Электронная библиотека » Григорий Канович » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "И нет рабам рая"


  • Текст добавлен: 11 мая 2016, 16:20


Автор книги: Григорий Канович


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Пусть войдет.

– Зеркало! Зеркало! – зачастила Ентеле. – Занавесьте, пожалуйста, зеркало!

Балагула не понял ее прыти, буркнул: «Мы и без зеркала хороши!». Он был слегка навеселе или, как сам говорил, «при свечах» и, хоть прикрыл рот огромной лапой, Мирон Александрович учуял сивушный запах.

– В кузне был, – сказал Хаим-Янкл Вишневский. – Лошадь подковывал.

– Оно и видно.

– Там о вас всякую чепуху мелют… Кто-то слушок пустил…

– Какой слушок?

– А! – отмахнулся возница. – В одно ухо вошло, в другое вышло.

– И все же?

– Говорят, будто телегу на фаэтон сменили.

Слова Хаим-Янкла смутили Дорского, сбили его с панталыку. Но он посчитал ниже своего достоинства допытываться у возницы, расшифровывать, какой фаэтон тот имел в виду. Выпил и несет околесицу.

– В синагогу пойдете? – спросил Дорский.

– Лучше высплюсь… И вам не советую, – грубовато, как бы дразня Мирона Александровича, произнес Хаим-Янкл Вишневский. – Народ нынче злой пошел.

– Вы предлагаете ехать?

– По праздникам я не езжу… В отличие от некоторых я все-таки еврей. Двинемся завтра.

Повернулся и вышел.

Да что это с ним, забеспокоился Мирон Александрович. Какая муха его укусила? Всю дорогу был – хоть к ране прикладывай, и вдруг эта развязность, эта усмешка.

Мирон Александрович собрал исписанные листы, покосился на присмиревшую, обманутую в своих лучших ожиданиях кошку и спустился вниз.

Над местечком сгустились молочные сумерки. Они струились откуда-то с Немана и заливали пригорюнившиеся местечковые избы. Ентеле шла за ним, как-то дергаясь, вприпрыжку, как курица, у которой сломана лапка.

Возле лужи Мирон Александрович остановился, глянул на промокшего голубя и зашагал дальше.

Со всех концов местечка стекались в молельню мужчины и молодые парни с вьющимися, похожими на крендельки, пейсами, в легких лапсердаках и черных шапках.

Ентеле несла в бархатном мешочке под мышкой талес Мирона Александровича и, когда они подошли к молельне, передала ему сверток. Дорский взял его, не зная, когда и где облачиться.

От прежней его решимости произнести покаянную или защитительную речь не осталось и следа.

У ковчега стоял сухопарый, болезненного вида, чтец Цодик в очках на мясистом, не вязавшемся с его худобой, носу, в лоснящейся, как песец, ермолке, листал священную книгу и что-то тихо и отрешенно бормотал.

Хорош бы я был на его месте, подумал Мирон Александрович и вдруг до боли почувствовал свою отчужденность, свое, сорокалетней давности, сиротство. Нет, таким сирым и неприкаянным он тогда не был. Тогда он был сиротой, среди своих, а теперь? Теперь – сирота среди чужих.

Кто он для них? Что он для них значит? Проезжий, столичный господин. Посудачат, посплетничают и забудут, как прошлогодний снег.

Его поездка на родину, его встреча с началом начал кончается ничем. Ни выигрышем, ни проигрышем, ни прощением, ни проклятием.

Мирон Александрович поднял голову и увидел на хорах Зельду.

Улыбнулся ей.

Помахал рукой.

Народу становилось все больше.

Неужели они все пришли помолиться за душу усопшего Нафтали Спивака?

Дорского оттеснили к задним рядам, туда, где обычно стояли бедняки и нищие, жившие тут же, при синагоге. Он чувствовал их дыхание, запах их пота и богобоязненности, запах кислых щей и отчаяния, запах взопревших бород и немыслимой усталости. Так вот чем пахнет вера его дедов и прадедов!

Чтец Цодик – бааль крия – поправил очки и возвестил:

– Кто благословил Авраама, Исаака и Иакова, да благословит Маркуса бен Довида за то, что поднялся на амвон для чтения Торы, и за то, что пожертвовал на молельню пятьдесят рублей, а на богадельню – тридцать.

Слова его потонули в гуле и в кликах одобрения.

