезным своей родине. Молодежь хотела отметить собственной песней свой весенний студенческий праздник. Что в этом плохого?!
– Запрещаю и повелеваю властью, данной мне государем императором, разойтись! – провизжал ректор, становясь в позу Наполеона со скрещенными на груди руками.
– И не медля ни одной минуты, – притопнув ногой, подтвердил попечитель. – О вас, профессор, будет разговор особый и в самые ближайшие часы.
Попечитель сердито смотрел на Лихачева через стекла пенсне, губы его, прикрытые рыжими усами, гневно подергивались.
А Лихачев смеялся. Закинув крупную голову, заросшую густыми, в завитушках, русыми волосами, он хохотал, сотрясаясь всем своим плотно сколоченным телом.
Студенты пребывали в молчании. Но вот кто-то в толпе задорно свистнул.
Ректор и попечитель в одно мгновение поняли, что пора убираться. Шаг, два, три!.. Они скрылись в березняке так же неслышно, как и появились. Вдогонку им донеслись вызывающе звонкие голоса:
…Ради воли и труда,
Ради жажды жить светлее
Собралися мы сюда.
2
А на другой день профессор Лихачев предстал перед судом своих коллег. Заседание происходило в кабинете ректора. Двери были плотно прикрыты. Вход в приемную оберегал университетский сторож.
Насупившись, опустив головы, коллеги Лихачева слушали нудные поучения ректора и попечителя учебного округа. Поведение профессора Лихачева не нравилось его коллегам. Видный профессор в роли хориста! По меньшей мере это легкомыслие. Конечно, не каждый из сидящих здесь осуждал Лихачева. Так ли уж это предосудительно? Как известно, всякое влечение – род недуга. А разве у них нет своих увлечений? Один до страсти любит игру в рулетку, второй чуть не по целым суткам просиживает в собрании за карточным столом, третий увлечен церковными службами, а, к примеру, профессор богословия любит лошадей, перепродает их татарам из трактовых деревень и отнюдь не чурается барыша, который неизбежен в таком деле…
Судбище над Лихачевым еще не успело развернуться по-настоящему, как в кабинет влетел начальник жандармского управления.
– Ваше превосходительство, господин ректор, у вас крыша горит! – не собираясь приносить извинений за непрошеное вторжение, рявкнул полковник.
– Что имеете в виду, ваше высокоблагородие? – вставая с кресла и бледнея, спросил ректор.
– Студенты взломали двери главной аудитории и митингуют!..
– Докатилось-таки и до нас! – трахнув кулаками по столу, воскликнул попечитель. – Вот к чему приводят ваши безобидные песенки, господин профессор! Все революции в Европе тоже начинались с пустячков, а заканчивались кровью, кровью, кровью!
Ректор метался за своим длинным столом, не зная, что предпринять, чтоб остановить неотвратимо надвигающиеся грозные события.
– Ну что же вы медлите, ваше превосходительство? – сказал начальник жандармского управления.
Ректор вскинул на него глаза, полные растерянности, страха и мольбы о помощи.
– Как прикажете поступить? – спросил он упавшим голосом.
– Отправьте в аудиторию профессора Лихачева. Пусть он скажет студентам, что ему не грозит ни увольнение, ни арест.
– Идите, Венедикт Петрович! – Ректор просительно сомкнул кисти рук и посмотрел на Лихачева заискивающе.
– Идите же, Венедикт Петрович, пока эти безумцы не ворвались в лаборатории и не устроили там погром! Идите, пожалуйста! – Голос попечителя учебного округа звучал теперь по-иному: мягко, вкрадчиво.
– Я готов пойти. Но предупреждаю: я не произнесу ни одного слова против, если студенты выдвинут требование о перемене общественной атмосферы в нашем университете.
Лихачев встал, но сразу же сел, давая этим понять и ректору и попечителю, что он не отступит от своего условия.
Вдруг из длинного коридора донесся топот множества ног, гул голосов, и в кабинет ректора ввалилась делегация студентов.
И как они держались, эти желторотые юнцы! В их резолюции то и дело слышался звон металла: «Мы требуем!», «Мы не отступим ни на шаг!», «Свободу – науке, свободу – труду! Счастье – Родине!».
