Текст книги "Избранные сочинения в пяти томах. Том 1"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Мы довольно долго шли по городу, пока не добрались до ратуши. За ратушей Элиазар отыскал деревянный дом, втиснувшийся между двумя каменными зданиями, поднялся по тряской лестнице наверх и негромко постучал в дверь. Мы с бабушкой стояли внизу и ждали. Никто шапочнику не открывал.
Элиазар постучал еще громче. Из соседней квартиры высунулся заспанный мужчина с всклокоченными, как куст можжевельника, волосами. Он оглядел Элиазара и рявкнул:
– Ты чего, пархатый, стучишь? Чего людям спать не даешь?
– Я к господину стряпчему, – несмело произнес бабушкин племянник. – Насчет прошения начальнику тюрьмы.
Заспанный мужчина показал Элиазару кулак, и шапочник отпрянул от двери.
– Я приду в другой раз, – миролюбиво сказал Элиазар.
– Ты только посмей, ублюдок!
Он шагнул к бабушкиному племяннику, но не удержался на ногах и покатился по лестнице вниз. Падение его совсем взбесило.
Я увидел, как мужчина с всклокоченными волосами поднялся, замотал головой и вытащил вдруг из-за пояса нож.
– На помощь! – закричал Элиазар.
– Боже мой, боже мой! – запричитала бабушка. – Элиазар!
Она вдруг бросилась к каменному зданию и неистово застучала в окна.
– Помогите! Заберите у него нож! – взмолилась бабушка, когда из каменного здания вышел какой-то жилец. – Не то он его продырявит!
– Не продырявит, – успокоил ее тот и позвал: – Мариёнас!
Мариёнас поднялся на две ступеньки по лестнице и привалился к стене. Он ждал, когда бабушкин племянник спустится вниз, и с какой-то тупой игривостью манил его ножом к себе. Элиазар, обезумев, глядел на длинный нож с тусклой рукояткой и, кажется, дрожал.
– Даниил! – всполошилась бабушка. – Пойди посмотри, нет ли поблизости полицейского.
– Не бойтесь. Он не тронет. Я его знаю, – сказал наш спаситель и громко крикнул: – Мариёнас! Хочешь опохмелиться? У меня есть бутылка водки…
– Убью! – не унимался Мариёнас.
– Сперва опохмелись, а потом уж убивай, – посоветовал наш спаситель.
– Правильно, – пропел вдруг пьяница. – Правильно. Ты, Феликсас, дело говоришь. Эй, ты, пархатый, подожди, пока бутылку разопью, а потом… – Мариёнас провел ножом по шее и грузно зашагал к Феликсасу.
Феликсас подхватил пьяного под руку и потащил к себе.
– Спускайся, Элиазар, – сказала бабушка. – Он ушел.
Но шапочник не двигался. Казалось, он прирос от ужаса к лестнице.
Внизу Элиазар заплакал. Он тер рукавом глаза, не стыдясь своих слез, а они текли безудержно, и мне было больно и стыдно на него смотреть.
– Элиазар!.. При ребенке! – возмутилась бабушка. – Господь Бог гневается, когда мужчина плачет. Не смотри на него, Даниил!
Бабушка зря ругала своего племянника. Она, если и видела нож в чужой руке, то только у нашего местечкового резника Самуила, но он же не собирался ее зарезать.
И вдруг я вспомнил Пранаса, и мне стало совсем грустно. Больше мы с ним никогда не встретимся, подумал я, ни в местечке, ни в тюрьме, ни в каком-нибудь другом месте. Пранас конечно же останется в городе, устроится на работу, может, даже со временем станет полицейским. По-моему, полицейским не так уж трудно стать. Надо только научиться строгости. Моя бабушка вполне могла бы быть полицейским.
Меня вдруг охватило стыдное желание. Мне захотелось, чтобы Пранаса одного без нас не пустили к отцу. Тогда он вернется. Тогда придет на Мельничную улицу и скажет: «Ты прав, Даниил! Туда без взрослых не пускают. Придется пойти с вами». И мы снова заночуем на чердаке, прижавшись друг к другу, как прошлой ночью, и над нами будут летать мыши, и звезды будут заглядывать в затянутое паутиной окно, и сны приснятся такие, где все тюрьмы открывают ворота и все узники встречают своих сыновей.
