Автор книги: Григорий Кружков
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
IX
За свою жизнь Вордсворт написал более пятисот сонетов, среди которых много замечательных. Жанр сонета был полузабыт в эпоху Просвещения, и хотя Вордсворт был не первым в своем поколении, кто вспомнил о нем (первым был, кажется, Уильям Бо-улз), но именно Вордсворту принадлежит заслуга воскрешения сонета в английской поэзии XIX века. В своей лирике он двигался от баллады к сонету; с годами эта форма все больше выходила у него на первый план. Среди сонетов Вордсворта есть политические, пейзажные, «церковные» и прочие; но шедевры в этом трудном жанре зависят не от темы, а от степени воплощения основного принципа сонета: великое в малом.
Развалины Тинтернского аббатства. С картины Джозефа Тернера, 1794 г.
Этот принцип сонета, как мы видим, хорошо сочетается с ранее определившейся установкой поэта: находить необыкновенное – в обыденном, красоту – «в повседневном лице Природы». Для мгновения лирического «отрыва» от житейской суеты Вордсворт находит сравнение, по своей необычности не уступающее самым удивительным кончетти поэтов-метафизиков:
Сонет Вордсворта оказывается семимильными башмаками, в которых можно совершать огромные шаги во времени и пространстве. Восхищаясь подснежниками, цветущими под бурей, поэт сравнивает их с воинством древних:
В другом сонете он вглядывается в сумрак и видит мир как бы глазами своего пращура – косматого дикаря:
Что мог узреть он в меркнущем просторе
Пред тем, как сном его глаза смежило? –
То, что доныне видим мы вдали:
Подкову темных гор и это море,
Прибой и звезды – все, что есть и было
От сотворенья неба и земли.
Предвосхищая методы кино, Вордсворт умеет неожиданно изменить оптику и завершить «панораму» – «наездом» и крупным планом:
На мощных крыльях уносясь в зенит,
Пируя на заоблачных вершинах,
Поэзия с высот своих орлиных
Порой на землю взоры устремит –
И, в дол слетев, задумчиво следит,
Как манят пчел цветы на луговинах,
Как птаха прыгает на ножках длинных
И паучок на ниточке скользит.
Мне кажется, что ранний сонет Джона Китса «К Одиночеству», с точки зрения его монтажа, есть прямая имитация сонета Вор-дсворта:
«О одиночество! если мне суждено с тобой жить, то пусть это будет не среди бесформенной кучи мрачных зданий; взберемся с тобой на крутизну – в обсерваторию Природы, откуда долина, ее цветущие склоны, кристальное колыханье ручья – покажутся не больше пяди; позволь мне быть твоим стражем под ее раскидистыми кронами, где прыжок оленя спугивает пчелу с наперстянки…»[13]13
Джон Ките. «К Одиночеству». Дословный перевод.
[Закрыть]
Здесь у Китса не Поэзия, а ее подруга Одиночество, не заоблачные вершины, а крутая гора (обсерватория Природы), но сама смена планов – от головокружительной высоты до пчел на луговинах, до отдельного цветка или паучка – та же самая.
Это стихотворение Джона Китса, по моему предположению, привлекло внимание Николая Огарева, который в 1856 году написал свое подражание:
О, если бы я мог на час один
Отстать от мелкого брожения людского,
Я радостно б ушел туда, за даль равнин,
На выси горные, где свежая дуброва
Зеленые листы колышет и шумит,
Между кустов ручей серебряный бежит,
Жужжит пчела, садясь на стебель гибкий,
И луч дневной дрожит сквозь чащи зыбкой…
(Н. Огарев. «Sehnsucht»)
Увлеченный этим широким размахом поэтического маятника: город – выси горные – пчела на качающейся травинке, Огарев и пошел за Китсом, – который, в свою очередь, шел за Вордсвортом.
В России судьба Вордсворта сложилась не очень удачно. Лорд Байрон оказался ближе русскому сердцу. Даже сентиментальный Жуковский мгновенно зажегся Байроном, а к предложению Пушкина переводить Вордсворта (который, предположительно, должен быть ему «по руке») остался равнодушен – не разглядел.
На родине поэтическая иерархия обратная: Вордсворта помещают значительно выше Байрона. В чем причина этой незыблемой репутации «поэта Природы» на протяжении вот уже двух веков? Наверное, как раз в том, что Уильям Вордсворт – очень английский поэт. Задумчивый, упрямый, мягкосердечный; его поэтический герб выкрашен в зеленый цвет, напоминающий одновременно об английских пастбищах и о том, что «man is but grass»[14]14
«Человек – только прах» (дословно: «трава»; англ.).
