Электронная библиотека » Григорий Коновалов » » онлайн чтение - страница 29

Текст книги "Истоки. Книга вторая"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 19:50


Автор книги: Григорий Коновалов


Жанр: Книги о войне, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +
X

Вернувшись из Праги, майор Рэм Солнцев поселился у своей постаревшей мачехи Лели. Вместе поплакали о Юле.

Мачеха ухаживала за Рэмом, как за родным сыном.

– Жаль, вино вышло, – посетовала она. – Разве попросить у соседа.

– У Иванова, что ли? – Синие глаза Рэма отливали мартовским ледком. – Да лучше верблюжью мочу, чем его водку…

Товарищи по заводу звали Солнцева в гости, девчонки кокетничали с ним напропалую. У Рэма разбегались глаза, но он, не отдавая ни одной предпочтения, пока что навещал семьи своих товарищей.

Завернув два бутерброда в газету, Рэм отправился к Ясаковым. Низкие нависали тучи, черной стеной вставала тьма, отрезав Волгу. Накрапывал дождь. По темному городу наугад вышел к мосту через Алмазную, едва нашел на пригорке ясаковскую мазанку, застрявшую среди строящихся жилых домов. Затаился за углом. Мимо, шаркая подошвами по кремнистой тропе, проплыла огромная фигура человека, будто воз с сеном. Рэм догадался: Макар Ясаков отправился в ночную смену на металлургический завод.

Еще пышней расцвела и похорошела Марфа. Волосы высокой шишкой на макушке увеличивали рост. В коричневом платье бунтовало сильное тело. Свекровь, мать Вени, Матрена бесцеремонно разглядывала Рэма подслеповатыми глазами.

– Что ты, бабуся Мотря, обнюхиваешь меня? Порохом пахну? Я ист Рэмка Солнцев, твоего родного дитяти Вениамина друг закадычный. Даже Марфу в свое время уступил ему. Помнишь, Марфа, как я форсил перед тобой: грудь горячим утюгом опалил крест-накрест.

– Обозналась, думала, сынок сватьев Крупновых. Да мал и худ ты. Сыны у них ранены. Юрий глаз потерял, а Алексаху в живот треснули.

– Бывает и хуже. Пониже бьют. О Михаиле я уж наслышан.

Рэм, не видавший Веню с 1941 года, рассказывал о его давних подвигах. Простодушная Матрена горестно утирала глаза, Марфа улыбалась, покачивая головой.

– В рукопашной фриц зубы вышиб Вениамину. Понимаете, прикладом стервец как двинет в самые ворота. Больше месяца Веня шипел по-змеиному, пока не вставил стальные. Эх, до зубов ли там?! Ночью оба с Санькой рыли себе могилу в немецком плену, Веня вспоминал жену, мать… Ну, он ведь оторви да брось! Перебил охрану, волок на себе Саньку, герой, одним словом. Бабье заглядывается, аж косоглазием захворали. Сам видел. Пошутил: наше дело солдатское – трепись, пока язык не отымется.

Матрена велела снохе:

– Угощай, чего задумалась. Собери в горенке. Я за огурчиками в погреб слажу. А ты, парень-ухарь, всю правду открой ей, Марфуте-то, открой. Что-то долго не летит домой наш сокол.

Когда Матрена вернулась из погреба, Марфа, уронив голову на стол, плакала, а Рэм стоял перед зеркалом, докуривая сигарету, пепел осыпался на его твердые красные губы.

– С Венькой беда, а? – строго спросила Матрена.

– Все у Вени в порядке, тетка Матрена.

– Чего же ты ревешь, дурочка? Угощай друга своего хозяина. А ты, Рэм, ночуй у нас. Дождь-то страсть как полощет.

Матрена костяшками пальцев толкнула Рэма к столу, напустилась на сноху:

– Бесстыдница, разве мыслимо слабость казать при людях! С гостем веселая будь. Успеешь наплакаться, когда уйдет.

Но Марфа все так же держала голову на своих полных руках. Матрена выпила с Рэмом, ушла в светелку к внуку Ванюшке.

Марфа встала, выпрямилась, застелила гостю на самодельном толстоногом диване.

– Спи смирно.

Убрала закуску и водку со стола, вышла.

По окнам, по крыше стегал дождь. Проснулся Рэм поздно, плохо понимая, где он. На пороге, заслонив широкой спиной весь просвет от косяка, курил Макар Сидорович.