И еще я подумал, как легко потерять друг друга в городе. Там у нас, в местечке, все у всех на виду – если даже очень захочешь, не спрячешься, какой-нибудь голодный петух тебя всегда выдаст, а здесь… Здесь перемахнул на другую сторону улицы – и поминай как звали, ищи не ищи, кричи не кричи – ничего не поможет. Река подхватит тебя, понесет, накроет волной, и только рябь останется в глазах, одна рябь, и только.
Элиазар уныло шел впереди. Он уже не плакал, но стал еще тише, чем прежде. А лицо его покрылось желтизной, как осень метит листья. Он смотрел себе под ноги, словно надеялся найти оброненную монету или боялся провалиться в яму.
– Я побежал, – засуетился бабушкин племянник. – Ко мне за шляпой придут…
Бабушка не стала его задерживать, и мы свернули на другую улицу.
– Учись, Даниил, – сказала она.
– Чему? – не понял я.
– Господь Бог наказывает человека за доброту, если, кроме нее, у него за душой ничего нет.
– А что у него должно быть за душой?
– Сила, чтобы защитить ее. Доброта без силы, как мужчина без женщины, – ничего не родит…
Бабушка конечно же намекнула на своего племянника. Но мне больше не хотелось о нем думать. Мы приехали не для того, чтобы ночевать у него на дерюге и смотреть, как его убивают. Я так и выложил бабушке.
– Когда мы в конце концов пойдем в тюрьму?
– Посоветуемся еще с парикмахером.
– С каким парикмахером?
– В городе живет двоюродный брат господина Дамского. В парикмахерской все знают, как и к кому попасть, как просить, как подмазать… Вот его адрес… Совет умного человека не повредит.
Парикмахерская двоюродного брата Дамского была расположена в самом центре города и заманчиво сверкала большими стеклянными окнами. На одном окне была нарисована тонконогая женщина невиданной красоты, с пышной прической и сигаретой в накрашенных пальцах, на другом – улыбающийся господин, чисто выбритый, аккуратно постриженный, с фетровой шляпой в руке, а на третьем – два близнеца: мальчик и девочка. Перед тремя зеркалами хлопотали мастера.
Когда мы с бабушкой вошли в парикмахерскую, один из них повернулся и сказал:
– Мы уже, кажется, сегодня вам подавали.
– Что подавали? – спросила бабушка, пытаясь угадать, который из них и есть двоюродный брат Дамского.
– Милостыню, – сказал мастер и стал обмахивать белой салфеткой клиента.
– Я желаю видеть Дамского! – посуровела бабушка.
– Хозяин! – закричал мастер, и я слышал, как он по-литовски шепнул соседу: – Боже, какой я идиот! Я, кажется, его мамашу принял за нищенку.
– А почему его мамаша не может быть нищенкой? – ответил другой мастер. – Очень даже может быть.
Но тут из соседней комнаты вышел хозяин – двоюродный брат Дамского. Он был невероятно толст – толстый нос, толстые губы, даже уши, и те были толстые. Городской Дамский впился глазами в бабушку и сказал:
– Я вас слушаю, мадам.
– Привет вам от вашего братца, – смутилась бабушка.
– Очень рад. Очень рад… У меня для него есть подарок… Дядя из Америки ему бритву прислал.
В комнате городского Дамского тоже стояло зеркало и кресло, но принимал здесь он, видно, не каждого.
– Такой бритвой не стыдно самого господина президента побрить. Она бреет, как смерть.
Городской Дамский открыл шкафчик и достал оттуда бритву в футляре.
– Будьте спокойны. Я ее спрячу сюда, – сказала бабушка и выпятила свою плоскую грудь.
– Как он там поживает? – осведомился городской Дамский.
– Внука моего в ученики взял. Покажись, Даниил!
Я показался.
Толстяк похлопал меня по спине и заявил:
– Литва – Европа. А что нужно Европе?
Бабушка не знала, что нужно Европе, а я радовался, что он не стал рассматривать мой мизинец.
– Европе нужны парикмахеры, – продолжал городской Дамский. – Очень много парикмахеров. – Толстяк взял пульверизатор и великодушно опрыскал мои кудри. В комнате запахло местечковым Дамским. – А вы в город, мадам, надолго?
– На день.
– Только на день?
– Гуси ждут, – сказала бабушка.
– Кто?
– Я, видите ли, перины набиваю, – сказала старуха. – А в город я приехала к сыну.
– Где ваш сын, мадам, работает?
– Он пока не работает. Он пока сидит.