Попечитель попытался возмутиться. Он затопал ногами, вскинув над головой свои склеротические руки, сжатые в кулаки. Но голос студента, читавшего резолюцию, зазвучал с угрожающей силой:
– Мы не потерпим ни на одну минуту унизительной слежки за нашим поведением и всеми силами будем протестовать против подлой системы опеки и беззастенчивого унижения достоинства и чести студента в угоду отечественным мракобесам, по монаршей воле призванным глушить тягу народа к просвещению и свободе.
Ректор мученическими глазами смотрел на Лихачева. Единственный, кто мог остановить этот ужасный молодой, звонкий голос, – это он, Лихачев. Но профессор стоял с невозмутимо спокойным лицом, и, более того, в его круглых, как у беркута, глазах плескалось озорство и буйство. На миг ректору показалось, что профессор откроет сейчас свой большой рот, прикрытый прокуренными усами, и из его глотки выплеснется:
Ради воли и труда,
Ради жажды жить светлее
Собралися мы сюда.
Ректор мелко, чтоб коллеги не видели этого жеста отчаяния, перекрестил свой живот, стараясь избавиться от возникшей в сознании картины, как от дьявольского наваждения. Но предчувствия не обманули ректора. Вдруг кто-то из студентов, стоявших в последнем ряду, сильным голосом запел:
Юной верой пламенея…
В то же мгновение по университетскому коридору загрохотало:
С Лены, Бии, Енисея
Ради воли и труда,
Ради жажды жить светлее
Собралися мы сюда.
Ректор упал в свое кресло с высокой спинкой, увенчанной изображением двуглавого орла, судорожно хватая струю свежего воздуха, проникавшего в полуоткрытое окно. Попечитель замер с разинутым ртом. Профессора сидели мрачные и молчаливые. А Лихачев, вскинув кудлатую голову, стоя, с просветленным лицом прислушивался к раскатам сильных, молодых голосов, от которых, казалось, сотрясались толстые кирпичные стены университета…
3
Вот с той поры и началось… Лихачев жил и работал, ненавидимый университетским начальством и окруженный чуткой любовью студентов. Как только реакционные профессора пытались поднять на него руку, немедленно вступали в действие студенты. Они были готовы в любой миг на любые поступки ради того, чтобы отстоять Лихачева. И ректор и попечитель в этом не сомневались. Волей-неволей приходилось уступать, чтоб не нажить бед куда более серьезных, чем все те, которые возникали от присутствия в университете Лихачева.
Была, правда, у Лихачева одна черта в характере, вернее, страсть, которой старались пользоваться и ректор и попечитель для облегчения своего положения. Лихачев был неутомимый путешественник. Программа его путешествий простиралась на десять лет вперед. Едва закончив одну экспедицию, он начинал подготовку к другой. Лихачевские недоброжелатели рады были спровадить профессора хоть к черту на кулички, лишь бы пожить в спокойствии и чинном благолепии. Урезая средства на другие нужды, ректор не скупился на расходы для экспедиций, а порой испрашивал дополнительные суммы в Петербурге, а то и у частных лиц, владевших большим капиталом.
Однако, обретая временный покой в месяцы отсутствия Лихачева, ректор с грустью отмечал, что каждая экспедиция приносила ученому, фигурально выражаясь, новую звезду на погоны. Результаты экспедиций рассматривались не только в Томске, Лихачев выезжал с докладами в Петербург. Там вначале относились к нему настороженно. Доклады слушались только в Российском географическом обществе, где всегда находились разумные люди, хорошо отличавшие наукоподобную мишуру от подлинно научных открытий. Но, по мере того как повышался интерес царского правительства к своим восточным и северным окраинам, повышался интерес к 50 трудам Лихачева и со стороны Российской академии наук. Полностью истребить ломоносовский дух в академии никогда и никому не удавалось. Он то загасал, наподобие таежного костра, прибитого налетевшим ливнем, то снова разгорался, как разгорается тот же полузатухший костер под свежими струями ветровых потоков.
К слову Лихачева теперь прислушивались в стенах научных учреждений. А что касается деловых людей, рисковавших вкладывать свои капиталы в разного рода предпринимательские начинания на востоке, то они, несмотря на всю свою необразованность и презрение к просвещению, домогались встреч с Лихачевым, испрашивали у него советов. И он не уклонялся от них даже в самых трудных случаях.
Никто, разумеется, в те далекие годы не фиксировал прогнозов, которые высказывал Лихачев отдельным предпринимателям. А прогнозы эти охватывали обширные районы Сибири и в просторечии бесед с промышленниками и купцами были краткими, но вполне исчерпывающими, как суворовские донесения и приказы.