– Проснулся, воин? Айда похмелишься, порасскажешь мне о моем Вениамине Макарыче. Извиняй баб, не могли тебя принять как надо. Да что с них взять, матушка моя вся в саже?! Эй, Матрена, развернись на сто восемьдесят градусов, давай нам рыбки. Марфута, слетай за пивом.

Макар откинулся на стуле, выпятив живот и широкую грудь. Смотрел на гостя с любовью.

Рэм допил водку, доел заливную рыбу, простился с хозяевами. На крылечке Макар сунул в карман танкиста пачку махорки.

– Снимай погоны, заступай на завод. Увидишь, чего теперь делаем.

Вечером Рэм Солнцев говорил с Юрием. Настольная лампа неясно освещала их лица, блестевшую орденами плотную грудь Рэма. Легкий ветерок колыхал занавеску на окне, вплетая парной запах волжской отмели в терпкий дым Рэмовой самокрутки. Лена молча сидела в стороне на деревянном диванчике, подобрав под себя упругие ноги в новых носках. В сумрачном свете блестели ее глаза под светлым облаком волос.

– Юрий Денисович, скольких я недосчитался, вернувшись сюда, – глухо сказал Рэм, клоня свою голову с медно-тяжелым блеском. – Смерть – придурок: косит направо и налево. Иногда блюдет ненужных. Я бы не заплакал, если бы вместо Юли и Женьки не повстречался с такими, вроде Иванова.

– Сейчас нужен каждый. Не до перелицовки и перешивки, дорогой Рэм. Заново жить надо.

Лене было весело, что Солнцев, говоря с Юрием, все время чувствует ее, поворачивается к ней островатой, осмугленной скулой.

– Ведь за что я люблю Михаила? Не терпел он гладких, а за товарища жизнь свою не жалел. Верил и верю ему. Я постою за него, – с глухим ожесточением закончил Рэм.

Лене невольно вспомнился почти столетней давности эпизод в берлинском ресторане: за столом сидел молодой человек. Вдруг он увидел, как два прусских офицера грубо подшучивали над незнакомой ему одинокой дамой. Молодой человек, резко встав, дал им пощечины. «Я Фридрих Энгельс, готов с вами драться на чем угодно: на пистолетах, на шпагах!» О предстоящей дуэли узнал из газеты Маркс и советовал своему другу удовлетвориться извинением плохо воспитанных людей. «Дорогой Фред, ведь ты же соавтор Коммунистического манифеста». – «Дорогой Мавр, – ответил ему Фред, – я прежде всего мужчина, а потом уж автор».

Лена чаяла встретить человека благородного, как Фред, о рыцарском поступке которого рассказывала ей мать незадолго до своей кончины. Последний месяц мать все чаще вспоминала о днях своей молодости, о красоте и мужестве молодого Дениса.

– Хороший и с головой ты парень, Рэм. И ордена тебе к лицу, – вдруг воскресшим из раннего девичества веселым движением Лена встряхнула головой слева направо.

Рэм расширил глаза, смотрел на нее растерянно.

– Да, орденов много. Одного только не дали: «Мать-героиня», – совсем с мальчишеской дерзостью ответил он.

Юрий быстро соединил их взгляды в своем, улыбнулся:

– Ну, молодежь, я пошел.

Солнцев будто испугался, оставшись наедине с Леной. Щеки его побледнели, он с несвойственной ему нерешительностью встал, потом сел, затравленно оглядываясь на дверь, за которой слышались голоса Юрия и Оксаны.

Лена подошла к Рэму, с приветливой пристальностью продолжительно посмотрела в его лицо своими серыми с голубинкой глазами.

– Не губи меня, товарищ Крупнова. – И хоть в хрипловатом голосе слышались нотки лихого заводского парня, Лена чувствовала все его смущение, и оно было ей приятно.

– Правда, Лена, не губи, моя жизнь еще нужна Родине, – попробовал пошутить Рэм, но получилось у него это серьезно и печально.

– А если и мне? – сказала Лена, не думая. Она отдавала себя радостному и удивительному открытию: без всяких усилий, просто тем, что живешь, можно доставлять человеку счастье. Лена села на диван. Рэм подошел к ней.

– Лена, давай вместе воспитывать маленькую Юльку. Ты ей тетка, я – дядя.

– Юра не отдаст, – тихо сказала Лена.