– Пока сидит?
– В тюрьме он, – вздохнула бабушка. – Восемь лет не виделись. Перед смертью решила к нему съездить… внука показать… Без него вырос.
– Д-а-а, – протянул толстяк. – Все мы из-за них страдаем.
– И у вас сын в тюрьме? – посочувствовала ему бабушка.
– У меня дочь.
– Дочь в тюрьме?
– Да нет, – отмахнулся городской Дамский. – Никого у меня там нет.
– Отчего же вы тогда страдаете?
– Отчего я страдаю? Сейчас я вам скажу… – Городской Дамский посмотрел в зеркало, насупил брови. – Во всем мы же сами виноваты… Да, да… Суемся не в свое дело, мадам. Сами не умеем жить, а других учим. У самих над головой крыши нет, а в чужом доме мебель передвигаем… Забираемся на бочку и произносим громовые речи о справедливости, о революции и еще черт знает о чем… Если Литве нужна справедливость, она ее и без нашей помощи добудет… Зачем нам слыть бунтовщиками, шпионами, подрывателями основ, когда мы можем спокойно прожить свою жизнь парикмахерами, портными, шорниками, лавочниками… Зачем?
От гнева хозяин парикмахерской стал еще толще – ярость раздувала его грудь и щеки. Бабушка слушала его не перебивая, а я разглядывал в зеркале свои надушенные кудри.
– Наше дело не революции, наше дело – стричь и брить, шить и латать, ощипывать гусей и набивать перины. За это нам скажут только спасибо.
– Я в этом плохо разбираюсь, – сказала бабушка. – Но я очень хотела бы перед смертью увидеть своего Саула. Вы мне не можете помочь?
– В каком смысле?
– В парикмахерскую заходят всякие люди. Может, у вас есть знакомый начальник?
– Господин Шюпшинскас мог бы кое-что сделать. Но он заходит ко мне по вторникам и пятницам. А сегодня какой день?
– Понедельник.
– Если вы до завтрашнего дня не добьетесь свидания, – сказал городской Дамский, – я переговорю с ним. Они не звери, с ними всегда договориться можно.
– Спасибо.
– А сыну от моего имени передайте, чтобы занялся более доходным делом, чем переустройство мира. Каким мир был, таким останется. Каким мы его нашли, так мы его и оставим. Другим он никогда не будет. Пусть местечковые Марксы зарубят себе это на носу! Привет моему брату. Желаю удачи. – Толстяк проводил бабушку до самых дверей и даже пожал ей руку. – До тюрьмы неблизко. Наймите извозчика, – посоветовал хозяин парикмахерской. – Таскаться в такую даль, да еще с ношей, – толстяк просверлил заплывшими от жира глазками деревянный сундучок. – За пятьдесят центов вас домчат мигом. Из уважения к вашей старости я оплачу дорогу.
– Мы как-нибудь сами, – зарделась бабушка. Она лучше умрет на месте, чем возьмет у него деньги. Деньги надо заработать.
– Возьмите! Мы должны помогать друг другу.
– Я не старая, – сказала бабушка. – И ноги у меня быстрые, как у лошади.
Что верно, то верно, подумал я и посетовал, что бабушка отказалась от его денег.
Я бы этого толстяка раздел до нитки, с удовольствием ограбил бы, я вынес бы из парикмахерской все: зеркала, мыло, салфетки, пузырьки с одеколоном, кресла. Я бы оставил ему только толстый живот и щеки и еще больше бы надул их, чтобы они лопнули как мыльный пузырь…
– Если ты будешь слушаться господина Дамского, упражнять свой мизинец, ты станешь таким богатым и умным, как его двоюродный брат, – сказала бабушка, когда мы очутились на улице среди шума, сутолоки, домов, автомобилей, бесконечной вереницы окон, уставленных всякой всячиной.
Я промолчал. Зачем огорчать бабушку? Я не буду слушаться господина Дамского. Я не буду упражнять свой мизинец. У меня не будет парикмахерского заведения ни в местечке, ни в городе. Я лучше стану местечковым Марксом (а кто он такой?), залезу на бочку и буду произносить громовые речи, пока не охрипну.
У церкви бабушка присела на скамейку отдохнуть. Она поставила сундучок на землю – первый раз за два дня, до этого она всегда держала его на коленях – и почему-то стала щупать свою плоскую грудь.
– Что-то болит, холера, – сказала она тихо.