– Хотите грести золото лопатой? Есть такое золото в Сибири. Оно лежит в верховьях Енисея, по берегам его притоков. Потом ищите это золото на Среднем Енисее и в низовьях Ангары. А когда разбогатеете, не щадя сил и средств, идите на крайний северо-восток. Верховье Томи все в железе и каменном угле. Хотите, чтоб Сибирь имела железные дороги и свой металл, идите туда, не ошибетесь.
Лихачев был сведущим не только в области ископаемых. Он, как никто, знал реки и озера Сибири, составляя из них целые транспортные системы. При этом он учитывал опыт землепроходцев, нащупавших на необозримых пространствах Сибири самые краткие и самые выгодные пути.
– Помимо крупных кораблей, стройте мелкосидящие плоскодонки, пробивайтесь в верховья малых рек. Там встретите громадные богатства, а самое главное, выйдете к новым большим рекам и свяжете большие дороги в единую нить – от сердца России до ее нетронутых окраин.
Предприниматели – и российские, и англо-французские, – почуявшие в Сибири золотое дно, пытались приручить Лихачева, сделать его своим советчиком и указчиком. «Нюх у этого книгочия на земные богатства, как у доброго охотничьего кобеля на таежную живность», – говорили о нем российские толстосумы, похваляясь перед английскими и французскими банкирами.
Но все попытки приручить его к непосредственному обслуживанию интересов предпринимательства Лихачев сокрушал железной рукой.
– Я хоть учился у немцев, но человек насквозь русский. Где пахнет иностранной деньгой, там мне делать нечего!
А случалось, что говорил и того короче:
– Отстаньте! Я приказчик России и червь науки!
4
К исходу семидесятого года от роду Лихачев поддался все-таки соблазну быть поближе к самому главному центру науки – академии, и переехал в Петербург.
– Еду туда не за тем, чтобы забыть Сибирь, напротив, чтоб служить ей пуще прежнего. Как набат, звучит весь мой век завет Михайлы Ломоносова: «Российское могущество прирастать будет Сибирью».
Эти слова Лихачев сказал с подножки вагона толпе студентов, собравшихся на платформе в Томске проводить его в далекий путь.
Жизнь в Петербурге с первого дня началась совсем иначе, чем думалось. Не успел Лихачев расставить вещи в своей обширной профессорской квартире, не успел отоспаться после долгой дороги в тряском вагоне, столицу вздыбила страшная весть: кайзер Вильгельм обрушился на Россию войной.
С этой новостью к Лихачеву прибежал студент последнего курса политехнического института Ваня Акимов. Приходился студент Лихачеву вроде бы дальним родственником. Был он сыном двоюродной сестры рано умершей жены профессора.
– В недобрый час приехал я, Ваня, в столицу. Не займи мое место в Томске другой профессор – вернулся бы туда с радостью. Не до науки теперь будет нашему отечеству.
Лихачев был потрясен. Ходил по комнате вприпрыжку, останавливался возле тюков с бумагами, хранившими уникальные материалы экспедиций, дневники, карты, наброски будущих статей, в которых содержались предвидения – поразительные, гениальные.
Ваня был в три раза моложе Лихачева, но дружили они, как порой не дружат даже сверстники. Лихачев дважды брал Ваню с собой в экспедиции, посылал ему регулярно деньги на жизнь, переписывался, не тая в письмах ни чувств своих, ни дум. Сближала их, конечно, прежде всего общность научных интересов. Правда, Ваня не знал и сотой доли того, что умещалось в крупной, лобастой голове Лихачева, но он любил науку, хотел постигнуть истины, выработанные российскими и зарубежными учеными.
Весть, которую Ваня принес Лихачеву, совсем не печалила его. Он был возбужден, и заряд нерастраченной молодой энергии жарким блеском сиял в темно-коричневых глазах юноши.
– А ты, Ваня, вроде доволен, что обрушилось этакое несчастье на нашу родину? – спросил Лихачев, и голос его прозвучал осуждающе.
– Да что вы, Венедикт Петрович! Война – ужасное бедствие! Разве можно радоваться этому?! – воскликнул Ваня с каким-то особенным возбуждением. Но как бы Ваня ни отказывался от этого, в голосе звучала если не радость, то, по крайней мере, неуемная бодрость, задор.
