Текст книги "Леонид Утесов. Друзья и враги"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Аристократка
Георгий Иванович икнул два раза подряд, вытер подбородок рукавом и сказал:
– Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ей на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ей и в театр водил. В театре то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме. А встретился я с ей во дворе дома. На собрании. Гляжу стоит этакая фря. Чулочки на ей, зуб золоченый.
– Откуда, говорю, ты, гражданка. Из какого номера. Я, говорит, из седьмого. Пожалуйста, говорю, живите. И сразу она мне как-то понравилась. Зачастил я к ей. В седьмой номер. Бывало приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной. Действует.
– Да, отвечает, действует. А сама кутается в байковый платок и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц – привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует, водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович. Дальше – больше, стали мы с ей по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать – не знаю и перед народом совестно. Ну, а раз она мне и говорит. Григорий Иванович, меня все по улицам водите. Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр. Можна – говорю. И как раз на другой день комячейка прислала билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне дал Васька слесарь. На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой – внизу сидеть, а который Васькин, а на самой галерейке. Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я на Васькин. Сижу на верхотуре и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя и плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу – антракт – а она в антракте ходит.
– Здравствуйте, говорю, здравствуйте. Интересно, говорю, действует ли тут водопровод.
– Не знаю, говорит, и сама в буфет прет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные. А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг нее и предлагаю:
– Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу. Мерси, говорит. И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет. А денег у меня – кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег у меня – с гулькин нос.
Съела она с кремом – цоп другое. Я аж крякнул и молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах. Хожу я вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается. Я говорю:
– Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
– Нет.
И берет третье. Я говорю:
– Натощак-то не много ли? Может вытошнить.
А она:
– Нет, – говорит, – мы привыкшие.
И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову.
– Ложи, – говорю, – взад!
А она испужалась, открыла рот. А во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост.
– Ложи взад, гадюка, – говорю, – ложи взад, говорю.
Положила она назад. А я говорю хозяину:
– Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно, ваньку валяет.
– С вас, – говорит, – за скушанные четыре штуки – столько-то.
– Как, – говорю, – за четыре? Когда четвертое в блюде находится.
– Нету, – отвечает, – хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.
– Как, – говорю, – надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно, перед рожей руками крутит. Ну, народ, конечно, собрался, эксперты. Одни говорят – надкус сделан, другие – нету. А я вывернул карманы. Всякое, конечно, барахло на пол вывалилось, народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю. Сосчитал деньги – в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил. Заплатил. Обращаюсь к даме:
– Докушайте, говорю, заплачено.
А тут какой-то дядя ввязался.
– Давай, – говорит, – я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр, досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит:
– Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег, не ездют с дамами.
А я говорю.
– Не в деньгах счастье, извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.
Собачий нюх
У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видишь ли, шубы.
– Шуба-то, говорит, больно хороша, граждане, жалко. Не пожалею, говорит, денег, а уж найду преступника, плюну ему в морду.
И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку – ищейку.
Является человек в кепочке, в обмотках и при нем собака. Этакая собачка, морда вострая и несимпатичная.
Ткнул этот человек собаку свою в следы возле двери, сказал «пс» и отошел. Понюхала собака воздух, повела по толпе глазом и вдруг к бабке Фекле из 5 номера подходит и нюхает ей подол.
Бабка за толпу, собака за юбку. Бабка в сторону и собака за ней. Ухватила бабку за юбку и не пущает.
Рухнула бабка на колени перед агентом.
– Да, говорит – попалась. Не отпираюсь. И, говорит, 5 ведер закваски – это так. И аппарат этот действительно верно. Все, говорит, находится в ванной комнате. Ведите меня в милицию.
Ну народ, конечно, ахнул.
– А шуба, спрашивают.
– Про шубу, говорит, ничего не знаю и ведать не ведаю. А остальное – это так. Ведите меня.
Ну увели бабку.
Снова взял агент собачищу свою, снова ткнул ее носом в следы сказал «пс» и отошел. Повела собачища глазом, понюхала пустой воздух и вдруг к гражданину управдому подходит.
Побелел управдом, упал навзничь.
– Вяжите, говорит, меня, люди добрые, сознательные граждане. Я, говорит, за воду деньги собрал, а те деньги на прихоти свои истратил.