[Закрыть]. Господь, сотворивший и тигра, и овечку, решил сразу после Блейка подарить миру Вордсворта.
Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства
Ода
I
Когда-то все ручьи, луга, леса
Великим дивом представлялись мне;
Вода, земля и небеса
Сияли, как в прекрасном сне,
И всюду мне являлись чудеса.
Теперь не то – куда ни погляжу,
Ни в ясный полдень, ни в полночной мгле,
Ни на воде, ни на земле
Чудес, что видел встарь, не нахожу.
II
Дождь теплый прошумит –
И радуга взойдет;
Стемнеет небосвод –
И лунный свет на волнах заблестит;
И тыщи ярких глаз
Зажгутся, чтоб сверкать
Там, в головокружительной дали!
Но знаю я: какой-то свет погас,
Что прежде озарял лицо земли.
III
Я слышу пение лесных пичуг,
Гляжу на скачущих ягнят,
На пестрый луг
И не могу понять, какою вдруг
Печалью я объят,
И сам себя виню,
Что омрачаю праздник, и гоню
Тень горестную прочь; –
Чтоб мне помочь,
Гремит веселым эхом водопад
И дует ветерок
С высоких гор;
Куда ни кину взор,
Любая тварь, любой росток –
Все славят май.
О, крикни громче, крикни и сломай
Лед, что плитою мне на сердце лег,
Дитя лугов, счастливый пастушок!
IV
Природы твари, баловни весны!
Я слышу перекличку голосов;
Издалека слышны
В них страстная мольба и нежный зов.
Веселый майский шум!
Я слышу, чувствую его душой.
Зачем же я угрюм
И на всеобщем празднестве – чужой?
О горе мне!
Все радуются утру и весне,
Срывая в долах свежие цветы,
Резвяся и шутя;
Смеется солнце с высоты,
И на коленях прыгает дитя; –
Для счастья нет помех!
Я вижу всё, я рад за всех…
Но дерево одно среди долин,
Но возле ног моих цветок один
Мне с грустью прежний задают вопрос:
Где тот нездешний сон?
Куда сокрылся он?
Какой отсюда вихрь его унес?
V
Рожденье наше – только лишь забвенье;
Душа, что нам дана на срок земной,
До своего на свете пробужденья
Живет в обители иной;
Но не в кромешной темноте,
Не в первозданной наготе,
А в ореоле славы мы идем
Из мест святых, где был наш дом!
Дитя озарено сияньем Божьим;
На мальчике растущем тень тюрьмы
Сгущается с теченьем лет,
Но он умеет видеть среди тьмы
Свет радости, небесный свет;
Для юноши лишь отблеск остается –
Как путеводный луч
Среди закатных туч
Или как свет звезды со дна колодца;
Для взрослого уже погас и он –
И мир в потёмки будней погружен.
VI
Земля несет охапками дары
Приемному сыночку своему
(И пленнику), чтобы его развлечь,
Чтобы он радовался и резвился –
И позабыл в пылу игры
Ту, ангельскую, речь,
Свет, что сиял ему,
И дивный край, откуда он явился.
VII
Взгляните на счастливое дитя,
На шестилетнего султана –
Как подданными правит он шутя –
Под ласками восторженной мамаши,
Перед глазами гордого отца!
У ног его листок, подобье плана
Судьбы, что сам он начертал,
Вернее, намечтал
В своем уме: победы, кубки, чаши;
Из боя – под венец, из-под венца –
На бал, и где-то там маячит
Какой-то поп, какой-то гроб,
Но это ничего не значит;
Он это все отбрасывает, чтоб
Начать сначала; маленький актер,
Он заново выучивает роли,
И всякий фарс, и всякий вздор
Играет словно поневоле –
Как будто с неких пор
Всему на свете он постигнул цену
И изучил «комическую сцену»,
Как будто жизнь сегодня, и вчера,
И завтра – бесконечная игра.
VIII
О ты, чей вид обманывает взор,
Тая души простор;
О зрящее среди незрячих око,
Мудрец, что свыше тайной награжден
Бессмертия, – читающий глубоко
В сердцах людей, в дали времен:
Пророк благословенный!
Могучий ясновидец вдохновенный,
Познавший всё, что так стремимся мы
Познать, напрасно напрягая силы,
В потёмках жизни и во тьме могилы, –
Но для тебя ни тайны нет, ни тьмы!