Это он о Маркусе Фрадкине, отце Зельды, будущем тесте, насмешливо подумал Дорский и протиснулся поближе к амвону. Зельда увидит обоих и после богослужения подойдет.

Но тут синагогу вспорол чей-то поросячий визг:

– Выкрест в молитвенном собрании!

Длинный, пожелтевший от курева палец нацелился на Мирона Александровича и как бы пригвоздил его к стене.

Прихожане стали разглядывать Дорского, толкая друг друга и галдя.

– Если бы Злата знала, в гробу перевернулась бы, – раздалось слева.

– Отец его… Меер, царство ему небесное, застеклил бы ему бесстыжие глаза, – раздалось справа.

– Ша-ша! – закричал чтец. – Успокойтесь! Никому не возбраняется входить в наш дом! Никому! Человек пришел с миром и уйдет с миром.

Но богомольцы не унимались. Шум усилился, перешел в рокот, Мирона Александровича окружили кольцом, зажали со всех сторон. Он тяжело дышал, сердце ухало в груди, как колокол – бух, бух, бух!

Толпа гудела, кашляла, шлепала ногами, четвертовала его взглядами.

Господи, горестно подумал Дорский. Всего какой-нибудь час назад, полчаса, четверть он собирался раскрыть им душу, сказать свою мятежную, свою повинную, свою выстраданную речь. А они его даже слушать не хотят, вот-вот припрут к стене и задавят.

Чего он, собственно, добился? Только разворошил кочергой угли, только разбередил рану, только подкормил червя сомнения. А желанного облегчения нет как нет. И все потому, что рану раной не излечишь. Как же он был наивен, когда полагал, что родина – чистилище, полет духа. Она – гнойник, она – вот эта всклокоченная нетерпимость. Стоило ли так далеко ездить, чтобы ощутить свое рабство, чтобы из раба одинокого стать рабом коллективным? Рабы! Рабы! Рабы своих цирюлен и лавок, своих могил и молитв, своего отчаяния и страха. И он – раб. И нет им рая – ни вместе, ни врозь.

– Позор!

– Как ему не стыдно!

– Неправда, – закричала с хоров Ентеле. – Он лучше вас… Всех, всех, всех! Пусть он говорит!

Она билась в истерике и рвалась вниз, но бабы ее удерживали.

– Пусть он говорит! – властно произнес Маркус Фрадкин.

Богомольцы присмирели, отпрянули.

Слово? Какого слова они ждут от него?

Кто он, Дорский? Чей муж, чей брат, чей сын?

И что такое вообще человек?

Остров, затопленный виной и невзгодами? Или утес среди потопа, воды которого не убывают.

– Говори! – неистовствовала Ентеле. – Говори!

О чем? Раба словом защитить нельзя. Защитить можно только свободного! Свободного! Но на кой черт им свобода, если она для них только форма стадного, сытого или полуголодного существования. Лишь бы их урядник не трогал, лишь бы исправник не драл, лишь бы пьяница платил по счету и не блевал на голову! Оградились от всего мира своими свитками, завесили горизонт, как зеркало в день траура, своими лапсердаками! Эй, вы! Покиньте свои молельни и кладбища! Свои цирюльни и лавки! Не бойтесь жизни, замешанной на крови и поражениях. И смерти не бойтесь! И тогда Господь откроет перед вами врата рая, ибо изгнал Он оттуда не человека, а раба.

Мирон Александрович оперся о пюпитр и, теряя сознание, сказал:

– Люди! Я виноват перед вами… виноват перед отцом и матерью, да будет благословенно их имя! Я сейчас уйду… Но прежде чем уйти…

– Не тяни волынку! – заорал кто-то.

– Кто из вас бросит камень в сироту? Кто вложит его в протянутую руку нищего? – Силы его оставили, пюпитр отодвинулся, слова разлетелись, как испуганные воробьи с ограды кладбища, и Мирон Александрович при всем честном народе рухнул на пол.

– Воды! Воды!

– Бог его покарал!

– Расстегните ему ворот!

– Зельда! Зельда! – крикнул Маркус Фрадкин.

В молельне начались переполох, столпотворение. Все двинулись к амвону, Ентеле и Зельда покинули хоры и ринулись вниз, куда женщинам испокон веков был заказан путь. С пола поднялась пыль, и воздух, и без того спертый, словно нашпиговали иголками.

– Осторожно! Не задавите! – умоляла Ентеле. Платок у нее сполз на плечи, но она не поправляла его, протискивалась, как полоумная, оттирая мужчин и удостаиваясь их поношений.