За оградой, на паперти, старухи, похожие на бабушку, продавали картинки и свечи, желтые и тонкие, как ножки водяных лилий. Я прислонился к ограде и издали принялся рассматривать поблескивавшие на солнце картинки. На них был нарисован полуголый человек в исподнем белье, приколоченный к дереву. Голова его была откинута назад, а из ран сочилась багровая, как малярная краска, кровь.
– Бабушка, кто он такой? – спросил я, когда она прогнала меня от ограды.
– Кто?
– Тот, кого они продают, – я показал на старух, мирно сидевших на паперти.
– Христос.
– А почему его приколотили к дереву?
– Ты спрашиваешь меня так, будто я стояла рядом и подавала гвозди, – проворчала бабушка и снова пощупала свою плоскую грудь. Наверно, проверяла: там ли бритва?
– Пранас говорит, будто мы его приколотили…
– Мы?
– А разве человека можно прибить к дереву гвоздями?
– С человеком все можно… Как с подошвой. Его и приколотить можно, и отодрать, и снова приколотить. А тебе, Даниил, все знать надо, – упрекнула она. – Чем меньше знаешь, тем лучше.
– Кому лучше?
– Всем. Ну зачем тебе, например, знать о том, кто его приколотил? Разве ты его с креста снимешь?
– Нет.
– Вот видишь. Разве накажешь тех, кто распял его?
– Они же давно умерли.
– Вот видишь. Разве кому-нибудь докажешь, что его прибили не мы. Что-то мне не верится, чтобы мы на такое дело силы тратили…
– Не докажу.
– Вот видишь… – сказала бабушка негромко. – Зачем же тебе знать?
Я давно не видел ее такой печальной и усталой.
– Выходит, кто больше знает, тот больше и мучается.
– Но ты же, бабушка, сама говорила: человек приходит в мир для страданий…
– Помни лучше о господине Дамском… о его двоюродном брате… о своем мизинце… А про человека на кресте забудь. – Бабушка замолкла, глянула куда-то в сторону паперти, зажмурилась от солнца и сказала: – От жары, видно…
– Что?
– Болит.
– Может, ты бритвой порезалась?
– Нет. Там… внутри… другая бритва… О Господи! – воскликнула она вдруг и побледнела.
– Тебе плохо?
– Как же я забыла? Господи! Столько протопали зря.
– Ничего ты не забыла, – сказал я. – Сундучок с тобой, бритва с тобой.
– Из-за нее нас и не пустят!
– Мы же ее не украли. Нам же ее для господина Дамского…
– А если нас обыщут? Если найдут? В тюрьму с бритвой!..
Тут и я призадумался. На самом деле, бритва из Америки могла все испортить. А вдруг мы с бабушкой решили зарезать часового? Или начальника?
– Придется топать назад к Элиазару. Как же я не подумала, дура такая!..
– Я постою с ней во дворе, пока ты будешь с отцом разговаривать, потом ты постоишь с ней.
– Нет. Надо возвращаться. Понеси-ка, Даниил, сундучок, что-то у меня сердце шалит. Город – это все-таки город.
Элиазар встретил нас так же радостно, как в день приезда. Он поднялся из-за стола, отложил в сторону какую-то шляпку, воткнул иголку в лацкан пиджака и просопел:
– Ну как? Были? Попали?
– Почти, – буркнула бабушка. – В последний момент бритва помешала.
– У вас нашли бритву? – оживился шапочник.
– Ничего не нашли. Послушай, Элиазар, можно ее спрятать у тебя до завтра?
– Ради Бога, – сказал бабушкин племянник.
Сумерки упали на Мельничную улицу, как с воза сползает сено: тихо и нетяжко. Духоту сменила прохлада, остывали жестяные и черепичные крыши, окна, булыжник мостовой и лица, потные и озабоченные чем-то более изнуряющим, чем жара.
– Где у вас поблизости аптека? – спросила бабушка.
– Сразу же за углом.
– Ты себя плохо чувствуешь, бабушка?
– Я никогда, Даниил, себя не чувствую хорошо.
– Если надо, я пошлю Мириам, – предложил шапочник.
– Наш местечковый полицейский просил привезти для внучки уколы. Вот рецепт, – старуха протянула Элиазару бумажку. – Вот деньги. А вот мои деньги. Возьми что-нибудь недорогое для сердца…
– Недорогое? – опешил Элиазар.
– На мое сердце нечего больше тратиться. Если бы не перина для Суламифи…
– Грешно так говорить, – сказал Элиазар и выскользнул за дверь.
Я изнывал от жары и скуки. Мне было скучно от бабушкиного сердца, от Элиазаровой доброты, от сумерек, упавших на Мельничную улицу, от этих шляпок, насаженных на колодки, от этой тишины, в которой даже мыши не скреблись, даже часы на стене не тикали.
– Гусь протухнет, – озабоченно сказала бабушка и прилегла на топчан, поставив в изголовье сундучок.
– Чтобы не протух, его надо съесть, – подсказал я.
– Если в тюрьму не попадем, съедим, – согласилась бабушка.
Для нее все было одинаково важно: и гусь, и мой отец, и уколы для Порядка, и упражнения для мизинца, и приколоченный к кресту Христос, и ее сердце.
А я думал о Пранасе. Неужели он увиделся с дядей Стасисом? Я вдруг представил себе, как они с отцом сидят в камере, и Пранас рассказывает, как ехал в поезде, как заступились за него монахини, какие добрые люди моя бабушка, ее племянник Элиазар и я.
Когда отворилась дверь и Пранас вошел в комнату, я нисколько не удивился.
– Где это ты целый день шлялся? – засыпая, спросила бабушка.
– Я был в тюрьме.
Бабушка равнодушно захрапела, и ее храп напоминал звук заржавевшей пилы со сломанными зубьями.
– Тебя впустили?
– Ага.
– Не обыскивали?
– Не-е.
– Врешь, – сказал я и заглянул ему в лицо, но он успел отвести взгляд.
– Ты его не видел… Ты нигде не был.
Бабушка проснулась и сказала:
– Все в городе извелись… Все намаялись…
В темноте она всегда добрела. Только при свете была сердитой. Боже правый, если бы все время жить в темноте, в которой можно не стыдиться ни своих слез, ни своей доброты!
– Завтра все поедем домой. Надо помочь твоей матери родить, – сказала старуха Пранасу, но он ее не очень понял.
Мы забрались на чердак, накрылись полушубком и, не проронив больше ни одного слова, заснули. Только сны и летучие мыши носились над нами.
Под утро мы услышали громкий стук в ставню. Я выбрался из-под полушубка, дополз в потемках до чердачного оконца, глянул в него и обмер. Спросонья мне показалось, что внизу стоит Порядок, но когда я получше вгляделся, то понял, что ошибся. В самом деле, откуда взяться нашему полицейскому на Мельничной улице?
– Полиция! – прошептал я. – Там внизу… полиция… Вставай, Пранас.
– Да что я, полицию не видел? – сказал Пранас и натянул на голову полушубок.
Зачем же к Элиазару пришли полицейские?
– Откройте! Откройте! – барабанил кулаком по ставне полицейский.
Во двор вышел Элиазар в шлепанцах на босу ногу. То ли от утренней прохлады, то ли от страха его знобило, и он кутался в наспех накинутую на худые плечи бабью шаль.
– У тебя прячется такой – Семашка?
– Нет, – пролепетал Элиазар. – Я никакого Семашку не знаю.
– Не отпирайся. Нам все известно.
– У меня гостит моя тетя с внуком. Но их фамилия Клейнас.
– Не прикидывайся дураком. У тебя мальчишка скрывается.
– Так вы мальчишку ищете? – воспрянул духом Элиазар. – Есть мальчишка. Живой и здоровый.
– Где он?
– На чердаке. Спит.
Я прислушался. Слышно было, как по лестнице на чердак медленно поднимаются полицейский, Элиазар и бабушка. Ее я узнал по кашлю. Уж очень странно старуха кашляет, как будто курица кудахчет. Ну чего она поперлась наверх? А еще на сердце жалуется! Ничего у нее не болит.
– Ты что-нибудь натворил? – спросил я у Пранаса, вылезшего из-под рваного полушубка.
– Часового убил, – сострил Пранас.
Полицейский налег плечом на дверь, и на чердак ввалились Элиазар и бабушка.
– Пранас Семашка! – объявил полицейский. – Следуй за мной!
– А в чем дело? – на ломаном литовском языке спросила бабушка. – Он кого-нибудь убил?
– Часового, – сказал я.
– Помолчи, Даниил!
– Живо, сопляк! – прикрикнул на Пранаса полицейский. – Ты их, сукин сын, больше не слушай. Сманили недотепу в город, а мать дома убивается.
– Кто сманил? – напыжилась бабушка.
– Вы!
– Опять мы! – не сдержалась старуха. – Мы бунтовщики, мы подстрекатели, мы воры, мы жулики, мы богатеи, мы вашего Христа распяли, мы в мацу кровь подливаем, мы спаиваем, сманиваем, обманываем, грабим…
Давно я не видел бабушку в таком волнении. Она как будто куда-то спешила и боялась опоздать.
– Три дня бы тебе есть не давать, в следующий раз знал бы, как из дому сбегать, – сказал полицейский Пранасу.
Я долго глядел им вслед, буравя их спины растерянным взглядом. Если Пранас и вправду станет полицейским! Тогда никто не сможет прийти за ним на чердак и забрать его, никто не отправит его в местечко в то время, когда ему позарез надо быть в городе. Когда он наденет полицейскую фуражку с околышем, он без всякого разрешения попадет к отцу в тюрьму, перед ним распахнутся все ворота. Может, Пранас и мне поможет стать полицейским. Я буду для некрещеных, а он – для крещеных. Не знаю, может ли в мире что-нибудь изменить портной, могильщик, часовщик или шорник, но полицейский – может. Если бы на свете были одни полицейские, никто не буянил бы, никто не выходил бы на улицу со знаменем, никто никого бы не грабил и не убивал, а главное – все тюрьмы пустовали бы.
Бабушка выпила какие-то мутные капли и сказала:
– Кажется, мы ничего не забыли. Уколы для полицейской внучки взяли, бритву для Дамского получили, у Элиазара погостили. Можно, пожалуй, возвращаться.
– А как же отец? – встревожился я.
– Скоро сам вернется, – сказала бабушка. – Через три года.
Во мне что-то зазвенело, как оброненный стакан, и рассыпалось на мелкие осколки.
– Три года – как три птицы. Вспугнешь одну – все улетели.
Я готов был зареветь, и заревел бы без всякого стеснения, если бы вдруг не вмешался Элиазар:
– Я прокачу тебя, тетя. – И стал быстро переодеваться. – В оба конца, туда и обратно.
Мы шли по Мельничной улице, как те странники по пустыне, о которых мне по вечерам рассказывал дед. Я уже не помню, куда они шли, но путь их, кажется, был долгим и трудным. Опираясь на посохи, они брели вперед через раскаленные пески, не чувствуя ни боли от ожогов солнца, ни усталости, и все потому, что там, у самого окоема, их ждала финиковая роща с колодцем, а в колодце волшебная вода. Кто омывал ею свое лицо, кто съедал хотя бы один финик, тому не было смерти ни от огня, ни от стрелы отравленной, ни от хвори, тому не было конца, как не было конца самой пустыне. Дед рассказывал, будто в давние времена кто-то уронил слезу в раскаленный песок, и слеза проникла сквозь толщу земли, и забил в том месте родник, ибо ни одна слеза на свете не проливается даром. А еще он рассказывал, будто обессиленный путник воткнул когда-то в песок свой посох, и посох стал вдруг расти и расцвел, и вознесся до самого неба, а ветки на нем усыпались волшебными плодами, ибо посох тот был не простой, а посох надежды. Куда бы ты ни шел, говорил дед, далеко ли, близко ли, прихвати с собой не обыкновенную палку, а возьми с собой посох надежды.
Мы миновали Мельничную улицу и вышли к вокзалу, где на площади лениво хрупали лошади, а извозчики в ожидании ездоков обыгрывали друг друга в карты.
– До тюрьмы и обратно! – сказал Элиазар чернобровому детине, наблюдавшему за картежниками.
– Обратно мы своим ходом доберемся, – не желая вводить племянника в расход, воспротивилась бабушка.
– До тюрьмы так до тюрьмы. Но! – сказал извозчик.
Лошадь трусила мелкой рысцой.
– Моей лошади и мне все равно куда вас везти: в тюрьму, на кладбище или на свадьбу. – Чернобровый сидел на облучке, как на троне, и, казалось, говорил не с нами, а со всем городом, да что там с городом, со всем миром. – Один мой приятель тоже сидит в холодной. Убил из ревности жену. А ваш, простите, за что отдувается? За политику?
– Уж из ревности наш никого не убивал, – вспылила бабушка.
– Значит, за политику, – решил детина. – Моя лошадь и я признаем только одну политику.