Тебя Бессмертье осеняет,
И Правда над тобой сияет,
Как ясный день; могила для тебя –
Лишь одинокая постель, где, лёжа
Во мгле, бессонницею мысли множа,
Мы ждем, когда рассвет блеснет, слепя;
О ты, дитя по сущности природной,
Но духом всемогущий и свободный,
Зачем так жаждешь ты
Стать взрослым и расстаться безвозвратно
С тем, что в тебе сошлось так благодатно?
Ты не заметишь роковой черты –
И взвалишь сам себе ярмо на плечи,
Тяжелое, как будни человечьи!
IX
О счастье, что в руине нежилой
Еще хранится дух жилого крова,
Что память сохраняет под золой
Живые искорки былого!
Благословенна память ранних дней –
Не потому, что это было время
Простых отрад, бесхитростных затей –
И над душой не тяготело бремя
Страстей – и вольно вдаль ее влекла
Надежда, простодушна и светла, –
Нет, не затем хвалу мою
Я детской памяти пою –
Но ради тех мгновений
Догадок смутных, страхов, озарений,
Осколков тайны – тех чудесных крох,
Что дарит нам высокая свобода,
Пред ней же наша смертная природа
Дрожит, как вор, застигнутый врасплох; –
Но ради той, полузабытой,
Той, первой, – как ни назови –
Тревоги, нежности, любви,
Что стала нашим светом и защитой
От злобы мира, – девственно сокрытой
Лампадой наших дней;
Храни нас, направляй, лелей,
Внушай, что нашей жизни ток бурлящий –
Лишь миг пред ликом вечной тишины,
Что осеняет наши сны, –
Той истины безмолвной, но звучащей
С младенчества в людских сердцах,
Что нас томит, и будит, и тревожит;
Её не заглушат печаль и страх,
Ни скука, ни мятеж не уничтожат.
И в самый тихий час,
И даже вдалеке от океана
Мы слышим вещий глас
Родной стихии, бьющей неустанно
В скалистый брег,
И видим тайным оком
Детей, играющих на берегу далеком,
И вечных волн скользящий мерный бег.
X
Так звонче щебечи, певец пернатый!
Пляшите на лугу
Резвей, ягнята!
Я с вами мысленно в одном кругу –
Со всеми, кто ликует и порхает,
Кто из свистульки трели выдувает,
Веселый славя май!
Пусть то, что встарь сияло и слепило,
В моих зрачках померкло и остыло,
И тот лазурно-изумрудный рай
Уж не воротишь никакою силой, –
Прочь, дух унылый!
Мы силу обретем
В том, что осталось, в том прямом
Богатстве, что вовек не истощится,
В том утешенье, что таится
В страдании самом,
В той вере, что и смерти не боится.
XI
О вы, Озера, Рощи и Холмы,
Пусть никогда не разлучимся мы!
Я ваш – и никогда из вашей власти
Не выйду; мне дано такое счастье
Любить вас вопреки ушедшим дням;
Я радуюсь бегущим вскачь ручьям
Не меньше, чем когда я вскачь пускался
С ручьями наравне,
И нынешний рассвет не меньше дорог мне,
Чем тот, что в детстве мне являлся.
Лик солнечный, склоняясь на закат,
Окрашивает облака иначе –
Задумчивей, спокойней, мягче:
Трезвее умудренный жизнью взгляд.
Тебе спасибо, сердце человечье,
За тот цветок, что ветер вдаль унес,
За всё, что в строки не могу облечь я,
За то, что дальше слов и глубже слез.
Радуга
Когда я эту радугу-дугу
В отмытой ливнем вижу синеве,
Я удержать восторга не могу;
Как в детстве, сердце рвется прочь,
Трепещет на незримой тетиве!
И я хочу, пока не пала ночь,
На радугу после дождя,
Рождающую столько смелых стрел,
Смотреть с таким же счастьем, уходя,
Как я на утре жизненном смотрел.
Дитя – отец Мужчины. Эту нить
Чтоб не порвать в душе, а сохранить,
Я одного себе желаю впредь:
Не разучиться бы благоговеть!
Сонеты
«Путь суеты – с него нам не свернуть!..»
Путь суеты – с него нам не свернуть!
Проходит жизнь за выгодой в погоне;
Наш род Природе – как бы посторонний,
Мы от нее свободны, вот в чем жуть.
Пусть лунный свет волны ласкает грудь,
Пускай ветра зайдутся в диком стоне
Или заснут, как спит цветок в бутоне, –
Все это нас не может всколыхнуть.
О Боже! Для чего в дали блаженной
Язычником родиться я не мог!