– Да он не дышит!

– Дышит!

Гомон, давка, толчея.

– Расступитесь! Пропустите! – скомандовал Маркус Фрадкин.

Толпа образовала узкий проход.

Зельда прошла по нему, наклонилась над поверженным Мироном Александровичем, взяла его руку, нащупала пульс, зашелестела губами.

– Ну? – вздохнула правая сторона.

– Ну? – затаила дыхание левая сторона.

– Жив! – сказала Зельда.

Вздохи, восклицания, шепоты.

– Шахна! Авигдор! Биньомин! Калман! Сюда! Поднимите его на руки и вынесите из молельни на свежий воздух! – суетился чтец.

Молодые и сильные руки подняли Мирона Александровича и понесли, и нетерпимость расступилась перед ним, и прощение взмыло над неподвижным телом, касаясь его ангельскими крыльями.

Мирон Александрович открыл глаза и увидел себя над булыжной мостовой, и в ту минуту, в то долгое, как сорок с лишним лет разлуки, мгновение ему нестерпимо захотелось не в дом Спивака, не в кибитку, не в Вильно, а под кладбищенские сосны, к козам, щиплющим траву среди могильных камней, к воронам, помнящим его мать Злату и его отца стекольщика Меера лучше, чем он, к червям, из всех благ на свете признающим только безымянность, тишину и мертвечину.

Смерть – прощение, смерть – равенство, смерть – возвращение, думал Мирон Александрович. Жизнь разъединяет, смерть соединяет, и в этом вся отгадка, все ответы, все оправдание. В этом и ни в чем ином. Ни вера, ни племя не имеют значения, в смерти все равны.

Он не понимал, куда его несут, да это и было ему безразлично, только бы не опускали на землю.

Было легко и пусто, он не чувствовал своего тела, оно покачивалось, как в люльке, и в ушах стояли не голос Зельды, не всхлипывание Ентеле, а обрывки колыбельной, убаюкивавшей его, исцелявшей все недуги.

В доме Спивака Зельда попросила всех выйти, и Ентеле в приоткрытую дверь увидела, как дочь Фрадкина раздела его, сняла ботинки, брюки, пиджак, оголила грудь и принялась, как утопленнику, возвращать дыхание.

Сжавшись в комочек, Ентеле ждала ее приказаний, но Зельда ни о чем не просила, дышала ему в нос, в глаза, щупала живот, зачесывала остатки шевелюры, и тело его словно оттаивало от ее дыхания.

– Может, нашатыря?

Зельда кивнула.

– Накройте его, – сказала Ентеле, подавая пузырек.

Мирон Александрович сморщился от нашатыря, передернулся, открыл глаза и прошептал:

– Где я?

– Лежите, не разговаривайте!

– Зельда?

Дорский взял ее руку и поднес к губам.

– Вы ангел! – сказал он. – Ангел небесный.

– Не разговаривайте! – посуровела Зельда. – Вам пока нельзя.

– У меня в брюках пилюли…

– Не разговаривай, – выдохнула Ентеле, нашарила в брюках лекарство, подала. Ей хотелось, чтобы он отпустил Зельдину руку, чтобы молчал, но присяжных поверенных, видно, только костлявая заставляет молчать.

– Когда вы пришли ко мне на Завальную…

– Если вы не замолчите, я уйду, – пригрозила Фрадкина.

– Молчу, молчу.

Мирон Александрович прикладывал ее руку то к щекам, то ко лбу, то снова к губам, и она не отдергивала ее.

– Иди, Ентеле, иди! Мне уже лучше, – пробормотал Мирон Александрович.

– Куда?

– Спать.

– А вы… вы? – застыла она, готовая сжечь, отрубить Зельдину руку.

– И мы будем спать.

Мирон Александрович приподнялся, Ентеле подлетела к постели, сунула ему под голову еще одну подушку, покосилась на сплетенные руки.

– Спасибо, Ентеле. Иди!

Но та не двигалась, ждала, когда Зельда высвободит свою руку, и Фрадкина не выдержала, отстранилась.

– Иду, иду, – облегченно вздохнула Ентеле и неохотно вышла, оставив приоткрытой дверь.

Приложила к ней ухо. Прислушалась.

Долгое время было тихо.

И вдруг до ее ревнивого слуха донеслось:

– Я любил только одну женщину… страстно… безумно… и думал: больше никогда… никого…

Ентеле стояла, как будто в кипятке – каждое слово, каждый вздох обжигал ее, и она шаркала ногами, как бы пытаясь выбрести из огня.

– Я уйду.

– Не уходите!

– Завтра, завтра…

– Нет, нет! Если бы вы знали, как я виноват перед ними…

– Будет вам! Будет!

Ентеле еще больше приоткрыла дверь, но они не услышали скрипа.

– Сейчас я понимаю, – продолжал Мирон Александрович. – Я ехал сюда не за прощением… Я хотел увидеть вас. Давно… Еще в Вильно… Вера, родина, справедливость! Слова, слова! Какой прок в справедливости, если ты одинок, в вере, если ты несчастен, в родине, если тебя никто не любит.

– Люблю, – прошептала за дверью Ентеле. – И вечно буду любить.

Испугалась своего шепота, замолкла.

– Без любви весь мир – чужбина, несправедливость, обман, – вздохнул Дорский и часто задышал.

– И любовь – обман, – сказала Зельда, захваченная его исповедью.

– Нет, нет… Даже несчастная, даже безответная!.. Сто правд за один такой обман!

Ентеле дрожала.

Отошла от двери, юркнула в темень и вскоре вернулась с большой зажженной лампой.

– Вам темно, – входя, сказала она и поставила лампу на стол.

– Ему лучше, – смешавшись, пролепетала Зельда и поднялась. – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, – ответила за себя и за Дорского Ентеле. – Спасибо за помощь.

– Поедете с нами? – спросил Мирон Александрович.

– Роженица тут у меня. Жена Ешуа Манделя.

– Жаль, – сказал он.

Помолчал и добавил:

– К вашему приезду в город обязательно постараюсь схватить воспаление или снова выкинуть какое-нибудь коленце.

– Вам надо лечь в больницу… Не провожайте меня, – сказала она Ентеле и выскользнула за дверь.

Пламя в лампе металось, и его отсветы ложились на пол и на стены.

– А тебе чего не спится? – спросил Дорский.

– Не спится.

– Ложись!

– Сейчас лягу. Лампу гасить?

– Гаси.

Она подошла к столу и задула огонь. Задула и легла на пол.

– Ты где? – услышав странный звук, спросил Мирон Александрович. Казалось, огромной половой тряпкой моют пол.

– Тут.

– На полу?

– Ты не беспокойся. Я все равно как мертвая…

Уговаривать ее Мирон Александрович не стал. Другие мысли роились у него в голове. Ну чего, спрашивается, попер в молельню? Что он там наговорил? Еще один такой обморок – и заказывай панихиду.

Дорский пытался восстановить в памяти весь день, начиная от Россиенского острога и кончая скандалом в синагоге, но во что-то целое день не складывался, дробился, крошился, как глина, что-то выпирало, как кость, что-то всплывало, что-то еще больше затуманивалось и запутывалось. Мирон Александрович никак не мог отделить, отсеять, отмежевать главное от второстепенного, и это раздражало его и мучило, хоть плачь.

Итог не внушал радости.

Умаявшись от бунта, Мирон Александрович уснул на его дотлевавших головешках.

Ентеле услышала, как он прерывисто дышит, встала с пола, подошла к постели, вглядываясь в темноту и освещая ее своими прядями.

Потом наклонилась и поцеловала его.

Еще раз.

Еще.

Робко, как невеста, стыдливо, как жена после первой брачной ночи, благодарно, как мать, дождавшаяся рожденного в муках первенца.

XV

В обратный путь они выбрались не в воскресенье, а во вторник.

Мирон Александрович отлежался на перинах Спивака, пришел в себя, сходил в корчму, успокоил роженицу, заученно, неискренне, по старой адвокатской привычке похвалил своего подзащитного, ее мужа, перебросился несколькими словами с Зельдой, готовившейся, видно, исполнить тут же, в корчме, обязанности повитухи, поймал ее благодарный, почти заискивающий взгляд, многозначительно, без всякой на то надобности, покачал головой, напуская на себя еще большую важность и серьезность.

– Суд когда? – странно запинаясь, чувствуя всю неуместность своего вопроса, спросил Ицик.

– Скоро. Если дело не вернут на доследование, – привстав на цыпочки, ответил Мирон Александрович и стал прощаться.

– Вас как зовут? – глядя на него в упор, прошептала Морта.

– Мирон… Мирон Александрович. – К такому простому вопросу он был явно не готов.

– А по-еврейски?

Дорский замялся.

– Мейлах, – сказала за него Зельда. – Король.

– Если Ешуа вернется… если я… если у меня, то я своему сыну дам ваше имя.

– Почту за честь, – буркнул Мирон Александрович с той же обворожительной адвокатской неискренностью.

Он вышел из корчмы и зашагал к базару.

Дорский и сам не мог объяснить, зачем туда идет, что ему там нужно, но шел, подчиняясь слепой, взбудораживающей душу, силе, которую не обозначишь ни словом, ни жестом, ни вздохом, но которая толкает тебя, и ты не в силах противостоять ей, как бы ни старался.

Рыночная площадь кишела людьми. Со всей округи, даже из Мишкине, в местечко съехались прижимистые оборотистые крестьяне в надежде сбыть свой товар и заработать на зиму лишний грош.

Визжали поросята, мычали, задирая к небу свои тяжелые, венценосные головы, коровы, лоснились на солнце лошадиные крупы, между возами бродили хлопотливые покупатели, присматривались, приценивались, принюхивались. Яркие, как петухи, цыгане лудили прямо у телег посуду.

Мирон Александрович протиснулся между возов и не спеша направился туда, где веселые и нищие мальчуганы выкрикивали на всю площадь, на все местечко, на весь белый свет самые добрые и самые беспомощные слова, какие только Дорский на своем веку слышал:

– Рыба!.. Свежая рыба!

– Лещи, лещи – лучших не ищи!

– Окуньки! Окуньки! Прямо из реки!

– Щуки! Щуки! Из рук в руки!

Мирон Александрович остановился, прислушался, закрыл глаза, и словно ничего не было – ни Петербурга, ни крещенья, ни Виленского окружного суда, ни колик в сердце, ни вины, ни угрызений совести, только рыба, рыба, рыба, бьющая хвостами, шевелящая жабрами и плавниками, нарядными и мягкими, как шелк, сверкающая серебряной, как блики луны, чешуей, только цыпки на худых ногах, только заломленный картуз! Какое щемящее, какое охватывающее душу блаженство! Какой захлест времен! Какое горестное, неповторимое упоение! Всего за гривенник, всего за пятак, всего за полтинник!

– Подходи, подходи!

И Мирон Александрович подошел.

Мальчуган окинул его взглядом с ног до головы, впился, как клещ, в его лысину, обхватив руками ведерко, как будто он, Дорский, мог его отнять.

– Почем рыба? – спросил он, волнуясь.

– По гривенному за штуку… Дешевле нигде не найдете. Не рыба, а куски жемчуга! Бриллианты!

– Да, да… Жемчуг и бриллианты!..

Торговец, покосившись на Дорского, на его столичное пальто, на его выглаженные Ентеле брюки, на его – не цыганами ли – луженную лысину, засомневался вдруг в покупателе, приняв незнакомца за обыкновенного скучающего зеваку. Где это слыхано, чтобы мужчина рыбу покупал? Рыбу выбирают бабы, мужчины деньги зарабатывают.

– За все полтинник, – набил цену торговец.

– А с ведерком?

– Ведерко не продается.

– Купите у меня, – вмешалась его соседка – ни дать, ни взять конопатая Хая-Лея. – Я дешево отдам… вместе с корзиной.

– Мне нужно с водой и ведерком.

– И с водой? – вылупился на него мальчуган.

– А что, воды жалко?

– Воды не жалко… А деньги у тебя есть?

– Есть.

– Покажи.

Мирон Александрович достал золотой.

– Ого! У меня сдачи не будет.

– А я без сдачи… Только с ведерком и водой.

– Продавай, дурак, пока господин не раздумал, – сгорая от зависти и клюя взглядом золотой, пробормотала ошарашенная соседка.

– Сперва деньги! – потребовал мальчуган.

Мирон Александрович припечатал монету к щербатой, деревянной лавке, поблескивавшей чешуей.

– Рыба ваша, – выдохнул торговец, схватил золотой, сунул его не в карман, а за пазуху и – давай бог ноги!

Дорский взял ведерко и зашагал прочь.

– Абка, Генехке, Шлеймке! – во всю глотку орал счастливый торговец. – Сюда! Сюда! Что-то вам покажу! От зависти лопнете!

– Ну что орешь как резаный? – огрызнулся самый старший – Шлеймке.

– Смотрите! – счастливый торговец вытащил из-за пазухи золотой и помахал им в воздухе. – За два окуня и два леща! За ведерко! За воду! Вон тот… лысый… купил!.. Бегите! Может, и у вас возьмет! Бегите!

Сорванцы схватили свой товар, бросились к уходящему Мирону Александровичу, обступили его со всех сторон и наперебой затараторили:

– Лещи, лещи – лучше не ищи!

– Пескари! Пескари! Бери и вари!

– Лини на субботу!

– Мне больше не нужно, – печально и загадочно произнес Мирон Александрович.

Ну как им втолкуешь, как им объяснишь? Ничего-то он не покупает. Это его рыба, рыба Мейлахке Вайнштейна, которому надоело жариться на солнце, вон уж и челка дымится. Это его ведерко, это его вода… сейчас он понесет ее домой, и мать Злата отругает его, напустится на шалуна, сварит непроданную рыбу, и он, Мейлахке Вайнштейн, сядет за стол и начнет уминать ее за обе щеки, потому что как ни хороша выручка, но ею не полакомишься, мать спрячет ее в чулок, как в прошлом году, и в позапрошлом, и в позапозапрошлом.

«Как сорок лет назад», – шептал Мирон Александрович.

Возле родной избы он остановился, еще раз глянул на подслеповатые окна, застекленные отцом, Меером-стекольщиком, поднялся вдруг на крылечко и заговорил, как колдун:

Плыви, первый окунь, к матери моей – Злате!

Плыви, первый лещ, к отцу моему – Мееру-стекольщику!

Плыви, первый линь, к благодетелю моему – Нафтали Спиваку!

Плыви, первая щука, к невесте моей – Ентеле!

И рыбы – окунь, лещ, линь и щука – ударили хвостами, и вода из ведерка залила рыночную площадь, воздух, струи взмыли до облаков, и рыбы поплыли по ним быстрые, как мысль, неудержимые, как годы, невозвратимые, как любовь.

Мирон Александрович стоял под брызгами своего детства, под ливнем своей вины и не мог оторвать глаз от ведерка!

Ентеле собрала ему и Хаим-Янклу Вишневскому в дорогу еду – отварила курицу, отрезала пирога (весь Мирон Александрович взять отказался), приготовила на всякий случай средство от облысения и проводила до самой окраины.

На окраине Ентеле слезла с кибитки, поправила платье и, ужасно смущаясь, тихо сказала:

– Я все слышала.

– Что все? – вспомнив свое заклинание у родной избы, пробормотал Дорский.

– Все, о чем ты говорил с Зельдой…

Она повернулась и заковыляла к своему омуту.

– Ентеле! – воскликнул Мирон Александрович.

Она остановилась.

Дорский подбежал к ней, прижал к груди, поцеловал в глаза.

– А средство… средство-то от облысения и забыли… – прошептала она и вся затряслась.

Когда Мирон Александрович вернулся к кибитке и оглянулся, Ентеле уже не было.

Она подняла с мостовой отрубленную казаками голову – свою мечту, собрала выклеванные вороном веснушки и нырнула, как рыба, в омут.

Хаим-Янкл глядел на нечесаный хвост лошади, медленно передвигавшей крепкие, дубовые, ноги, и по нему, как по мостику, пытался добраться до какой-нибудь утешительной мысли. Мысли были невеселыми, и седок был хмур и неприветлив. Он сидел, съежившись, нахохлившись, как курица в прихожей у резника.

Шум, донесшийся с развилки, вывел его из оцепенения.

– Что там?

Дорский увидел, как к развилке со стороны леса приближается какая-то ватага. Она размахивала дубинами, что-то громко и зло выкрикивала, вспарывая вилами вечерний воздух. Впереди нее шел здоровенный детина в солдатской фуражке с околышем и в брюках навыпуск. Он переваливался, как селезень, только что покрывший утку, и, кажется, был пьян.

– Во весь опор мимо! – крикнул Мирон Александрович.

– Кажется, к убогому идут. Вы как хотите, а я подожду, – сказал Хаим-Янкл Вишневский.

Ответ Хаим-Янкла Вишневского не обрадовал Дорского. Он нанял его вовсе не для того, чтобы на каждой развилке останавливаться и совать нос не в свои дела. Хаим-Янкл – хозяин лошади, а он, Дорский, хозяин положения. Раз говорят: «Во весь опор мимо!», будь добр, выполняй! Не хватает еще после всех передряг влопаться в какую-нибудь авантюру.