Ну, конечно, жильцы разозлились на управдома, стали вязать. А собачища тем временем подходит к гражданину из 7 номера и теребит его за штаны.
Побелел гражданин, свалился перед народом.
– Виноват, говорит, виноват. Я, говорит, подлец и мазурик. Я, говорит, это верно в трудовой книжке год подчистил. Мне бы, говорит, жеребцу в армии служить и защищать отечество, а я живу в 7 номере и пользуюсь электрической энергией и другими коммунальными услугами. Хватайте меня.
Растерялся народ. Что, думает, за собака.
А купец Еремей Бабкин заморгал очами, глянул вокруг, вынул деньги и подал их агенту.
– Уводи, говорит, уводи. Уводи, говорит, свою собачищу к свиньям собачьим. Пущай, говорит, пропадает енотовая шуба, пес с ней.
А собачища уж тут. Стоит перед купцом и хвостом вертит.
Растерялся купец Еремей Бабкин, отошел в сторонку, а собака за ним. Подходит к нему и его галоши нюхает.
Заблекотал купец, побледнел.
– Ну, говорит, бог правду видит, если так. Я, говорит, и есть сукин кот и мазурик. И шуба-то, говорит, не моя. Шубу-то, говорит, я у брата своего зажилил. Плачу и рыдаю.
Бросился тут народ в рассыпную.
Опустел двор. Остались только собака, да агент. И вот подходит вдруг собака к агенту и хвостом виляет.
Побледнел агент, упал перед собакой.
Вяжите, говорит, меня. Кусайте меня, гражданка. Я, говорит, на ваш собачий харч три червонца получаю, а два себе беру.
Чего дальше было – неизвестно. Я поскорее ушел.
В люльке
Мы, конечно, маляры. В городе давненько не работали, а теперь вот приехали, смотрим стройка большая определилась к работе.
Взяли подрядчика, договорились – что по чем, работа сдельная, что наработаешь – то и получишь. Отрядили меня в одну улочку, фасад красить. Все как следует: люлечка и подручный, городской паренек, Сенька такой – башковатый. Влез я в люльку, подтянули меня, сижу наверху, что скворец на березе. Прекрасно. Сижу, песни пою, работа-то сдельная, что наработаешь, то и получишь. Вдруг снизу Сенька орет – товарищ Микулин слезь, – инспектор требует.
Я чуть не свалился – ну, думаю, не иначе как дознались, что я перед отъездом в город Степки Карнаухову скулу своротил. Вот-те и наработался в городе. Однако слезаю. Вижу паренек не гордый. Здрасьте, товарищ. Вы будете Иван Микулин. Да, простите, говорю, это – я. А он смотрит в бумагу и начинает расспрашивать что да как. Все дознался, а про драку ни слова. Я осмелел и спрашиваю наоборот: «Скажите, дорогой товарищ, на что все это надо». «А это надо, чтобы Вам от хозяйчиков обиды не было. Я есть инспектор труда и Ваши антиресы защищаю».
Дак я ему чуть на шею не бросился. Думаю не токмо о драке, а даже защищать будет. Держись хозяин. Ну поговорили с полчаса, он ушел, а я в люльку, да наверх. Сижу как скворец на березе, работаю, потому что работа сдельная, что наработаешь, то и получишь. Вдруг внизу дерг-дерг: товарищ Микулин, слазь, тебя инспектор требует. Вот, думаю, как о рабочем человеке пекутся, не успел один инспектор уйти – уж другой приходит. Но все же спускают люльку: смотрю такой вихристый глядит в бумагу и спрашивает: «Вы Иван Микулин, что от Синебрюхова работаете». «Да, говорю, как есть я маляр Иван Микулин». «Я, грит, от Союзу, пришел узнать как Вы состоите, как платит, не обижает ли Вас хозяин». «Нащет обиды не слышно, говорю, потому мы сами сдачу дадим». Хотел ему про Степку Карнаухова рассказать, как я его устасал, да думаю, не стоит, время дорого, работа-то сдельная, что наработаешь, то и получишь. А он мне все рассказал, толково так, час, поди, держал, но все же отпустил и я опять в люльку, да наверх. Работа-то сдельная. Сижу, гоню работу, вдруг опять дерг-дерг: «Слазь вниз. Инспектор требует. Что за притча. Чего-то они расходились, ведь работа-то сдельная, а тут разговоры разговаривают. Все же спускаюсь. Смотрю – прах возьми – стоит молодая бабочка в красном повойничке и такая относительная: „Я, грит, от по-просвещению. Вы, товарищ, грамотный“. „Нет, говорю, не привел Бог“. А она так серьезно: „Бог есть пересудок, а леригия – попиум, потому от попов идет“. Я враз согласился, потому время дорого, работа-то сдельная, что наработаешь, то и получишь. А она как пошла, как пошла. Ну прямо, что по книжке. Стою я и чуть не плачу: ведь работа-то сдельная. В пот меня вогнала и сама упарилась. Часа полтора она мне объясняла. Ушла – я к люльке, а Сенька, что люльку поднимает, бузу заводит. „Я, грит, тебе не подъемная машина, чтоб ты взад-назад катался, как неосознанный буржуй. Я не лиф тебе. Вот подниму, да оставлю там, так напляшешься“ Конечно парень городской, все знает, себя в обиду не даст. Я ему: „Сеничка, ведь я не при чем, ведь требовается, мне рази приятно, ведь работа-то сдельная...“ Полез наверх, сижу, работаю, эх, пропал день, вдруг опять снизу дерг-дерг: „Слезай вниз, инспектор требует“. Нет, думаю, дудки. Кричу сверху. „Товарищ дорогой. Работа сдельная – никак не могу. Вы от кого. От Союза или религии“. А он снизу что-то орет: „Мр... пр...“ Ничего не разобрать. А Сенька хохочет, как проклятый. Так я и не слез. Он постоял, постоял и ушел. Им-то што. Поди на месячном жаловании, а я-то на сдельной – что наработаешь, то и получишь. Тоже понимать надо. Как вы думаете, товарищи, штрафа мне за это не будет.
Кризис
Давеча, граждане, воз кирпичей по улице провезли. Ей-богу!
У меня, знаете, аж сердце затрепетало от радости. Потому строимся же, граждане. Кирпич-то ведь не зря же везут. Домишко, значит, где-нибудь строится. Началось, тьфу, тьфу, не сглазить.
Лет может через 20, а то и меньше, у каждого гражданина небось по цельной комнате будет. А ежели население шибко не увеличится и, например, всем аборты разрешат – то и по две. А то и по три на рыло. С ванной.
Вот заживём-то когда, граждане. В одной комнате, скажем, спать, в другой жрать, в третьей еще чего-нибудь. Мало ли! Делов-то найдётся при такой свободной жизни.
Ну, а пока что трудновато насчёт квадратной площади. Скуповато получается ввиду кризиса.
Я вот, братцы, в Москве жил. Недавно только оттуда вернулся. Испытал на себе этот кризис.
Приехал я, знаете, в Москву. Хожу с вещами по улицам. И то есть ни в какую. Не то что остановиться негде – вещей положить некуда.
Две недели, знаете, проходил по улицам с вещами – оброс бородёнкой и вещи порастерял. Так, знаете, налегке и хожу без вещей. Подыскиваю помещение.
Наконец в одном доме какой-то человечек по лестнице спущается.
– За тридцать рублей, – говорит, – могу вас устроить в ванной комнате. Квартирка, говорит, барская... Три уборных... Ванна... В ванной, говорит, и живите себе. Окон, говорит, хотя и нету, но зато дверь имеется. И вода под рукой. Хотите, говорит, напустите полную ванну воды и ныряйте себе хоть цельный день.
Я говорю:
– Я, дорогой товарищ, не рыба. Я, говорю, промежду прочим, не нуждаюсь нырять. Мне бы, говорю, на суше пожить. Сбавьте, говорю, немного за мокроту.
Он говорит:
– Не могу, товарищ. Рад бы, да не могу. Не от меня целиком зависит. Квартира коммунальная. И цена у нас на ванну твердая.
– Ну, что ж, – говорю, – делать? Ладно. Рвите, говорю, с меня тридцать и допустите, говорю, скорее. Три недели, говорю, по панели хожу. Боюсь, говорю, устать.
Ну, ладно. Пустили. Стал жить.
А ванна действительно барская. Всюду, куда ни ступишь – мраморная ванна, колонка и крантики. А сесть, между прочим, негде. Разве что на бортик сядешь, и то вниз валишься в аккурат в мраморную ванну.
Устроил тогда за тридцать червяков настил из досок и живу.
Через месяц, между прочим, женился.
Такая, знаете, молоденькая добродушная супруга попалась. Без комнаты.
Я думал через эту ванну она от меня откажется и не увижу я семейного счастья и уюта, но она ничего, не отказывается. Только носик маленько нахмурила и отвечает:
– Что ж, – говорит, – и в ванне живут добрые люди. А в крайнем, говорит, случае, перегородить можно. Тут, говорит, для примеру, будуар, а тут столовая...
Я говорю:
– Перегородить, гражданка, можно. Да жильцы, говорю, дьяволы, не дозволяют. Они и то говорят: никаких переделок.
Ну, ладно. Живём как есть.
Меньше чем через год у нас с супругой небольшой ребёночек рождается.
Назвали его Володькой и живём дальше. Тут же в ванне его купаем и живём.
И даже, знаете, довольно отлично получается. Ребёнок то есть ежедневно купается и совершенно не простуживается.
Одно только неудобно – по вечерам коммунальные жильцы лезут в ванную мыться.
На это время всей семьёй приходится в коридор подаваться.
Я уж и то жильцов просил:
– Граждане, говорю, купайтесь по субботам. Нельзя же, говорю, ежедневно купаться. Когда же, говорю, жить-то, граждане?
А их, подлецов, 32 человека. И все матерятся. И, в случае чего, морду грозят набить.
Ну что ж делать – ничего не поделаешь. Живём как есть.
Через некоторое время мамаша супруги моей из провинции прибывает в ванну. За колонкой устраивается.
– Я,– говорит,– давно мечтала внука качать. Вы, говорит, не можете мне отказать в этом развлечении.
Я говорю:
– Я и не отказываю. Валяйте, говорю, старушка, качайте. Пес с вами. Можете, говорю, воды в ванную напустить и ныряйте с внуком.
А жене говорю:
– Может, еще к вам родственники приедут, так уж вы говорите сразу, не томите.
Она говорит:
– Разве что братишка на рождественские каникулы...
Не дождавшись братишки, я из Москвы выбыл. Деньги семье высылаю по почте.
Исаак Бабель
Чудес на свете много
Однажды Леонид Осипович рассказал мне, как в середине двадцатых годов или чуть позже ему предложил знакомый военачальник посмотреть на чудо.
– Мы подъехали к Неве, к причалу, где стояла роскошная яхта. До революции она принадлежала известному промышленнику-миллионеру Алексею Путилову, завод которого, несмотря на все старания большевиков, до сих пор носит его имя. Спустились с палубы в салон и там увидели парнишку. Он сидел у прибора, утыканного лампами без фитилей и толстой катушкой с туго намотанным медным проводом. Меня усадили в кресло, надели наушники. Парень стал двигать штырем вверх-вниз по катушке, я услышал треск, не понимая, в чем здесь чудо. И вдруг сквозь треск прорвалась немецкая речь. Мужской голос сообщил: «Здесь Берлин».
Я слушал, не веря, что такое возможно. Тогда-то и городского радио в Ленинграде не было. А тут Берлин! Сколько же надо натянуть проводов!
Паренек объяснил: никакие провода не нужны, это радиоволны – они сами накатываются по воздуху. И тут я услышал музыку, небесно прекрасную: играл оркестр и солировала скрипка удивительной мягкости и звучности.
– Что это? – спросил я.
– Это Марек Вебер и его оркестр, – ответил юный радист.
Я сидел зачарованный. Никакого треска не замечал. Только чудо-скрипка, какой никогда не слышал.
И сколько лет прошло с тех пор? Больше полвека? Радио уже давно не чудо. Детекторные приемники сменились более совершенными и стали привычными, как стол и стулья. Но осталось чудо искусства. Оно будет всегда, если не погибнет вместе с человечеством.
Утесов горестно вздохнул, взглядом приглашая и меня разделить его печаль, но, не терпя длинных пауз, продолжал:
– К чему это я? К тому, что, хотя чудес на свете много, чудо искусства, если нам выпадет счастье столкнуться с ним, поражает нас до конца наших дней. Поверьте мне – я ведь собираюсь отметить свое девяностолетие. Для меня таким чудом были и остались рассказы Бабеля. И хотя знаю их наизусть, перечитываю их снова. И недавно сделал для себя открытие. Не смейтесь только – я в своем уме. Я вдруг понял, что лицезрение самих бабелевских фраз вызывает во мне восторг. То, как они построены графически, – тоже искусство.
Слова Утесова показались мне интересными, но уж очень необычными. Или Леонид Осипович таким способом просто опоэтизирует бабелевское письмо?
Только много позже, когда я узнал, как Бабель работал над рукописями, понял: Леонид Осипович был близок к истине. Писатель рассказал, что, как только он закончит первый вариант новой вещи, для него начинается главное: «Я проверяю фразу за фразой, и не единожды, а по нескольку раз. Прежде всего я выбрасываю из фразы все лишние слова. Когда эта работа окончена, я переписываю рукопись на машинке (так виднее текст). Потом я даю ей два-три дня полежать – если у меня хватит на это терпения – и снова проверяю фразу за фразой, слово за словом. И обязательно нахожу еще какое-то количество лебеды и крапивы.
Так, каждый раз заново переписывая текст, я работаю до тех пор, пока при самой зверской придирчивости не могу уже увидеть в рукописи ни одной крупинки грязи».
Между прочим, Бабель, работая над рассказом «Любка Казак», сделал 22 его варианта. И только последний решился отдать в печать.
Афиша 1929 года
Я показал Леониду Осиповичу фотокопию старой афиши, что сообщала: «В театре „Спартак“ 14 и 15 сентября в связи с великим успехом пройдут две прощальных гастроли, где первый раз в Днепропетровске прозвучат произведения Бабеля и Зощенко в исполнении Леонида Утесова. А затем Теа-джаз покажет новую программу, в которой лучшие номера старого репертуара будут исполняться по заявкам уважаемой публики».
– Боже мой, это же тысяча девятьсот двадцать девятый год! – заахал Утесов. – Где вы ее взяли?
– Это подарок Александра Борисовича Скоморовского, он у вас был пианистом.
– Вы мне говорите! Прекрасно помню Сашу, он еще посвятил мне хороший блюз под анекдотичным названием «Моятана». Кое-кто думал, что это нечто иностранное, а объяснялось все просто: так сын Саши называл свою маму Таню – карапуз учился говорить. Саша стал одним из раскольников Теа-джаза. Так, значит, он еще жив. А вы-то как к нему попали?
– Мы готовили пластинку в серии «Антология советского джаза», посвященную оркестру под управлением Якова Скоморовского. Нужно было хоть что-то написать о нем, и я поехал к черту на кулички, в тогда начинавший строиться район Коньково, где живет Александр Борисович.
– Ну и что он вам рассказал?
– Я исписал полблокнота. О Якове, старшем брате, что закончил Петербургскую консерваторию по классу профессора Табакова и получил звание «свободного художника» – нечастый случай. Это давало ему право жить вне черты оседлости – всюду, где пожелает. И обо всем многочисленном семействе, в котором пятеро братьев стали музыкантами.
– Все верно, – утвердил Утесов. – Приехав из Одессы, они и жили все в одной большой квартире на Кронверкском бульваре в доме № 5. Когда-то она принадлежала царскому сановнику – графу, кажется. Первые репетиции Теа-джаза мы проводили у них, в комнате, что звалась «залой». Нас-то и было тогда всего-навсего десятеро. А о расколе я вам сейчас расскажу. Тем более что эта история имеет прямое отношение к Бабелю, а о ней в моей книге ни слова.
Было так. После зарубежной поездки я задумал Теа-джаз. А где взять музыкантов? Круг моих знакомых – актеры, писатели, режиссеры и даже композиторы – люди, далекие от новой формы музыки. Случайно я встретил на Невском, у Елисеевского, шапочных знакомых Якова Скоморовского с братом и неожиданно рассказал им о своем желании. Очевидно, где-то подспудно надеялся: все-таки музыканты, играют в Михайловском театре – МАЛОГОТе, чем черт не шутит, а вдруг помогут. Тем более Яков уже прославился «сигналом» из «Золотого петушка» Римского-Корсакова. Этот «сигнал» был тогда камнем преткновения для всех трубачей, и слушатели обычно ждали, киксанет труба или нет. Яков обходился без кикса, что считалось высшим проявлением мастерства. Между прочим, сегодня, чтоб вы знали, этот «сигнал» берут даже средние трубачи – за шкалой трудностей не угонишься!
Так вот, Яков встретил мое предложение с энтузиазмом, сидеть, как он сказал, «в общей куче» ему надоело. И примерно через две недели мы уже играли у него на квартире фокстрот «Сюита» Давида Мейера, иностранную штуку, ноты которой кто-то раздобыл. Работа шла трудно. Новая манера игры для симфонистов была непривычной. Мы слушали иностранные пластинки, контрабасист Коля Игнатьев, очень талантливый музыкант, снимал с них по слуху клавиры, делал инструментовки на наш состав, мы расширяли репертуар, но трудности росли как грибы.
Устроили первую репетицию в Театре сатиры – там я играл и смог уговорить дать нам хоть два часа для работы.
К девяти утра прибежал в зал – сцена пуста. Огорчился, как же так – ведь ясно обо всем договорились. Вдруг слышу голоса. Подхожу ближе – все в оркестровой яме.
– Вы что здесь делаете? – спрашиваю.
– Ждем начала репетиции.
– А почему не на сцене?
– Место музыкантов в яме, – отвечают.
С первых дней мы с Яковом договорились, что художественными руководителями будем оба. Так и писали на всех афишах и в программках. Обязательно.
А раскол случился на «Джазе на повороте». Можно было бы вспомнить известное сравнение, что не так давно цитировалось на каждом шагу, – «на повороте из тележки кто-нибудь вылетает», но здесь дело не ограничилось одним-двумя музыкантами.
Мне и до этого приходилось не раз многих уламывать. Когда я просил еще в первой программе встать на колено тромбониста Изю Гершковича, чтобы, играя, он как бы объяснялся в любви трубачу Яше Ханину, он наотрез отказался:
– Как это я буду стоять на колене?! Меня весь город знает и держит за солидного музыканта!
Яков – он был старше меня на девять лет – поначалу все терпел, и если и ворчал, то немного.
– У нас новое дело, – убеждал я его. – Мы не должны бояться поисков!
Но в «Джазе на повороте» он устроил забастовку. В заключительной рапсодии спектакля – советской – Дунаевский использовал известные в двадцатых годах мелодии песен, самые распространенные. В ее коде звучал «Авиа-марш» Юлия Хайта. Вещь, между прочим, написанная в 1923 году, когда у нас открылась первая регулярная авиалиния Москва – Нижний Новгород. Тогда на ней летало несколько «юнкерсов», купленных в Германии. Так вот под звуки этого марша и слова Павла Германа «Все выше, и выше, и выше» мы, весь Теа-джаз, погружались в гондолу дирижабля и с песней «улетали под потолок». Это была великолепная придумка Коли Акимова, оформлявшего постановку. «Полет» осуществлялся с помощью четверых рабочих сцены, крутивших две лебедки за кулисами. Случалось, что тянули они нас не всегда синхронно, дирижабль кренился то влево, то вправо, а то поднимался рывками, но, клянусь, это не мешало публике, что всегда устраивала полету овации. Если не из-за нашей игры, то хотя бы от неожиданности.
Но Яков как-то мне неожиданно заявил:
– Все. Больше терпеть твои выкрутасы не намерен! Себе дороже!
И в один день 1931 года я остался один. Сначала подумал: «Баба с возу – кобыле легче». Но честно говоря, стало безумно жаль кончины нового начинания.
Позвонил Бабелю, не раз смотревшему наши выступления. Рассказал ему о фиаско. Он в ответ:
– Старик, такие дела по телефону не решаются. Приезжай ко мне.
– Ну и что же ты собираешься делать? – спросил он, когда я пришел.
– Буду играть в театре, читать твои рассказы, у меня есть неплохие музыкальные номера – буду исполнять их в концертах.
– И всю жизнь станешь жалеть о том, что упустил жар-птицу.
И Бабель рассказал мне байку, которая как нельзя оказалась к месту:
«В одном маленьком городишке жил человек. Был он очень беден. И семья у него, как у большинства бедняков, была большая, а заработков почти никаких. Но однажды кто-то сказал ему:
– Зачем ты мучаешься здесь, когда в тридцати верстах отсюда есть город, где люди зарабатывают сколько хотят? Иди туда. Ты там будешь зарабатывать деньги, будешь посылать семье, разбогатеешь и вернешься домой.
– Спасибо тебе, добрый человек, – ответил бедняк. – Я так и сделаю.
И он отправился в путь. Дорога в город, куда он устремился, лежала в степи. Он шел по ней целый день, а когда настала ночь, лег на землю и заснул. Но чтобы утром знать, куда идти дальше, он вытянул ноги туда, где была цель его путешествия. Спал он беспокойно и во сне ворочался, и когда к концу следующего дня он увидел город, то он был очень похож на родной его город, из которого он вышел вчера. Вторая улица справа была точь-в-точь такая, как его родная улица. Четвертый дом слева был такой же, как его собственный дом. Он постучал в дверь, и ему открыла женщина, как две капли воды похожая на его жену. Выбежали дети – точь-в-точь его дети. И он остался здесь жить. Но всю жизнь его тянуло домой».
Бабель смотрел на меня, и его глаза искрились смехом.
– Что ты предлагаешь мне, Исаак? – спросил я уже не так трагично, как прежде.
– Разве в городе нет других музыкантов? – ответил он на вопрос вопросом. – Но ты никогда не будешь клясть себя, что бросил любимое дело.
И засмеялся тем своим заразительным смехом, от которого начинал смеяться каждый, кто был рядом. Каждым на этот раз был я, и от смеха в два голоса стало легче и жизнь показалась прекрасной.
Вскоре я действительно набрал новый состав оркестра – ребят молодых, горячих поклонников джаза, готовых работать на него, не жалея ни сил, ни времени.
Вот только одно порой вызывало у меня горечь. Концертный ансамбль Скоморовского еще долго держался на репертуаре Теа-джаза. Усердно записывал на пластинки и «Моятану», и «Владивосток», и песни, что я пел, но так и не положил на диски «Черные глаза» Оскара Строка – популярнее этого танго ничего не вспомню, того же Строка «Куплеты коммивояжера», что Дунаевский включил в еврейский эпизод «Джаза на повороте», бравурный фокстрот Джимми Макхью «Ничего, кроме любви», который почему-то Концертный ансамбль переименовал в «Дни веселые». Создавалось впечатление паники в обозе: музыканты отчаянно стремились объявить своей собственностью, закрепить за собой все, что родилось в Теа-джазе 1929 года.
Спорить с ними никто не стал. Все их суматошные движения заставили нас думать не о прошлом, а о будущем. И искать новое.
Что же касается Бабеля, я еще раз убедился, какой он мудрый. Ненавязчиво мудрый. Как и его советы...
Утесов явно закончил разговор. Но я не унимался:
– Один вопрос так и повис в воздухе. Судя по старинной афише, в ваших концертах мирно уживались и Бабель, и Зощенко. Меня удивило это. Как вам удавалось соединять их?
– А что же тут особенного?! Не понимаю! – В голосе Утесова появилось раздражение. – Вы же, когда делаете пластинки, преднамеренно ставите после веселой или шуточной песни сугубо лирическую или гражданскую, никак на улыбку не рассчитанные. Это общепринятая вещь.
Да, мне было сложнее: я имел дело с живым залом. Рассказы Зощенко вызывали гомерический хохот. Читать сразу после этого Бабеля, вот так просто объявив автора и название, я не решался. Даже если бабелевский рассказ, как и зощенковский, тоже шел от первого лица. Все равно в нем другой настрой, трагедия, зачастую с кровью.
Но вы же были на моих концертах. Неужели не заметили, как я всегда ищу способ переключить зрителя из одного состояния в другое. Скажем, после лирического, чуть с грустью, романса Вано Мурадели никогда не объявлю тут же сатирическую песню Беранже. А начну как бы издалека. Задам зрителям вопрос: «Вы никогда не видели, как священнослужитель рассматривает альбом репродукций? Делает он это серьезно и основательно!» Изображая этого служителя культа, начинаю якобы перелистывать альбомные страницы. «Яблони в цвету» – хорошо! «У постели больного товарища» – хорошо», – вздыхаю я, смахивая слезу. «На женском пляже». После паузы и разгадывания репродукции: «Нехорошо!» Листаю дальше: «На волжских просторах» – хорошо».
Возвращаясь к предыдущей странице: «На женском пляже» – нехорошо!» В зале смех, и только тогда я говорю: «Так вот на эту тему великий французский поэт написал песню „Четыре капуцина“. Послушайте ее».
Можете назвать это конферансом. Но для меня не болтовня о чем угодно, а способ подготовки зрителя к песне, что буду петь, к рассказу, что прочту, или к скетчу, что мы разыграем. Без него нельзя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.