Своей наивной верой вдохновенный,
Я в мире так бы не был одинок:
Протей вставал бы предо мной из пены
И дул Тритон в свой перевитый рог!
«О Сумрак, предвечерья государь!..»
О Сумрак, предвечерья государь!
Халиф на час, ты Тьмы ночной щедрее,
Когда стираешь, над землею рея,
Все преходящее. – О древний царь!
Не так ли за грядой скалистой встарь
Мерцал залив, когда в ложбине хмурой
Косматый бритт, покрытый волчьей шкурой,
Устраивал себе ночлег? Дикарь,
Что мог узреть он в меркнущем просторе
Пред тем, как сном его глаза смежило? –
То, что доныне видим мы вдали:
Подкову темных гор, и это море,
Прибой и звезды – все, что есть и было
От сотворенья неба и земли.
Глядя на островок цветущих подснежников в бурю
Когда надежд развеется покров
И рухнет Гордость воином усталым,
Тогда величье переходит к малым:
В сплоченье братском робость поборов,
Они встречают бури грозный рев, –
Так хрупкие подснежники под шквалом
Стоят, противясь вихрям одичалым,
В помятых шлемах белых лепестков.
Взгляни на доблестных – и удостой
Сравненьем их бессмертные знамена.
Так македонская фаланга в бой
Стеною шла – и так во время оно
Герои, обреченные Судьбой,
Под Фивами стояли непреклонно.
Уильям Блейк (1757–1827)«На мощных крыльях уносясь в зенит…»
На мощных крыльях уносясь в зенит,
Пируя на заоблачных вершинах,
Поэзия с высот своих орлиных
Порой на землю взоры устремит –
И, в дол слетев, задумчиво следит,
Как манят пчел цветы на луговинах,
Как птаха прыгает на ножках длинных
И паучок по ниточке скользит.
Ужель тогда ее восторг священный
Беднее смыслом? Или меньше в нем
Глубинной мудрости? О дерзновенный!
Когда ты смог помыслить о таком,
Покайся, принося ей дар смиренный,
И на колени встань пред алтарем.
Сын лондонского галантерейщика, Блейк в 10 лет поступил в подмастерья к граверу, и это стало его основной профессией. В 1789 году он опубликовал «Песни невинности», а пятью годами позже – «Песни опыта». Эти и все последующие книги Блейка изданы им самим и иллюстрированы собственными гравюрами.
Уильям Блейк. С картины Томаса Филипса, 1807 г.
Уже в первых сборниках проявился визионерский и пророческий характер поэзии Блейка. Он громко прозвучал в «Книге Тэль», «Бракосочетании Рая и Ада» и других т. н. «пророческих книгах» поэта. Блейк яростно отрицал утилитарный Разум, воспевая поэтический Гений и интуицию свободного человека.
Талант Блейка, художника и поэта, не был оценен при жизни. Он был заново открыт прерафаэлитами в 1850-х годах и впервые полно представлен в трехтомном издании Э. Эллиса и УБ. Йейтса (1893).
Весна (Из «Песен Невинности»)
Пой, свирель!
В небе – трель
Жаворонка
Льется звонко;
А в ночи
Хор звучит
Соловьиный
Над долиной…
Весело, весело, весело весной!
Петушок,
Наш дружок,
День встречает,
Величает;
Детвора
Мчит с утра
В сад и в поле –
Смейся вволю!
Весело, весело, весело весной!
Как я рад
Меж ягнят
Встретить братца,
С ним обняться –
Шёрстку мять,
Целовать
Лобик нежный,
Белоснежный!
Весело, весело, весело весной!
Больная роза (Из «Песен Опыта»)
О роза больная!
Кто скрытно проник
В твой сумрак росистый,
Пурпурный тайник?
То червь бесприютный,
Изгнанник высот,
Чья чёрная страсть
Твою душу сосёт.
Дерзи, Вольтер, шути, Руссо! (Из Манускрипта Россетти)
Дерзи, Вольтер, шути, Руссо,
Кощунствуйте, входя в азарт!
На ветер брошенный песок
Несет насмешникам в глаза.
И каждая песчинка – свет,
Алмазный колкий огонек,
Как россыпь звезд в глухой степи,
Где путь Израиля пролег.
Все атомы, что грек открыл,
И Галилеевы миры –
Песок на берегу морском,
Где спят Израиля шатры.
Хрустальный шкафчик (Из Манускрипта Пикеринга)
Я Девой пойман был в Лесу,
Где я плясал в тени густой,
В Хрустальный Шкафчик заключен,
На Ключик заперт золотой.
Тот Шкафчик гранями сиял –
Жемчужный, радужный, сквозной,
В нем открывался новый Мир
С волшебной маленькой Луной.
Там новый Лондон я узрел –
Деревья, шпили, купола;
В нем новый Тауэр стоял
И Темза новая текла.
И Дева – в точности, как Та, –
Мерцала предо мной в лучах;
Их было три, одна в другой:
О тайный трепет, сладкий страх!
И очарованный трикрат,
Тройной улыбкой освещен,
Я к ней прильнул: мой поцелуй
Был троекратно возвращен.
Я руки алчно к ней простер,
Палимый лихорадкой уст…
Но Шкафчик раскололся вдруг,
Рассыпался, как снежный куст;
И, безутешное Дитя,
Я вновь рыдал в глуши лесной,
И Бледная Жена в слезах,
Скорбя, склонялась надо мной.
Сэмюэл Тейлор Кольридж (1772–1834)Врагу человеческому, который есть бог этого мира
(Из книги «Ворота Рая» (1818))
Воистину ты, Сатана, дуралей,
Что не отличаешь овцы от козла,
Ведь каждая шлюха – и Нэнси, и Мэй –
Когда-то святою невестой была.
Тебя величают Иисусом в миру,
Зовут Иеговой, небесным Царем.
А ты – сын Зари, что погас поутру,
Усталого путника сон под холмом.
Родом из Девоншира. Учился в Кембридже, превосходил знаниями большинство товарищей, но скучал университетской рутиной и диплома не получил. В 1794 году планировал вместе с Робертом Саути отправиться в Америку и основать там коммуну. В «Лирических балладах», изданных напополам с Вордсвортом среди других вещей напечатан его шедевр «Сказание о старом мореходе» (1798) – таинственная легенда об убийстве моряком альбатроса и последовавшем возмездии. Два года провел во Франции, где изучал философию, по возвращении поселился рядом с Вордсвортом в Озерном краю. В дальнейшем много путешествовал, писал статьи, читал лекции, был блестящим собеседником (вспомним его «Застольные беседы», которыми увлекался Пушкин!) и одним из законодателей вкуса своего времени. На время пристрастился к опиуму и торжественно утверждал, что стихотворение «Кубла Хан» не сочинено, а явлено ему в наркотическом сне. Свою философию искусства изложил в книге «Biographia Liter-aria» (1817).
Сэмюэл Тейлор Кольридж. С картины Питера Вандей-ка, 1795 г.
О стихах Донна
На кляче рифм увечных скачет Донн,
Из кочерги – сердечки вяжет он.
Его стихи – фантазии разброд,
Давильня смысла, кузница острот.
Труд без надежды
Природа вся в трудах. Жужжат шмели,
Щебечут ласточки, хлопочут пчелы –
И на лице проснувшейся земли
Играет беглый луч весны веселой.
Лишь я один мед в улей не тащу,
Гнезда не строю, пары не ищу.
О, знаю я, где край есть лучезарный,
Луг амарантовый, родник нектарный.
Как жадно я б к его волнам приник! –
Не для меня тот берег и родник.
Уныло, праздно обречен блуждать я:
Хотите знать суть моего проклятья?
Труд без надежды – смех в дому пустом,
Батрак, носящий воду решетом.
Имя, написанное на воде (О Джоне Китсе)
Цыганка Слава
Не каждому поэту выпадает проснуться знаменитым – или просто дожить до признания своих трудов. Джона Китса после его смерти скорей жалели, чем ценили, и место ему было отведено где-то во вторых рядах английских поэтов-романтиков. По-настоящему Китса открыли лишь прерафаэлиты, и понадобился еще не один десяток лет прежде, чем он был введен в Пантеон английской литературы. В 1818 году Ричард Вудхаус, преданный друг поэта, писал в частном письме: «При жизни (если Господь благословит его дожить до старости) он сравняется с лучшими из поэтов нынешнего поколения, а после смерти займет среди них первое место». Пророчество сбылось – увы! – лишь в своей второй половине. Жизнь Китса была слишком коротка. Он родился в семье простого конюха, который, женившись на дочке хозяина, возвысился до владельца конного двора – и разбился насмерть, упав с лошади, когда Джону едва исполнилось девять лет. Мать вторично вышла замуж и через шесть лет умерла, оставив четверых детей (из которых Джон был старшим) круглыми сиротами. Юноша окончил школу и был отдан опекуном в ученье к аптекарю, а позднее – на медицинские курсы. Но врачом не стал, хотя и успешно сдал экзамен в 1816 году.
Джон Ките. Миниатюра работы Джозефа Северна, 1819 г.
Его влекла поэзия. Изучение греческой мифологии и английской поэзии эпохи Возрождения отвлекало от медицинских предметов. Он выбрал литературную карьеру, что для человека без средств было довольно отчаянным решением. Всю свою трагически короткую жизнь ему пришлось бороться с бедностью, безвестностью, враждебной критикой. Многие не выдерживали такой борьбы. Полувеком раньше, например, на лондонском чердаке покончил с собой доведенный до отчаяния нуждой и голодом Томас Чаттертон (1752–1770), которому Ките посвятил один из первых своих сонетов:
О Чаттертон! О жертва злых гонений!
Дитя нужды и тягостных тревог!
Как рано взор сияющий поблек,
Где мысль играла, где светился гений!
(Перевод В. Левика)
В 1817 году Ките опубликовал свой первый сборник стихов, а на следующий год – большую поэму «Эндимион», в основе которой лежит миф о любви богини Луны Цинтии к смертному – пастуху Эндимиону.
А между тем наследственный недуг, туберкулез, который уже унес в могилу мать и младшего брата, скрыто и неуклонно подтачивал его силы – тем скорей, чем упорней отдавался он своему труду. В раннем стихотворении «Сон и поэзия» Ките восклицает: «О, дайте мне десять лет, чтобы я мог переполниться поэзией и совершить то, что судьба моя велела мне совершить!» Судьба дала ему только три года. Решающий удар болезнь нанесла в начале 1820 года, вскоре после помолвки Китса с Фанни Брон – девушкой, которую он глубоко и мучительно любил. В оставшиеся ему месяцы он уже почти ничего не писал.
Вершинным для творчества Китса остался 1819 год, когда были созданы его знаменитые оды, величаемые теперь английской критикой не иначе как «великими»: «Ода Греческой Вазе», «К Соловью», «Осень» и другие. Были написаны замечательные поэмы, сонеты редкого совершенства и глубины мысли.
В сентябре 1820 года по настоянию врачей Ките едет в Италию – вместе со своим другом художником Северном. Слишком поздно. Болезнь, которую в то время совершенно не умели лечить, не дала отсрочки, и в феврале 1821 года поэт умирает. Страдания его последних недель усугублены разлукой с Фанни и сознанием невыполненного поэтического предназначения. На его могиле в Риме – эпитафия, которую он сам для себя сочинил: «Здесь лежит тот, чье имя было написано на воде».
Золотое и серебряное
Алхимики и мистики Средневековья делили животных на солярных и лунных, то есть подчиняющихся влиянию Солнца или Луны. Долгое время Китса считали поэтом лунным по преимуществу – то есть экзальтированным мечтателем, певцом смутных чувствований. Солярная, рациональная часть его гения не учитывалась. А между тем он обладал необычайно трезвым и самокритичным умом. В некотором смысле он являл собой идеал романтического поэта, как его понимал С. Кольридж: «Здравый смысл – плоть поэтического гения, Фантазия – его одежды, Движение – способ его существования, а Воображение – его душа, которая присутствует везде и во всем и творит из всего разнообразия одно прекрасное и исполненное смысла целое».
Ките скептически относился к традиционным формам религиозности. Он верил в Воображение и Красоту. Главное для поэта – владеть этой магической силой, Воображением, которая не только преображает косные предметы миры, давая им истинную жизнь, но и примиряет противоположности: абстрактное с конкретным, индивидуальное с типическим, чувство с разумом, новизну с повседневностью, сплавляя их в одно гармоническое целое.
В представлении Китса именно Воображение (читай: Поэзия) придавало жизни духовную составляющую и смысл. Впрочем, сия романтическая мысль была выдвинута Филипом Сидни еще в XVI веке: «Природа – бронзовый кумир, лишь поэты покрывают его позолотой». Именно из этой фразы исходит Ките в своем сонете о гармонии поэзии:
Как много славных бардов золотят
Пространства времени! Мне их творенья
И пищей были для воображенья,
И вечным, чистым кладезем отрад;
И часто этих важных теней ряд
Проходит предо мной в час вдохновенья,
Но в мысли ни разброда, ни смятенья
Они не вносят – только мир и лад.
Златокузнецами (goldsmiths) – может быть, с подсознательной оглядкой на Шелли – называет поэтов и Уильям Йейтс в своем «Плавании в Византию», только там эти мастера заняты не золочением «бронзового кумира», а изготовлением Золотой птички на забаву Императору: то же своего рода посрамление Природы – Искусством. Йейтс заканчивает стихотворение прославлением мастеров:
Развоплотясь, я оживу едва ли
В телесной форме, кроме, может быть,
Подобной той, что в кованом металле
Сумел искусный эллин воплотить,
Сплетя узоры скани и эмали, –
Дабы владыку сонного будить
И с древа золотого петь живущим
О прошлом, настоящем и грядущем.
Так «солярность» побеждает «лунность», «золотые яблоки» затмевают «серебряные», – что особенно наглядно в оригинале, где трижды повторяется: gold, gold, golden.
Сон и поэзия
Равновесие лунного и солярного начал у Китса ярче всего демонстрируется противостоянием его важнейших поэм – «Эндимион» и «Гиперион». Первая, основанная на греческом мифе, посвящена Луне и влюбленному в нее пастуху Эндимиону; в центре второй стоит титан Гиперион, предшественник Аполлона на посту солнечного божества. В читательском сознании Эндимион долгое время затмевал Гипериона. Популярный на обоих берегах Атлантики Генри Лонгфелло писал в своем сонете, посвященном Китсу:
Бессмертно-юный, спит Эндимион,
Все в этом сне – и мука и отрада;
Над спящим лесом яркая лампада –
Луна, взошедшая на небосклон.
Казалось бы, Ките именно таков. Поэтический дар неотделим у него от вещего сна; Орфей нерасторжимо связан с Морфеем. В незаконченной поэме Китса «Гиперион» Мнемозина говорит юноше Аполлону, воспитанному в одиночестве на острове Делос:
Тебе приснилась я, и, пробудившись,
Нашел ты рядом золотую лиру…
Но не только рождение архетипического Поэта – Аполлона – связано у Китса со сном и пробуждением, и не только в эпической поэме мы это находим; сон – почти непременное условие творчества, способ снятия печатей с «запечатленного ключа» поэзии. Почти во всех его «великих одах» 1819 года мотив сна, видения – один из ведущих. «Ужель я грезил…» («Ода Психее»); «Пускай напевы звучные нежны, / Беззвучные – они еще нежней…» («Ода Греческой Вазе»); «Мечтал я? – или грезил наяву? / Проснулся? – или это снова сон?» («Ода Соловью»); «Однажды утром предо мной прошли / Три тени, низко голову клоня…» («Ода Праздности»). Поэзия возникает в момент пробуждения (зарождаясь еще во сне) или засыпания.
Джон Ките. Рисунок Чарльза Брауна, иклъ 1819 г.
Мой милый Рейнольде!
Вечером в постели,
Когда я засыпал, ко мне слетели
Воспоминанья…
(«Письмо Рейнолъдсу»)
А вот миг пробуждения:
Ты любишь созерцать зарю вполглаза,
Прильнув к подушке заспанной щекой?
(«На поэму Ли Ханта „Повесть о Римини“».
Перевод В. Потаповой)
Если читатель отвечает «да», значит, он не чужд воображения и заслуживает дальнейшего разговора. В своем раннем программном стихотворении «Сон и поэзия» (1816) Ките пишет о сне как о важнейшем подспорье поэта (во сне ему даже приходят рифмы), а о постели поэта – как самой надежной обители, в которой обретаются ключи от Храма Радости[15]15
«It was a poet's house who keeps the keys / Of Pleasure's temple».
[Закрыть].
Сон отрешает поэта от скорбей и забот мира, земной юдоли, – и дарит ему крылья вдохновения. В сонете «Сон над книгой Данте» мир уподоблен стоглазому сторожу подземного царства, которого поэт должен усыпить, чтобы выполнить свою задачу.
Как Аргусу зачаровавши слух,
Ликуя, взмыл Гермес над спящим стражем,
Так, силою дельфийских чар, мой дух
Возобладал над вечным бденьем вражьим
И, видя, что стоглазый мир-дракон
Уснул, умчался мощно и крылато…
Поэзия для Китса – сон, но не тот опиумный провал, в котором Кольридж однажды нашел готовое описание дворца Кубла Хана (а потом, сколько ни старался, не мог добавить больше ни строчки к своему фрагменту); нет, сон Китса – управляемый, «люсидный». Сон как способ расковать воображение, «умчаться мощно и крылато» в царство мечты. «Он описывает то, что видит; я описываю то, что воображаю», – пишет Ките, сравнивая себя с Байроном.
Однако воображение – не только уход из действительности в царство идеала, оно имеет и обратную силу – преображать реальность. В одном из писем Ките вспоминает сон Адама в «Потерянном рае» Мильтона: «Он проснулся и увидел, что все это – правда». Такой в идеале представляется Китсу великая поэзия.
Безусловно, Ките знает и темные сны, вылетающие из мрачного царства Прозерпины, он помнит, что сон – брат смерти, и, когда мы читаем, например, сонет «К Сну», озноб пробирает от зловещей двусмысленности его заключительных строк:
О ты, хранитель тишины ночной,
Не пальцев ли твоих прикосновенье
Дает глазам, укрытым темнотой,
Успокоенье боли и забвенье?
О Сон, не дли молитвенный обряд,
Закрой глаза мои или во мраке
Дождись, когда дремоту расточат
Рассыпанные в изголовье маки.
Тогда спаси меня, иль отсвет дня
Все заблужденья явит, все сомненья;
Спаси меня от совести, тишком
Скребущейся, как крот в норе горбатой,
Неслышно щелкни смазанным замком
И ларь души умолкшей запечатай.
(Перевод О. Чухонцева)
В сонете «Чему смеялся я сейчас во сне?..» связь сна и смерти еще теснее, еще прямей.
Чему смеялся я сейчас во сне?
Ни знаменьем небес, ни адской речью
Никто в тиши не отозвался мне…
Тогда спросил я сердце человечье:
Ты, бьющееся, мой вопрос услышь, –
Чему смеялся я? В ответ – ни звука.
Тьма, тьма кругом. И бесконечна мука.
Молчат и бог и ад. И ты молчишь.
Чему смеялся я? Познал ли ночью
Своей короткой жизни благодать?
Но я давно готов ее отдать.
Пусть яркий флаг изорван будет в клочья.
Сильны любовь и слава смертных дней,
И красота сильна. Но смерть сильней.
(Перевод С. Маршака)
Уильям Йейтс объясняет мечтательность Китса его социальным происхождением: «Сын конюха, с рожденья обделенный / Богатством, он роскошествовал в грезах / И расточал слова…». Как известно, профессия, которой в молодости обучался Ките, была сугубо материальная – хирург. Но, слушая лекции на лондонских медицинских курсах, студент-медик следил за проникшим в аудиторию солнечным лучом, пляшущими в нем пылинками и видел романтические картины – рыцарей, прекрасных дам, поединки и сражения (он тогда увлекался Чосером).
Ките не изменил себе до конца. Напечатав фрагмент «Гипериона», который был достаточно высоко оценен критиками (Байрон сказал, что он «словно внушен титанами»), поэт немедленно разочаровался в нем и стал переделывать поэму («Падение Гипериона. Видение», 1820). Теперь рассказ обрамлен в форму сна. Поэт попадает в огромный храм, приближается к загадочному алтарю и видит прислуживающую возле огня жрицу, закутанную в покрывало. Это – богиня памяти Монета (Мнемозина), которая погружает его в транс (сон во сне) и дает ему увидеть величественные картины борьбы богов и титанов. Монета и корит, и жалеет поэта – несчастного мечтателя, сновидца (a dreaming thing), но считает, что он должен быть вознагражден за свои муки и героические усилия взойти на алтарь славы.
Примечательно, что любовь в поэзии Китса также связана со сном. Вообще тот момент или ситуация, в котором возлюбленная чаще всего является в лирике поэта, есть сугубо индивидуальная и характерная парадигма данного поэта. Например, у Джона Донна – это расставание, у Эдгара По – смерть, у Йейтса, пожалуй, танец. Нет сомнения, что у Китса такой парадигмой является сон. Вспомним волшебный сон Маделины в «Кануне Святой Агнессы», в который неожиданно «входит» Порфиро, и лишь таким образом влюбленные достигают счастья. Или один из лучших сонетов Китса «Яркая звезда», в котором поэт жаждет навек забыться и заснуть на груди у спящей любимой:
О, быть и мне бы, яркая звезда,
Таким же неизменным и счастливым,
Но не аскетом в подвиге труда,
Следящим за приливом и отливом
В обряде омовения Земли
Или смотрящим на седые складки
Помолодевших гор в канун зимы
И на снега в просторном беспорядке, –
Нет, быть бы неизменней, головой
Покоиться бы на груди любимой,
Чтоб неусыпно слышать над собой
Ее дыханья шелест тополиный
И чтобы в милом шелесте ночном
Жить вечно – иль забыться вечным сном.
(Перевод О. Чухонцева)
Момент благоговения, как перед святыней, здесь безусловно присутствует, но и стремление очистить любовь от всего случайного, перенести ее в идеальный мир творческого сна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?