– Какую же? – не вытерпел бабушкин племянник. – Если не секрет.
– «Но» и «тпру», – пророкотал чернобровый. – Есть ездок – мы довольны правительством, нет ездока – забастовкой его не заманишь. Наш враг номер один – автомобиль. Автомобиль хуже любого антисемита.
– Но их же так мало, автомобилей, – вставил Элиазар.
– Людей поначалу тоже было не много. Адам и Ева. А теперь вон сколько расплодилось! Конечно, Господь Бог сотворил лошадь, а не автомобиль, и не ему, а лошади сказал: «Плодитесь и размножайтесь». Но мало ли что Всевышний наговорил в жизни! Кто сейчас, скажите, выполняет Его заповеди?
– Еще далеко? – одернула богохульника бабушка.
– Близко. Все равно за пять минут ничего не успеете друг другу сказать.
– За пять минут? – вскинула выцветшие брови бабушка.
– Столько длится свидание. Иногда и того меньше.
Я не поверил извозчику.
– Из-за пяти минут не стоило к нему ехать, – пригорюнилась бабушка и слезла с пролетки.
– С Богом! – напутствовал нас Элиазар. – Кланяйтесь Саулу.
Бабушка кивнула, и мы зашагали в тюрьму.
Я старался идти в ногу с бабушкой. Шелест ее юбки, запах старого салопа успокаивали меня, но я все равно прижимался к ней, как маленький. В руке, как посох надежды, я сжимал посылку для отца Пранаса.
– Будь с ними вежлив. Если я, не дай Бог, выругаюсь, брань мою не переводи, – сказала бабушка, и голос ее, всегда властный и неласковый, дрогнул.
– Ты ничего не слышишь? – вдруг переполошилась она. – Никакого запаха?
Я принюхался.
– Ничем вроде бы не пахнет.
– Тухлым несет.
Я потянул ноздрями воздух.
Бабушка опустила на землю деревянный сундучок, открыла его, присела на корточки и сказала:
– Господи!
– Что?
– И теперь ты ничего не слышишь?
Теперь? Теперь я услышал вонь.
– Такой гусь протух! Господи! За какие только грехи ты меня караешь?
Она чуть не заплакала.
– Выбрось его, и делу конец.
До здания тюрьмы оставалось шагов сто, а мы занимались гусем.
– Как ты легко все выбрасываешь, – рассердилась старуха и еще раз обнюхала сверток.
– Зачем он нам, протухший? – убеждал я ее.
– Кошке отвезем. Она исхудает у могильщика наполовину!
Никто в местечке не умел так заглядывать вперед, как моя бабушка. Кошке так кошке, лишь бы скорей избавиться от тухлятины и очутиться там, за каменной стеной.
Бабушка сунула гуся под куст и приказала:
– Запомни это место!
Она была в отчаянии. Казалось, для нее перестали существовать и я, и отец, и тюрьма, а все вокруг протухло: и этот луг с его нескромной зеленью, и этот воздух, пронизанный лучами августовского солнца, и это небо над тюрьмой, над решетчатыми окнами, за которыми не было ни тени человека, ни кошки на подоконнике, ни захудалого полевого цветка.
Чем ближе мы подходили к тюрьме, тем больше я волновался. Мое сердце, то самое сердце, которое Господь Бог сотворил для радости, металось и прыгало, как ворованный голубь за пазухой, первый раз в моей жизни оно не желало сидеть в клетке, рвалось на волю, и у меня не было сил, чтобы удержать его взаперти. Еще шаг – и мое сердце продолбит грудь, вырвется из клетки, вспорхнет, как голубь, и полетит. А куда полетит – это каждому дураку ясно. Оно проскользнет между прутьями решетки в камеру и скажет отцу: «Вот мы и приехали к тебе!»
– Вам чего? – окликнул нас голос часового у ворот.
– Мы… – промямлил я. – На свидание…
– Прошу обратиться в канцелярию, – сказал часовой у ворот, и мое сердце, то самое сердце, которое Господь Бог сотворил для радости, сжалось и спряталось в своей клетке. – Все разрешения выдаются в канцелярии – пояснил солдат. – Она находится в том флигеле.
…В канцелярии бабушка примостилась на лавку рядом с двумя другими женщинами ее возраста, а я уставился на дверь комнаты, куда легкой походкой вошел щеголеватый военный в застегнутом на все пуговицы мундире. Дверь захлопнулась за ним, как мышеловка.
– Спроси у старух, чего они ждут? – сказала бабушка.
Я спросил.
– Они ждут того же, – перевел я ей.
…Сперва щеголеватый военный принял бабушкиных соседок, затем уже нас.
– Я вас слушаю, – сказал он.
В комнате на стене висел герб, посреди стоял стол, заваленный бумагами, а под столом сидела лохматая собака, вислоухая и совсем не злая.
Я объяснил господину офицеру, зачем мы приехали.
– О, твой отец старожил! – воскликнул щеголь. – Сейчас мы узнаем, в каком он корпусе.
– Он ищет камеру отца, – сказал я бабушке.
– Ты прекрасно говоришь по-литовски, – похвалил меня щеголь, роясь в бумагах.
– Спасибо, господин офицер.
– Не стоит благодарности. Очень сожалею, – продолжал он, – но детям свидания запрещены.
– Что он сказал? – дернула меня за рукав бабушка.
Я подавленно молчал.
– Что-нибудь неприятное? – не унималась старуха. – Он болен? Умер?
– Нет, нет, – ответил я, уставясь в голенище офицерского сапога: по нему текли слезы.
– Что ты, мерзавец, плачешь? – разъярилась бабушка. – Что он тебе такое сказал?..
– Так, так, – перебил щеголь. – Саул Клейнас.
– Клейнас, Клейнас, – заулыбалась бабушка.
– Его в нашей тюрьме нет.
– Как это нет? – сообразила бабушка. – Его выпустили?
– Нет, – сказал он. – Ему добавили три года за попытку к бегству и перевели в другое место заключения.
Но бабушка уже его не слушала. Она сникла, достала из кармана салопа пузырек с каплями, показала рукой на стакан, сверкавший на столе и, когда военный протянул его, капнула туда лекарство и выпила.
– А то другое место далеко отсюда?
– В другом конце Литвы, – ответил щеголь.
– Туда уж я не поеду. Мне пора собираться в другую дорогу.
– Очень сожалею, но ничем не могу помочь. – Военный щелкнул каблуками.
Бабушка еле плелась обратно.
– Вот так, Даниил, живешь, надеешься, и вдруг снисходит такая ясность…
Смеркалось. С реки тянуло прохладой.
– Ты не знаешь, Даниил, зачем я столько прожила на белом свете?
– Не знаю, бабушка.
– Неужто для того, чтобы ощипать еще десяток гусей?
– Не для того, – утешил я ее.
– А для чего? – спросила она. – Может, Он, – бабушка возвела очи к небу, – мне ответит?
Но Господь Бог, как и я, молчал.
– Бабушка! Мы прошли то место, где гусь спрятан, – наконец заговорил я.
– Он улетел, – сказала старуха.
– Протухший гусь? Улетел? – Я не узнавал свою бабушку.
– Улетел, Даниил… И я скоро улечу, – она взмахнула руками, как будто и впрямь приготовилась взмыть в воздух.
Бабушка слегла, как только мы вернулись в местечко. Дед по ее просьбе, обжигаясь, поставил ей банки, но они не помогли.
– Я позову Иохельсона, – сказал дед.
– Не надо.
– Доктор пропишет лекарство, и тебе станет легче.
– Ты, – бабушка притронулась к рукаву деда, – не к Иохельсону, а на базар сходи.
– На базар? – вытаращил глаза старик.
– Купи трех гусей. Только смотри не переплати. А ты, – она прикоснулась высохшими пальцами к моей рубахе, – беги к господину лавочнику и скажи, что перина будет готова в срок.
– А с кем же ты останешься? – спросил дед.
– С Богом. У меня к нему есть несколько вопросов. – Бабушка тяжело дышала. Пот струился по ее морщинистому лбу, и мне казалось, что это плачут ее мысли. – Идите! Идите! – гнала она меня и деда. – Не бойтесь, я до вашего прихода не помру.
Дед сбегал на базар и принес трех жирных гусей, а я передал господину лавочнику добрую весть о перине.
– Разве это гуси! – проворчала бабушка. – Облапошили дурака. Всю жизнь тебя обманывают.
Дед слушал и не смел перебивать.
– Даниил! Садитесь и приступайте!..
– Ощипывать живых гусей! – ужаснулся дед.
– Как? – возмутилась бабушка. – Ты не был еще у резника? Что же ты себе думаешь, лентяй ты этакий!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?