– Да как же не отдаст, ведь мы с тобой будем муж и жена.

– Ты, Рэм, чуточку разбойник, но наш, рабочий парень.

– А то чей же? Санька женится, и я имею право. Юрий взял у меня сестру. Обещал тебя отдать взамен.

Провожая Рэма, Лена пожала облитую сухим теплом его руку.

XI

Иванову казалось, что Юрий должен был отмежеваться от своего брата Михаила, но Юрий защищал брата, возомнив, что призван открыть глаза людям на ошибки, якобы допускаемые по отношению к бывшим военнопленным. Иванов холодел от ужаса при этом кощунстве, терял самообладание. И хотелось и робелось свалить этого рыжего парня: есть что-то страшное и притягательное в том, как падают большие деревья, ломая подлесок.

«Губит себя бесповоротно, разваливается, как взорванный в воздухе самолет», – думал Иванов.

– Ты будто ослеп: как можешь ручаться за Мишку? Заскоки, вывихи. Он где-то сбился с ноги. Время высокого давления, Юрий Денисович. Потом сгладится острота, тихими слезами примирения с жестокой необходимостью оплачем близких по крови, вредивших нам по неразумению, может быть. Ни я, ни ты не виноваты.

– Ласково ломаешь кости, Анатолий Иванов.

Иванову было жутковато смотреть в его единственный ярко-голубой с черным смоляным зрачком глаз. Сам он не знал, жалел ли его былую бравую красоту, травил ли сердце загустевшей давней ревностью, но только невыносимо тяжко становилось Иванову в такие минуты. И тогда своя жизнь, нерасторжимо связанная с судьбой этого человека, представлялась ему насильственно перекошенной, подогнанной по какой-то жесткой мерке. Он плакал неслышно, как бы в самого себя. Но это было так редко, что почти забывалось. «Бедняга, хорошо, что не оба глаза потерял». При всей строгости к себе Иванов был доволен собой, потому что жалость к Юрию как человеку не гасила все возрастающей настороженности к нему как секретарю горкома. «Будь он у мартена, героем бы считался. Я бы очень любил его. А тут, на этом посту?» – Иванов нравственно сутулился от внезапно открытых им несовершенств секретаря горкома.

Пока Юрий лежал в госпитале, Иванов установил нормальные порядки в горкоме, некой таинственностью окутывая личную жизнь секретарей. Иванов и с директорами, парторгами встречался, только вызывая их на бюро, чтобы пореже мелькать самому перед руководителями.

Из госпиталя Юрий вернулся с черной повязкой на месте левого глаза. Усмешкой обрезал он Иванова на первом же слове соболезнования.

Таинственность власти, которая доставила Иванову гордую радость, исчезала при Юрии Крупнове. Юрий разослал работников по восстанавливаемым заводам, по баракам, в которых жили понаехавшие со всей земли русской добровольцы-строители – подростки, девушки, инвалиды войны и старики. Сам пропадал среди них не без тщеславного умысла пристыдить его, Иванова: «Сидишь в кабинете!» Не по душе была Анатолию обнаженность в разговорах Юрия с этими горемыками: мол, глядите, какой я прямой, не обещаю легкую жизнь вскорости. Ютился зачем-то со старым отцом и сиротами в подвале, строптиво отказавшись переехать в новый особняк на Волге, построенный на законных основаниях для секретарей горкома и председателя горсовета. Иванову пришлось распаковать чемоданы, остаться в старой квартирке: особняк Юрий отдал под больницу.

Когда же в декабре 1943 года Сталин не принял городское руководство на вокзале, Иванов почувствовал себя раздавленным непомерным несчастьем. Никакие лекарства не помогали от головной боли и бессонницы.

«Неудовольствие или печаль помешали ему поговорить с нами? Если неудовольствие, то к кому оно могло относиться: только к Юрию Крупнову или в целом к горкому партии? Может, эти героические развалины потрясли его сердце? Ведь вся полнота радости и вся глубина печали народа заключены в его душе! Над гением скрещиваются разряды исторических гроз».

Однажды, проснувшись ночью, Иванов спохватился, что он видел слезу, скатившуюся по смуглой щеке великого человека и замерзшую на кончике его уса. Это несколько запоздалое открытие распахнуло двери в тайну создаваемой им поэмы о титаническом единоборстве двух миров на Волге. Битва с моторизованными бандами, хлынувшими из индустриальных джунглей Европы. Поэма рассыпалась, теперь же все ее звенья цементировались этой слезой.