Кибитка остановилась.

Подошли к развилке и те – с дубьем и вилами.

– Принимай, Семен, Мессию, – сказал солдат в фуражке и осклабился. Зубы у него были редкие и острые, как клыки.

Мирон Александрович из-под полога кибитки увидел, как они окружили сына корчмаря, обложили его своими дубинами, точно костер хворостом, и чувство жалости и бессилия, томившее его все последние дни, снова забурлило, запенилось.

– Проваливайте! – воскликнул Хаим-Янкл Вишневский. – Нечего к больному приставать. Идем, брат, – обратился он к Семену.

Но Семен отдернул руку.

– Хаим-Янкл! – нарочито громко позвал Мирон Александрович возницу. – Не связывайтесь с ними. Вы же видите – они пьяны.

Сказал и пожалел. Какое ему в конце концов дело – пьяные они или трезвые, дернул черт за язык, подлил масла в огонь.

– Не связывайтесь, – передразнил его мужик в фуражке с околышем. – Не на твои деньги пьем, пархатый!

– Послушай, служивый. Мотай отсюда… Прошу тебя, как солдат солдата!

– Солдат! – хмыкнул мужик в фуражке с околышем. – Ты такой же солдат, как я целка! – и наотмашь ударил Хаим-Янкла по лицу.

От неожиданности возница покачнулся, но устоял на ногах, глаза его налились кровью, он изловчился, саданул пьяницу под дых раз, два, пока тот не обмяк и не опустился на колено.

– Жиды православных бьют! – взвизгнул мужик в фуражке с околышем, держась за живот, как за уплывающее из дежи тесто.

– Что вы делаете? – вскричал Мирон Александрович, выбираясь из кибитки. – Какое имеете право!

– А ты кто такой? – остудил его праведный гнев мужик в фуражке с околышем. – Кто? – прорычал он, поддев вилами полу его дорожного пальто.

– Присяжный поверенный Дорский.

– Такой же пархатый, как они, – озлился мужик в фуражке с околышем.

То был отставной солдат Ерофеев, незадачливый кабатчик, известный в округе забулдыга и забияка.

– Я буду жаловаться, – напыщенно сказал Мирон Александрович.

– Тут не жаловаться надо, – бросил возница и двинулся на Ерофеева.

Не успели они сцепиться, как сподручные Ерофеева набросились на возницу, оглушили, повалили наземь и принялись толочь его дубинами.

Возница отбрыкивался, извивался, стонал. Губа у него была разбита, бровь рассечена, кровь смешивалась с пылью.

Семен крутился вокруг, прилежно заметая веником багровые пятна, и повторял:

– Сгинь, водка! Сгинь, кровь!

В его глазах не было ни смятения, ни страха. Казалось, для него никто вокруг не существует. Больная мысль его витала где-то далеко, и в той, только ему доступной дали царили покой и умиротворение, летали ангелы, кувыркались, как голуби, осыпая его своим невидимым благословенным пухом.

Резким ударом в челюсть Ерофеев уложил и его на развилку, вырвал у него веник, приставил к своей мошонке.

– Вот вам! Вот вам!

– Сгинь, кровь, сгинь, водка, – названивал, как бубенчик под дугой, голос Семена. – На водке злоба растет, на крови несчастье всходит.

Он хватал Ерофеева за ноги и канючил:

– Отдай веник, отдай!

Ерофеев отшвырнул его башмаком и принялся веником хлестать по лицу, по глазам. Семен отплевывался, что-то рычал, ползал на четвереньках, загребая, как кошка лапами, кровавые следы.

– Отольются вам слезки мальца! Отольются! – шипел Ерофеев. – А ну, робяты, возьмите-ко это корчмарское отродье под белы рученьки и – в болото! Чтоб развилку не поганил.

– Оставьте его! Не трогайте! – взмолился Мирон Александрович.

Ярость их была слепа и упряма. Мольбы Мирона Александровича разбивались об нее, как об стену. Звери! Звери! Что он может им противопоставить! Свою ученость, свое знание, свою боль, разрывающую сосуды? Речь, пересыпанную цитатами из Платона и Мирабо?

Ватага Ерофеева под свист, под громовые выкрики понесла Семена мимо поверженного Хаим-Янкла Вишневского к черневшему вдали, затянутому ряской, заболоченному озерку.

– Дорогу Мессии! Дорогу Мессии! – витийствовал пьяный главарь.

Мирон Александрович стоял, онемев от ужаса. Первый раз в жизни у него на глазах расправлялись с человеком, и он ничем не мог ему помочь. Дорский вдруг с отвращением подумал о своих руках – на что же их Бог дал ему? чтобы держать перо? – о своих ногах – да у него их не две, а десять, и каждая норовит улепетнуть! – о своем сердце – зачем оно стучит в груди, жжет, если не может испепелить своим жжением ни одного из этих громил?

Хаим-Янкл Вишневский оперся о локоть, поднялся, стряхнул с себя пыль и, размазывая по лицу кровь, засеменил к кибитке.

– Поехали! – сказал он.

– Мы сделали все, что могли. Просто силы неравные, – промямлил Дорский.

Скорей! Скорей отсюда! С этой треклятой развилки, с этой заколдованной родины. Сгинь, водка! Сгинь, кровь!

Балагула натянул вожжи, развернул кибитку, остервенело замахал кнутом.

– Куда вы? – выпалил Дорский.

Кибитка тарахтела по полю, увязала в суглинке, Хаим-Янкл Вишневский то и дело слезал с козел и, налегая всем телом, выталкивал ее вместе с Мироном Александровичем из ямин.

– Хватит! – заорал он. – Хватит! Их не переделаешь!

Мирона Александровича колотила какая-то противная бабья дрожь. Все тело покрыла сыпь страха. За себя, за весь божий мир, где правят сила и беззаконие, где голос разума подобен писку птенца, выпавшего из гнезда, где нет ни жалости, ни любви, только ненасытная, неутоленная злоба, пожирающая души гонимых и гонителей, бедных и богатых, тех, кто прав, и тех, кто виноват. Дорский напряг зрение, пытаясь разглядеть кого-нибудь впереди, но от напряжения рябило в глазах, кружилась голова, и все сливалось в сплошное серое месиво: и поле, и озерко, и молодой сосняк на горизонте.

Гладь озерка отливала в темноте мерцающей рыбьей чешуей.

– Как его зовут? – спросил Хаим-Янкл.

– Семен.

– Се-мен! – закричал возница. – Се-мен! Не стойте, как на похоронах, – обратился он к своему седоку. – Ищите! Человек – не иголка.

– Се-мен! – из приличия крикнул Дорский.

В тишине было слышно, как лошадь роет копытом землю.

– Я – Мессия, – вдруг протянул балагула. – Я – Мессия!

– Я – Мессия, – лениво вторил ему Мирон Александрович.

О, как ему в эту минуту хотелось быть не Дорским, не Мейлахом Вайнштейном, а Мессией для всех – и для несчастного Семена, и для Ентеле, и для своего сына Андрея, и для тех, с дубьем и вилами. Что поделаешь, если их единственная радость – погром, если их единственная забава – пьяный разгул?

О, как ему хотелось явить миру чудо – чудо любви и спасения.

С какой страстью, в каком невообразимом исступлении выговаривал он эти пустые, эти священные, эти неповторимые слова:

– Я – Мессия!..

Ни звука, ни отклика.

– Я – Мессия, – последний раз повторил Хаим-Янкл Вишневский, забрел в воду, сперва по пояс, потом по шею, распластал руки, поежился, умыл ушибленные губы, лоб.

– Неужели утопили? – промолвил Мирон Александрович.

И вдруг зарыдал, громко, без всякого стеснения, шмыгая носом, горько и безутешно, так, как не плакал даже на похоронах Кристины.

Слезы текли неудержимо, не даря облегчения, но проясняя все, текли по небритым щекам, по подбородку, просачивались за воротник сорочки, и Мирону Александровичу казалось, будто он весь, до нитки, вымок, будто нырял на дно озера, на дно жизни, в самые недра, где за пластами нужды и бедности, под золотой рудой успеха и достатка таится смысл всего: позади кладбище, но впереди – оно же.

Где-то в поле колыхалась чья-то смутная фигура, двигался какой-то трудно различимый призрак, сотканный из сумерек и его, Мирона Александровича, надежды, но ответить себе на вопрос, кто это – Семен или Мессия? – он не мог.

Ему хотелось, чтобы это был Семен.

Только ждать Мирон Александрович не стал. В жизни всегда так: ждешь Мессию, а судьба подсовывает тебе какого-нибудь громилу с дубиной.

Между тем Ерофеев и его дружки пересекли рыночную площадь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации