Текст книги "Истоки. Книга вторая"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
VIII
За оползнями, за обреченно сникшими под оврагом вязами притулился сарайчик из кирпичей и остова сгоревшей легковой машины. Листы жести на крыше придавлены камнями. Скорее всего, от войны уцелел этот сарайчик, пропитанный запахами ржавого железа, сочной травы и влагой овражного дна.
Тут-то и сидел Михаил, куря немецкую трубку. В чешской с молнией куртке и спортивных брюках, он показался Юрию чужестранцем.
Юрий хотел обнять его, но Михаил отстранился, как штангу, вытянув между собой и братом руку.
– Кажется, я и сейчас все еще не понимаю, что происходит со мной и во мне, – оказал Михаил, садясь на кирпич. – С тобой нужно успеть поговорить.
В поисках объяснения своей судьбы Михаил редко позволял себе опускаться глубже привычного: немцы пришли убить его и родных, как это бывало во всех войнах, и он при всем своем отвращении к насилию убивал врагов, потому что хотел жить, защитить близких, того, кого любил! Все просто и ясно. И этот норматив поведения – действовать не раздумывая – спасал его в минуты, когда душа расползалась по всем швам.
Не думая, легче было переносить смерть и страдания товарищей. Но не все легкое казалось ему истиной. И его постоянно тянуло приподняться на цыпочки, заглянуть за тот, будто пришитый к степи небосвод установившихся понятий и отношений между людьми, представлений о самом себе: что за ним.
Когда Михаила угоняли от родной Волги в плен, он на какое-то страшно емкое по впечатлению мгновение заглянул в запретную зону и отшатнулся: все там было не так значительно, как мнилось ему. Кроме горчайшего недоумения, ничего не смогла вызвать тайна о самом себе.
В плену, вынося побои, голодая, болея и замерзая, Михаил, казалось бы, от бессилия должен был все забыть, не заглядывать за ту мучительно манящую грань. Действительность была непримиримо враждебной к нему. Товарищи умирали, уже не вызывая ни жалости, ни даже удивления.
На допросах Михаил ничего не скрывал от своего следователя, пожилого, осанистого немца, специалиста по русской психологии. Охотно рассказывал ему, куря его сигареты, свою родословную, гордясь многочисленной родней, и особенно братьями. Следователь интересовался Юрием, но о Юрии Михаил не распространялся. Он улыбнулся и с большим смаком нарисовал сценку, как отец в молодости однажды на кулаках вынес из цеха Гуго Хейтеля, между прочим, родного брата фельдмаршала Вильгельма Хейтеля. У него же он отбил невесту. Да, была она из обрусевших немцев. Немножко сентиментальная, немножко восторженная. Коммунистка.
Следователь спросил, коммунист ли Михаил.
– Таких, как я, не принимают.
Немцы отсадили его от остальных пленных на сытный паек. Паек он съедал, но выступить перед пленными или по радио с обращением к своим братьям Крупновым отказался. Били, он терял сознание, а когда отлеживался, его снова били. Он объяснялся в любви и ненависти к Европе, где искрились остроты Вольтера, на духовном небосводе ее звездами сверкали пламенные очи Данте, ясные глаза Шекспира, веселые Гёте и страдальческие Достоевского… В Европе Дон-Жуан искал в каждой встречной женщине ту, которую он так и не мог найти, гётевский Фауст пытался перейти от мучительных раздумий к действию. Михаил говорил о самом сокровенном, не таясь, о философии, о величии, подлости, о мудрости и скудоумии. Но это главное для Михаила было пустяком в глазах следователя. Он хотел, чтобы Крупнов в газете похвалил «новый порядок».
Господин специалист по русской психологии смешил Михаила.
К смерти Михаил приготовился без особенного сожаления. В жизни было, пожалуй, больше неоправданных надежд, утраченных иллюзий, чем счастья. Выдуманная во многом любовь его – Вера – останется все такой же замкнувшейся в своем упорядоченном духовном мирке рационалисткой, независимо от того, вернется он домой или доконают его тут, в плену. Он хорошо отрепетировал свои две последние фразы перед смертью. «Смотрите, как умирают Крупновы! А у Круппов кишка тонка!»
Но ученый специалист по русской психологии счел Михаила не столь опасным для третьего райха, чтобы пропустить его через чистилище газовой камеры. После допросов и пыток его отправили на каменоломню в концлагерь.
После капитуляции Германии, попав как перемещенный в распоряжение американской администрации, Михаил рвался на Родину: исступленная жажда раскрыться перед родными, выслушать их верховный приговор не давала покоя. Тут он попал в лагеря, где зрячие руки сортировали бывших пленных. Когда одного из его знакомых отправили в Сибирь, Михаил решил, что рано или поздно его тоже шуганут туда. И он бежал из лагерей, с ожесточенном перечеркнув свою жизнь. Никого но винил в своей беде, кроме самого себя. Ничего отрадного Михаил не ждал от людей, как в детстве не ждал хорошего от мальчишек-драчунов, – стоял обреченно, как бы говоря: «А ну, покажи себя, скотина». Все это, как в горячке, рассказал Юрию.
Самым неразрешимым для Юрия была неопределенность в чувствах, мыслях и поведении брата: не считал себя виноватым и в то же время винился в чем-то таком, что якобы не подсудно с точки зрения обычных законов.
– Миша, переведи свои грехи на язык грубых фактов. Пока не касайся своих чувств, мыслишек. В них потом будем разбираться. Ну, за побег не погладят по голове. А еще?
– Тятю надо повидать… И Саньку. Ради этого приехал. Я благословлю судьбу свою: так надо. Выкипит, потом жить начну. А?
Этот измученный человек собирался жить и тем самым был близок Юрию. Это желание и вера в жизнь, пробивающаяся сквозь вихрь отчаяния, самоунижения, горечи, больше всего убеждали Юрия в невиновности брата. И он повел его к отцу. Теперь только внимательно нужно следить за тем, чтобы брат не запутал сам себя и не запутал отца, вдаваясь в крайности настроений, – он кипел, гаснул, снова вспыхивал.
Михаил обнялся с отцом, потом с Александром так обычно, будто вчера только расстался. Лене казалось, что брат все видит, как в воспоминаниях, не удивляется, что отец постарел, дом не тот. Сел за стол, лишь на мгновение как бы очнулся, а потом снова будто ослеп.
– Куда же я уйду от своих? От себя? Пусть потом хоть ссылка, хоть тюрьма, хоть пуля.
– Да за что же? – со сдержанным негодованием спросил отец. – В чем ты виноват? Не томи нас, Миша.
Выпив, Михаил с тоской сказал:
– Эх, если бы кто мог арестовать мои раздумья, мои муки! В мыслях я виноват. Других грехов не знаю. Саня, милый, поверь мне, как солдат солдату. Танк сгорел, прижали нас к Волге. Я прикрывал отход Рэма. Я рванул каршу, но она уже пустила корни в песок. Старая, а жить охота. Тут и схватили меня.
Михаил сбивчиво, с перескоками рассказывал о своей жизни в плену, будто умышленно подчеркивая сомнительные моменты.
– Моя беда в том, что я попал в плен, а не погиб. За это меня и будут перевоспитывать.
– Ишь, находятся чистоплюи – в плен попал, ах как это неловко! А что боевых товарищей при этом спасал, дела никому нет, – сказал Александр. – И тычут в глаза нашему брату: мол, такой-то герой застрелился, а не сдался. Истерики бессердечные. Не спросят, почему и при каких обстоятельствах в плен попал. Даже с точки зрения холодной арифметики мыслимо ли всем стреляться? Однако солдаты не психопаты. Знаешь, Миша, я сам пойду с тобой в ту комиссию. Заодно пусть и меня судят, ведь я был в плену целых пять часов, – сказал Александр.
Удивилась этому признанию одна Лена, а Юрий и отец только переглянулись. Михаил же, кажется, даже не слышал:
– Не верят человеку! В этом непростительный грех.
– Миша, я, твой отец, верю тебе. Только не думай так. И там не говори так.
– Да, не говори, – поддержал отца Юрий.
Тяжелое замешательство вызвали у Лены эти слова отца и брата. Впервые они советовали Михаилу скрытничать, и она поддакнула им, стыдясь за себя.
Михаил вышел из-за стола, горе кидало его из угла в угол. За многие годы молчания хотел наговориться вдосталь. Уголки толстогубого рта запенились, а он не мог остановиться.
Он сам не знал, когда и кто внушил ему прежде казавшуюся дикой, а теперь правомочной мысль, что в конце концов имеют основания покарать его – уж очень разношерстный.
– И я улучшусь. Стану лучше не для Иванова-Волгаря – поэта и чиновника. А для себя, для вас. Я пойду.
Юрий усадил Михаила за стол между собой и Александром, напротив отца и Лены.
– Никуда ты не пойдешь, Миша. Я беру тебя под свою ответственность. Это решение семейного совета.
– Вот-вот, ответственность! А ты, Юрас, поверь мне просто, без всякого заклада ответственности.
Внимательно-строгим взглядом Александр прирос к лицу брата, отец и Юрий становились все спокойнее и грустнее. Лена жалела Михаила так же по-особенному, как и покойного Женю. Она не могла жить, не зная его правды, но боялась, что правда эта сделает Михаила врагом родных. Готовая к беде, ждала, что вот-вот и всплывет та тайна, которая развалит семью, разъединит их навсегда. С каждой фразой Михаила нарастало ее опасение за него и за всех родных.
Денис остановил сына:
– Не пойму, чего ты хочешь, Миша. Скажи нам, если сможешь.
– То, что знаю я, никому не нужно, кроме меня. То, что нужно мне, я не знаю.
– Да что ты путляешь, валишь в одну кучку? Как тебе верить будут, если ты сам себе не веришь? Подумай, сынок.
– Не стоит за меня хлопотать.
Отец не сразу согласился:
– Человек тонет, и не знаешь, за что тащить его из воды.
Михаил свернул цигарку, затянулся дымом.
– Угости махоркой, – попросил Юрий.
– На, наедай шею. – Михаил улыбнулся, растянув толстые губы. Наивно глядели его глаза, утратив исступленный, жгучий блеск.
Лена подошла к нему, опустилась на колени.
– Миша, а может, все это сон, а? Как бы хорошо, если бы сон! – Лена положила голову на его колени.
– Леночка, я не причиню вам больше зла, чем причинил. А теперь пора! Может, ее повидаю. Даже не знаю, люблю ее или еще что… Тянет меня к ней… А им скажу, что давно с вами не живу. Да это и правда! Саня, помнишь, говорил в Москве, что нет у меня ничего общего…
Лена вскочила, отступив от Михаила. Сквозь слезы она видела, как отец, будто не помня себя, толкнул Михаила в грудь и схватился руками за свою голову. Михаил ударился затылком о печку. Приподнялся на локтях, выпрямился.
– Всю-то жизнь я хотел и не мог понять вас. Убегал от вас. Мать руки ремнем мне скручивала. А ведь и они там умели… – Михаил сбросил с себя рубаху, обнажил исполосованную рубцами спину с клеймом на боку.
– Этого я не покажу нашим дознатчикам, – сказал Михаил, – а то ведь у них логика странная: мол, не всех пленных дотошно допрашивали немцы, мол, коли расписали тебя – значит, выматывали кое-что.
– Миша, Миша… плохо, да? – стонала Лена.
– Хорошо! Я даже стихи заучил там:
Без родного неба Весь иссох.
Мне сейчас бы хлеба Хоть кусок.
Сытым понимать ли Суть вещей?!
Где вы, наши матери С миской щей?
Ну, а в своей тюрьме буду учить наизусть целые поэмы!
Михаил поклонился родным и вышел. Лена метнулась за ним, но голос отца остановил ее:
– Не ходить! Сам должен все пережить.
– Да, у него такая хворь, которую даже самые близкие не вылечат, – согласился с ним Юрий.
Самым мучительным и раздражающим для родных было то, что Михаил не просил их о помощи.
Такого гордого отрешения от жизни никто из родных не ожидал от мягкого человека.
– Это он нарочно не винится, чтобы упрекнуть нас, – сказал отец с закипающим гневом. – А если так, туда ему дорога! Знать я его не знаю, звонаря зловредного!
– Странно, он, кажется, ничего не замечает, глядит куда-то в себя. Он не заметил, что с тобой, Юра, произошло, даже не спросил, как это случилось, – сказала Лена.
– А по-моему, моя-то повязка особенно и растравила его.
Александр затянул пояс, застегнулся.
– Я в детский сад за Костей и Юлькой… А все-таки спасать его надо.
IX
Одна ночь в вагоне навсегда осталась в памяти Михаила: два раза он просыпался, снова ложился на верхнюю полку, и прерванное сновидение продолжалось с неумолимой ясностью и последовательностью… Он вернулся домой и в то же время видит танки в засаде и дом не родителей, а какой-то цех с одной кирпичной стеной, вместо другой – цветы до самого неба. И он видит в цветах огромную икону, а когда подходит близко, икона оказывается портретом его жены. Поперек – хвалебные слова, что родила дочь. Жена с дочерью на руках стоит в дверях лавки, и он почти не узнает ее – так непоправимо изменилась она. Весь ужас изменения в том, что лицо осталось прежним, а в глазах вместо былой мысли и чувств что-то тупое, она как бы порабощена животной чувственностью. И будто бы это сделал с ней мясник с волосатыми руками, разбудив в ней низменное, и оно подавило в ней человека. И только в маленькой дочери сохранилось что-то от прежней Веры, от ее милой рассудительности и смышлености. Михаил плакал по угасшему в жене человеку, безысходно страдая, как страдают только во сне.
Его разбудили. Он закурил. Горела свеча, возвращавшиеся военнопленные играли в самодельные карты.
– …Сидит у нее один, чубчик на сторону. Жена как обваренная. Сапер ей: «Не убирай со стола, я добавлю закусь и спирток есть. Сейчас побреюсь». Потом тому чубчику: «Давай и тебя заодно побрею». Посадил на табуретку, намылил, запрокинул голову, занес бритву. Раз провел по щеке, попробовал ладонью. «Ничего, – говорит, – гладкий». А у того язык отнялся, пот заливает глаза. Не стал сапер пить с ними. Ушел. Баба на крыльце догнала, в ногах валялась, пыль мела головой с его сапог.
– Простил?
– Неизвестно. Может, он, сапер-то тот, на мине подорвался, развязал бабе руки, а может, домой пришел с вывернутой душой.
– Верность – вопрос не теоретический, а практический: нашел человека – твое счастье, не нашел – нет счастья. Никакими рассуждениями не поможешь. Вот однажды…
Михаил уснул, не дослушав рассказа о чьей-то жене. И опять продолжался прежний сон: старался увести Веру, а она оглядывалась на мясника, который был где-то рядом, но которого Михаил не видел, а только чувствовал спиной его опасную близость. То вспыхивал у Веры былой разум, и она шла с Михаилом, то опять тупела, плакала и кричала, что без мясника ей не жить.
Два раза просыпался Михаил, потом снова тонул в тревожном сне. В третий раз он не лег, боясь увидеть продолжение сна.
«Почему соглашался, чтобы мясник жил с ней?» – снова и снова думал он, идя к Вере, покоренный устрашающей правдой сна, более тревожной, чем правда яви.
Старуха, согнутая пополам, с цигаркой в беззубом рту, топила маленькую железную печку маленькими, по мерке нарезанными чурочками. В этих чурочках, в этом заплатанном тазу с гревшейся водой была вся Вера с ее аккуратностью и экономией. Веры не было дома. «Пошла обменивать водочный талон продовольственной карточки на мыло, – сказала старуха сирота. – Знакомый сулил мыло принести, да задержался что-то. Хозяйка скорее обедать не будет, а мыло купит. Чистая! Сама моется и дочь моет до скрипа тела. И старуху приневоливает до телесного скрипения мыться».
– А ты кто же ей будешь?
– Давний друг-недруг Веры Заплесковой, – нелюдимо ответил Михаил.
– А я думала, не мужик ли ее. Пропал безвестно мужик. Тяжеленько одной бабе. Ни вдова, ни мужняя жена. Сколько их нынче таких горемык!
Он глядел на девочку, розовую после сна, – такая же, как у Веры, ямочка на подбородке, темные глаза с покатой к вискам косиной. Разрез глаз его. И убоялся привыкнуть к ней.
Голос Веры за дверью, тихий, с затаенностью, внезапно обессилил Михаила. Держась за притолоку, вышел на свежак и тут, на крылечке, увидал ее. Испуг, смущение, радость – очень робкая – мгновенно выразились на лице ее.
– Мишук…
Этим тихим и нежным окликом как-то сразу и навсегда привязала его к себе. Устоявшуюся тоску по мужу, ласку к нему услышал Михаил в этом странно теперь для него непривычном – Мишук.
Вера медленно розовела, застенчиво улыбаясь. Эта улыбка губ и глаз появилась раньше, чем она сообразила, что делать ей, как вести себя с ним.
– Это ты? – говорил ее язык, по глазам же видно было: не удивилась ему, ждала его особым своим виноватым и тревожным ожиданием. Глухо зарыдала, лишь когда он, не доверив своему сердцу, холодно обнял ее, говоря, что вот он и пришел, неожидаемый. И он лгал, будто пришел лишь за тем, чтобы дочь повидать: ничего не знал о ее рождении. Даже родные, ошеломленные его внезапным незаконным появлением, забыли порадовать тем, что есть у него Танька. Может, обороняли раны его, а может, ползшая по пятам за ним беда целиком завладела их вниманием.
Вера всполошенно металась по комнате, выбегала в сени, грела воду, жарила рыбу, украдкой зверовато поглядывала на Михаила горевшими огромными глазами.
Она сняла с Михаила сапоги, куртку, помогла ему мыть голову. Медленно ворочались в его волосах ее крупные пальцы. Последний раз слила горячую воду на его голову, вытерла полотенцем, побрызгала одеколоном и стала причесывать, ни на минуту не оставляя его одного. Когда Михаил переоделся в ее халат и сел к столу, Вера опустилась перед ним на колени и, заглядывая в глаза, заговорила горячим шепотом:
– Разве я могу променять тебя на кого-нибудь? Мы, солдатки, не защищены от сплетен…
– Ну, ну, успокойся, милка. – Михаил взъерошил ее волосы. – Ишь, какая чубатая! Садись, выпьем.
– Мил, я тебя никуда не отпущу. Закроемся на крючок и будем вдвоем.
Вера была красива как бы сознающей себя красотой, понявшей, что красота и молодость есть счастье; она цвела женственной силой первого материнства, созревшая без него, Михаила. Украдкой посматривал он на ее плечи, высокую грудь, до тоски сознавая свое бессилие исправить дурное и жестокое в их прежних отношениях. И еще он боялся, как бы не взяли его тут, при ней. Было бы невыносимой пошлостью еще раз уронить себя в ее глазах, на этот раз, кажется, безвозвратно.
Закурил, глядя себе под ноги.
– Для тебя все тяжкое позади, для меня только начинается. – Он не хотел упрекнуть ее, позавидовать ей, а получилось так, что упрекал и завидовал.
Неловко Вера погладила его по голове, лишь больше усилив натянутость. Мешал новый, горький и безрадостный опыт, легший за плечами того и другого. По-старому нельзя: он не тот и она не та.
Михаил сел перед кроваткой, в которой играла Танька, разговаривая со своим вытертым плюшевым мишкой.
– Ну как дочь? – несколько с вызовом спросила Вера.
– Она будет лучше нас… А может, нет?
Купали Таньку вдвоем. Приятно было Михаилу видеть, как девочка всем своим розовым тельцем радовалась теплой воде, как радуются животные, не понимая, а лишь чувствуя. Вот так бы самому пожить хоть несколько минут! А когда одели ее в красное платье, она, сидя на коленях матери, смотрела на Михаила ясными глазами. Глаза эти видели его душу по-особенному: не оценивали, не познавали, хороша ли, плоха ли душа эта, они просто и непостижимо для взрослых глубоко созерцали его Душу.
По лицу Веры Михаил видел, что она хочет и боится спросить его, на кого похожа дочь. Он завил на макушке Таньки вихор влажных волос:
– Ишь ты, папкина дочь. Не будь только в меня сердцем – нахлебаешься кислых щей.
Обнял Веру, она прижалась тяжелыми грудями.
– Ее кормлю два с лишним года. Молока-то не дают, – расстегнула кофточку, показывая молодой светло-коричневый сосок, как только что проглянувший гриб масленок. – Таня, хочешь?
Михаил рассказал, что сбежал из лагерей сортировки бывших военнопленных.
– Но ведь ты не виноват, мил, не виноват. Братья, отец не заступятся? Это ведь ужасно… Да ну тебя, пугаешь ты меня нарочно, ведь всегда был чудаком. Не обижайся, Михаил Денисыч, чудак ты. И я тебя люблю, рябой ты мой, красивый.
Она уложила Таньку, постелила на узкой кровати на двоих.
– Давай я пожалею тебя, милый ты мой, несчастный, – почти весело сказала она, все еще не веря, что ее солдату грозит опасность.
Она мяла его руку в своих горячих и по-детски сухих руках.
– Я буду любить тебя, мил… Ведь прежде не любила, не обижайся. Да и никого я не любила.
В розовом полусумраке затененной косынкой настольной лампы он видел ее чернобровое лицо, склонившееся над ним: все-таки она ребенок. Притянул к себе. Она глядела на него жаркими глазами, не ведая стыда.
– В тебе я не ошиблась. Мы будем жить дружно. Ты обязательно будешь учиться? А? Надо учиться, ведь ты способный парень, да? Когда познакомились, я долго никак не могла не замечать, что лицо твое рябое. Девки глупы, мужья им представляются прямо-таки плакатными красавцами… А потом в одиночестве я поняла, что рябое лицо – самое красивое… Твои письма я берегу, они смешные и хорошие. Особенно с финского. А мои к тебе… стыдно за них. Холодов прав был, уж очень я нетерпима ко всему, что противоречит моим взглядам.
Она вытянулась поверх простыни, положив ладони у ложбинки живота. Упруго поднимали рубаху груди кормящей женщины.
– Картошки посадила… Скоро молодой накопаем…
– Ну что ты, Вера, говоришь. Ведь меня не будет тут.
Она села.
– Так ты это всерьез? Не чудишь? А как же я жить буду? За что же? Ни отца, ни матери, а теперь мужа не будет!
Горька была эта наивная жалоба.
На рассвете, когда Вера спала, Михаил ушел, навсегда запомнив молочный запах белого тела. Оставил на память зажигалку – это были все его пожитки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.