Заключительная глава поэмы мощной октавой вырастала из исторического эпизода: вождь человечества стоит у развалин. Он кладет руку на плечо автора: «Правильную книгу написали, товарищ Иванов. Я бы вам посоветовал…» – Сладко замирает сердце Анатолия.

«Да, рано или поздно Юрий все равно сойдет со сцены. В его натуре – честь, прямота человека военных лет. Город-герой представлять надо, а у Юрия, кроме заводского демократизма, ничего нет. Да он, идиот, совсем не понимает своего положения, – думал Иванов. – Другой бы на его месте, имея такого брата, как Михаил, давно бы сгорел от стыда, просился перевестись в незнакомый город. А этот? Не знал, что Крупновы так беспомощны. Мишка приковылял домой, Савву до войны сняли – прибежал на родной завод. Юрий тоже, видно, хочет гибнуть на глазах бывших друзей».

– Анатолий Иванович, а не находишь ли ты, что тебе полезно было бы поработать в гуще людей? – неожиданно сказал однажды Юрий, когда они остались вдвоем. – На заводе, например. Я посодействую.

– А почему? – Иванов, сунув руки в карманы бриджей, покачивался с пяток на носки, обвивая дымом усы.

– Да не растешь ты в аппарате горкома. Стал плохо понимать людей и люди тебя.

Юрию загородил дорогу маленький, в меру располневший человек в кителе и мягких сапогах. Из-под черного крыла чуба горели вдруг обмелевшие от злости глаза.

– Мы еще посмотрим, кому целесообразнее идти в гущу народа. – Иванов кинул наотмашь папиросу, забегал по кабинету, резко и часто бросая фразу за фразой, обвиняя Юрия в промахах и ошибках. Долго он собирал их и берег, не высказывая, в памяти.

Юрий молчал. Он чувствовал силу своего молчания.

XII

За день до ухода Дениса на пенсию рухнула старая труба. Во время сокрушительных бомбежек и артиллерийских ударов многие новые трубы были покалечены, снесены начисто, а эта, горемыка, еще до войны изжившая себя, выстояла, лишь накренившись в старушечьем молитвенном и в то же время будто строптивом поклоне. Падая, она развалилась на несколько кусков, голова ее укатилась на дно оврага. Холодной сажей пахло от обломков, и трудно было представить себе, что когда-то тут горделиво целилась в синеву неба стройная труба, пуская дымок, как пушка после выстрела.

Беспощаднее прежнего обрабатывала Дениса старость с тех пор, как ушел Михаил, о котором пока ничего не было известно. О несчастье этом он не мог не думать постоянно, истощая свои душевные силы. Всюду, где можно было побывать, он побывал с очевидной бесполезностью, и теперь оставалось только ждать. По молчаливому согласию в семье больше не говорили о Михаиле.

На Волгу Денис уходил спозаранку, когда только начинала линять на заводях густая шерсть утренних туманов, а на медлительных баржах горланили петухи домовитых речников.

«Может, к ним поступить? Подштанники так же вот буду сушить на веревках», – думал он.

Много приносил рыбы, сам солил, вешал на бечевках. Нежный, грустноватый запах сада густо сдабривался духом вяленой рыбы.

– Астраханский промысел, черт возьми! – пожаловался Денис как-то Юрию, чиня в холодочке рыбацкие штаны. – Отсырел я на рыбалке. Эту проклятую рыбу даже во сне вижу. Вчера такая чертовщина приснилась, будто в омуте плаваю среди сомов вот с такими башками и у самого вместо рук плавники. Теперь бы погреться у мартена.

Юрий с грустью смотрел, как отец, щурясь, безуспешно пытается вдеть нитку в ушко иголки.

– Знаешь, Юрас, дальнозоркость у меня становится прямо-таки орлиной, – с усмешкой над собой продолжал отец. – Вижу металлические сплетения башни радиостанции вдали, на горе. Пароход только выгребает из-за острова, а я опознаю его класс, название читаю. Спроси хоть у Константина Константиновича, не даст старику сбрехать.

Сидевший у ног Костя, привалившись головой к острым коленкам деда, лукаво заметил:

– По гудкам узнаешь, дедуня. Слух у тебя музыкальный.

– Слух слухом, а глаз все-таки сильный надо иметь.

– И свободное время, – добавил Юрий.