– А все ж таки ты чему-то рад. Рад! Я же вижу по тебе, – теперь уже откровенно с укором сказал Лихачев.
– Да, действительно, что-то очень взбудораживает меня, – признался Ваня.
– Может быть, мечтаешь о подвигах на поле брани? Кинешься на фронт? – спросил Лихачев, окидывая юношу придирчивым взглядом.
– Нет, Венедикт Петрович! Это не мой удел! – без малейших сомнений сказал Ваня.
– Что же тогда? Любовь? – развел руками Лихачев.
– Откроюсь перед вами, как верующий перед господом богом: война породит революцию. Рожден я для революции. Вот откуда мое возбуждение. – Ваня выпрямился и глядел на ученого строго, с решимостью отвечать за свои слова.
– Вон оно что! – воскликнул Лихачев. – Никогда не думал, что ты такой… Робеспьер.
Ученый хотел, вероятно, улыбнуться, но улыбки не получилось. Наоборот, лицо его стало серьезным, а взгляд больших глаз озабоченным. И Ваня без труда понял, о чем думал сейчас ученый: «Рожден для революции… А знаешь ли ты, что такое революция? Ни я, ни ты этого не знаем».
– Война неизбежно взорвет царизм. Революция станет единственно возможным выходом из тех страданий, какие война принесет народу. Рабочий класс осознает себя в этих испытаниях как силу, которая должна вывести страну на путь социальной свободы…
Лихачев опустился в кресло. За свою долгую жизнь он сталкивался с самыми различными точками зрения на переустройство жизни людей. Но ни одна из них не увлекла его, не покорила. О многих теориях он думал с недоверием, а то и просто с презрением. «Болтовня, милые господа! Болтовня! Не более. Чтоб повернуть Россию на новые пути, надо, чтоб захотел этого сам народ. Мужик упрям, не захочет вашей «свободы», и ничем ты его не стронешь с места».
И сейчас, выслушав горячую речь Вани, Лихачев прежде всего подумал об этом.
– Война… революция… свобода… Звучит красиво, звонко! Но все это для нас, грамотеев, интеллигентов. А мужик, бородатый мужик, темный и забитый, он что-нибудь понимает, Ваня, в этих премудростях? – сказал Лихачев, отметив про себя, что его молодой друг, несмотря на юные годы, по-видимому, человек с «царем в голове». Держится он просто, без стеснения, следовательно, уверен в себе, в рот каждому говоруну смотреть не станет.
– Бородатый мужик, Венедикт Петрович, действительно и темный и забитый. Но его просвещение, вероятнее всего, будет протекать ускоренным способом. До высот науки он поднимется фантастически быстро!
– Он не знает азбуки! Вместо подписи он тискает отпечаток пальца. А ты – высоты науки! – усмехнулся Лихачев, и губы его застыли в горькой гримасе.
– Мы говорим о разных вещах, Венедикт Петрович. Вы имеете в виду высоты науки в области абсолютных знаний, я же веду речь о высотах революционной науки и борьбы. В этом отношении наш русский мужик на поверку и не такой темный, и не такой забитый, как о нем принято думать. Как-никак за его плечами опыт событий пятого года.
– Страшный опыт: безвинная кровь у царского дворца, кровавая война на Дальнем Востоке, бездарно начатая и позорно проигранная, и шквал забастовок и восстаний, в конечном итоге не принесший трудовому люду никакого облегчения…
– Суровая школа и суровые уроки. Они не прошли даром, – перебил Ваня ученого.
– Были и прежде, Ваня, суровые уроки, а забылись. Забудутся и эти.
– Эти не забудутся, Венедикт Петрович! Теперь есть сила, которая и сберегла эти уроки в памяти, и при случае напомнит их, чтоб не повторить прежних ошибок.
– Что же это за сила? Наш брат интеллигент? Не шибко-то я верю в эту силу! Одних припугнут, другим подороже заплатят, третьи не рискнут терять кусок хлеба насущного! Этой силе крепкие подпорки нужны, чтоб не качалась она из стороны в сторону.
– Я говорю о другой силе, Венедикт Петрович. Пролетариат! Он вышел на арену исторических битв.
Город был уже возбужден страшным известием о войне. После нескольких часов тишины, как бы притиснувшей улицы и переулки к земле, взметнулось в гомоне, реве, шуме человеческое горе. В открытое окно профессорской квартиры ворвались голоса пьяных людей, топивших свое отчаяние перед грозным событием в истошном крике.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.