– У меня этого добра хоть отбавляй. Не задавило бы!

Временами необычные мысли рождались в голове Дениса: прожив жизнь, многие его сверстники умерли, погибли, а он здоров. Может быть, никогда не умрет. Привыкли к смерти, смирились с ней, вот и помирают. А что, если выжечь ее даже из дум? Так вот незаметно перевалить ту грань, где обрывается жизнь человека, запамятовать, что есть на свете какая-то смерть, и глядишь, будешь жить-поживать. Разве мешаешь кому?

Денис вырезал из журнала презабавную статейку о старике, которому исполнилось полтораста годов, и он в садах проворит, даже жену согревает. Может быть, и он, Денис Крупнов, не менее того старика живучий? Разве садовод прокалился у мартеновских печей, дрался так крепко за правильную жизнь, как дрался Денис? Он, поди, не знает, как железо пахнет, когда оно кандалами на руках висит. Кому суждено, тот умирает, наверное, не переча так смерти. Вот и Любава… Теперь вспоминалась она самой зрелой женской поры, когда радовала любовь ее, радовали дети.

Чем ниже к земле гнула Дениса старость, тем непокорнее становился он, непримиримо настраивался против обычного и привычного – смерти. Сшил новые ботинки, достал из сундука подаренный Матвеем костюм тонкой шерсти, шляпу, укоротил усы, подстриг седые кудри так, что завитки форсисто подчеркивали хоть и в морщинах, но все еще прямую и осанистую шею. Носил Михайловы часы – прощальный подарок, правда, браслет не годился на широкую, в костяных мозолях руку, и старик закрепил их ремнем с медными застежками. Стал он пропадать целыми днями, не занимаясь внуками. Холостяк, да и только! Юрий и Лена терялись в догадках, где бывает франтоватый отец. Юрий выследил отца: ходит на квартиру Веры, рассказывает о своих былых подвигах. Сноха записывает, хвалит старика. Взноровил книгу выпустить.

Юрий не придал бы значения этому, если бы Вера не обмолвилась, что книжка пишется с одобрения Иванова, при его негласном участии. Поговорив с Верой весело-шутейно, Юрий вернулся домой. Отец точил ножи в холодочке за домом, гоняя ногой круглый камень. Голубоватые искры гасли в его усах, с кончика тонкого, гордого носа капал пот.

– Бросил бы, товарищ Крупнов, заниматься нерабочим ремеслом. Печатной славы захотел?

Денис перестал крутить камень, выпрямился.

– Что же делать, товарищ?

– Сад зарастает.

Денис с улыбкой посмотрел на сына, дивясь тому, что умный человек не понимает простых истин: ему приятно рассказывать о себе молодой, красивой женщине, тем более снохе, покорившей его своим мужественным решением дождаться Михаила во что бы то ни стало.

– Славу чужую мне не надо, Юра, а свою зачем впотьмах держать? Напишем книжку, будет чем помянуть Крупновых. С прадеда начну. И о детях скажу.

– Удивительно слышать это от тебя, отец.

– Удивляются дураки да молодые девки. О себе, что ли, одном я рассказываю? Старых революционеров вспоминаю. Когда закончим, увидишь, какое это оправдание Мише, непонятливый ты парень. А садом займусь. Тут мое упущение.

Однако работа в саду, наполняя мускулы усталостью, не сводила мысли Дениса с тревожной тропы: какие еще жертвы потребует жизнь от Крупновых?

Эти размышления перекрещивались в душе с думами о том, кто он и почему должен следовать за другими во всем, даже в дурной привычке умирать. И стал Денис по-детски задумываться над тем, мимо чего проходил прежде: над облаками, над зорями. И полными таинства казались ему теперь пение птиц, утренние и особенно вечерние зори, меняющиеся в расцветке облака. Тянуло его к детям, интересы которых были ему близки, тянуло к молодым женщинам, чем-то родственным детям: силой душевной – богатыри, умом – дети. Все прозрачнее становились в воспоминаниях его детские годы. В книге ему никто не мешал – ни умершие, ни живые. Тут виденный за многие лета мир заново воссоздавался им, очищенный от раздражающей преходящей случайности, от назойливости современников. И все дальше уходил он в себя и людей, какими были они в жизни, и все теснее становилась его связь с собой и с людьми, какими они выходили из его сердца. И тут открывалась бесконечная жизнь, над которой никто не властен. В этой жизни была жива молодая Любава, а сыновья со своей оправданной судьбой были счастливыми с красивыми женами. Старый, построенный до нашествия дом полнился в голубых потемках веселыми голосами детей, внуков, братьев.

Денис все чаще задумывался, глядя вечерами на заводские сполохи. И казалось ему, что видит он день нынешний глазами детей и внуков. «Для нас это – живая боль, кровь и слезы. Для них это не важно, важно другое: родилось новое общество с той неотвратимостью, с какой должно рождаться все живое. И как всякое более высокое в сравнении с предыдущим обществом, оно снисходительно, со спокойствием постигшего истину будет судить о наших подвигах и глупостях».

XIII

И хоть месяц прошел с того времени, как заявился из армии Веня Ясаков, угождая тщеславию Агафона Холодова, лейтенантских погон не снимал, грудь не облегчил от медалей и орденов, ходил по гостям, потешая рассказами соседей.

– Сват Юрий Денисович, сходим к голубому ларьку на пиво, – с новыми повадками повелевать уламывал Юрия настойчиво, пошевеливая широкими плечами. – Аль забыл, как вместе с тобой в газету писали?

И хоть у Юрия времени было в обрез, он уважил Ясакова, намекнув насмешливо: не пора ли ему облачиться в робу, взять по старой, довоенной привычке мастерок в руки.

– Не видишь, Веня, кругом леса строительные!

– С тобой-то надо мне посидеть, опытом военным поделиться.

Пивной ларек стоял в сквере на берегу. Много тут было веселых и горемык, выбитых войной из жизни, инвалидов, фронтовиков и фронтовичек.

Жара, как ртутью, залила Волгу. Зной давил разрытую строителями улицу. Из разверстой змеиной пасти водосточной трубы тянуло горячим смрадом ржавого железа. Пахло известкой, кирпичом.

Удалились на траву в тень вяза, сама буфетчица, Венькина жена Марфа, принесла им со льда жбанок пива. А когда ушла, качая широкими бедрами, к недовольно зашумевшим питухам, Веня доверительно сказал Юрию, что побил немного жену, так, чтобы совесть была чиста. Вот она теперь и егозит перед ним. Располнела Марфа, даже живот обозначился.

– Это на нервной почве живот растет… – сказал Веня.

Повесили на сучки Веня китель, Юрий пиджак. Веня облупил воблу.

– Все стеснялся спросить. А? – кивнул на повязку на левом глазу Юрия.

– Глаз? Да тут в цехе дрались. Врукопашную, – скупо ответил Юрий.

– Да, на войне выгодно было чуть пониже уровня земли. Выше – нет!

– На войне? А в мире?

– Везде вершинки срезаются.

Веня лягнул подошедшего теленка.

– Вот, сват Юрий, боюсь я телят до смерти. «Тигров», «пантер» лупил в хвост и в гриву почем зря, а телят боюсь.

– Брось свистеть-то!

– Подохнуть мне! – Веня с опаской оглянулся на ларек, в открытой двери которого поршнем двигалась могучая рука Марфы, качающей пиво. – В Польше взял на мушку хорошенькую паненку. Сбоку глянешь – точная рожица на ихних деньгах. Ну вот, зашли мы с юной в избушку садовую. Лежим, радуемся. Чую, кто-то сзади подергивает меня за подол гимнастерки, потом потянул за штаны. Оглянулся – теленок. Чуть не сжевал меня. Честное слово. А ты призываешь не бояться телят. Телята – звери страшные, не гляди, что глаза у них смирные, как у юродивого Фешки. Или у пленного румына.

Брехня Вениамина на время отвлекла Юрия от тяжелых забот.

– А вот в Голландии даже старухи на коньках вкалывают. Иная бабуся так подорвет, за юбкой снежная пыль трубой. За хлебом, на свиданку – на коньках. Говорят, даже грудные катаются, но я не верю – вражеская пропаганда.

Хлынул дождь. Водосточная труба захлебывалась. Хлестала из нее мутная брага с птичьими перьями.

Прячась от дождя под навесом буфета, Веня говорил с редчайшим таинством:

– Сват Юра, до чего же было трогательное прощание наших солдат с населением Кореи. Обнимались, пили сакэ. Корабль уже дал третий гудок, густой, как голос нашего командарма генерала Чоборцова. А я и мои дружки никак не можем завершить прощание с корейцами. Матросы втащат нас на корабль, а мы снова к своим друзьям и подругам! Тогда спустили моряки на стенку стрелу с сеткой, покидали нас с десяток в сетку: майна! Перенесли на корабль, а стащить с сетки не могут – уж очень понравилось нам. Моряки ударили из брандспойта! Смыло нас, как раков. Ползаем по палубе. Вот это дружба, Юрий Денисович!

Юрий одобрял рассказ снисходительной улыбкой. Дождь смочил голову, лоб, черную кожаную повязку на левом глазу.

Марфа вспомнила, как в тридцать девятом Юрий велел замазать его портрет в парке. Директор замазал, а глаза так и дерзили из-под краски. Поглядела сейчас Марфа на Юрия сбоку и долго после этого ополаскивала лицо холодной водой, черпая ее прямо из таза, где таял лед.

У ларька и нашел Юрия Александр.

– Юрас, ты пойдешь поглядеть, как задышала твоя старушка печь? – спросил Александр.

– Обязательно. С Веней пойдем, – сказал Юрий.

На шихтовом дворе ждали очереди на переплавку разбитые танки, пушки, минометы. Автогены голубым кинжальным пламенем рассекали их на куски.

В гардеробной сыновья встретили Дениса. Сняв свой форсистый костюм, он из старого стертого баула, с которым много лет ходил на работу, доставал робу.

– Отрыбачился, – сказал он. – Так и министру Савве написал. Захочется ему вяленой воблы – пусть сам приезжает и ловит.

Вся израненная, в заплатах и швах, старая мартеновская печь гудела сильно и домовито в рабочем напряжении. И когда пришла пора спускать сталь, Денис вместе с Юрием пробил пикой летку. Пламя высветлило изрешеченную осколками крышу, исклеванные пулями стены. Но Денису казалось, что не стервенела тут, в цехах, рукопашная, когда в кромешной темноте били друг друга чем попало, душили, резали, а была эта живущая печь, пламя стекающей в ковш стали, были его веселая молодость, его любовь, дети, товарищи.

А когда вышли после смены наружу, небо грозно бушевало, кидало ядра грома на землю. Тяжелый ливневый дождь пенил ручьи даже на песке. Потом радуга соединила два берега, столь несхожих между собой, – гористый правый и степной левый. Был вечер будто летний и будто осенний. Вишарник засветился теплой красно-желтой листвой по склону.

И хоть много потеряно в жизни навсегда, все же эта ласковая, мудрая осень глядела на Юрия спокойно синими, с дружеской чистой прохладой глазами. Исподволь нарастало ощущение полноты и правоты жизни, и он чувствовал себя тем, кем был: молодым, сильным, с установившимся отношением к жизни.


Родная матушка Волга, в какой урочный миг твоего вечного движения (твой миг – мой век) склониться в сыновнем поклоне на берегу, усыпанном галькой, как ладонь лесоруба мозолями, молча подумать с тобой о длинном и емком пути твоем, вобравшем тропинки каждого из нас?

Ты хранишь историческую память народов! На тебе, крепкой оси России, часто взвешивались судьбы страны. Сколько завоевателей приходило к твоим берегам, бросая грозу и пламя, норовя прикрутить к своему седлу весь мир!

Железным кулаком грозился фюрер переломить хребет русскому народу, чтобы вечно ползал он у ног поработителя, не смея поднять лица к солнцу. На Волге, у стен Сталинграда, тяжелыми жерновами перемололи немецкую 6-ю армию.

Отсюда шли освобождать Европу, неся под гимнастерками запахи волжской волны и травы родных полей, твои сыновья, народ корневой, весело-крутой, двужильный, с круглым добрым говорком. Обветренные лица развеснушены хлебной золотой пылью.

Тайна ясновидения не в их ли мужестве, не в мастерстве ли тех, кто стальными рельсами, кирпичом зарубцевал раны родной земли, кто железобетонной твердью семи плотин перекрыл Волгу от истоков до устья, создав моря с припаянным к зыбкой шири небосводом.

Быть бы Волгой! А она, как поют волжане, «то темна, то снежницы апрельской светлей. Никогда не бывает пустой и бесцветной. И беда в ней, и счастье – как глаза у людей. Будешь Волгой – суда на себе понесешь. Уставать – так уж всей глубиною, и уж если минуту на отдых урвешь, ни одной не плеснешься волною».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации