Текст книги "Двое и одна"
Автор книги: Григорий Марк
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Наступившая тишина понемногу затягивалась легкими, мерцающими миазмами болотной гнили, которые принес новый порыв сквозняка. Не выпуская рюмки из левой руки и вытянув пальцы правой, она разглядывала обручальное кольцо, точно раньше никогда в жизни его не видела. Почему-то она носила его на указательном пальце. У меня кольца вообще не было.
Неприятная, саднящая горечь появилась у меня во рту. Это, наверное, была десятая сигарета. Пепельница на столе была забита до краев светящимися изуродованными трупиками.
Весь разговор напоминал диалог из длинной дурной пьесы, и я должен был только выдавливать из себя, как зубную пасту из тюбика, заученные реплики. Пьесы, которая упрямо не хотела превращаться из мелодрамы в трагедию. Несмотря на старания главной героини, на которую направлен луч прожектора. Театр будней. Занавес не опускался много лет. Переживать необязательно. А если чувства и появлялись, я научился их напоказ не выставлять. Текст, как видно, переведенный с английского, – я когда-то читал или даже слышал оригинал, вот только не мог вспомнить где, – давно обкатан и с каждым произнесением становится все более бессмысленным. Но ей, как видно, помогает. Театротерапия. Если что-нибудь позабуду, тут же в черном квадрате окна появится серебристая лента с подсказывающими титрами, и она начнет, смакуя каждое слово, озвучивать их за меня. Но я знаю: в пьесе есть еще одно действующее лицо. Вот уже почти четверть века оно наблюдает за мной и терпеливо ждет, чтобы в решающий момент, разрывая кулисы, вырваться на сцену. Очень скоро оно появится.
А может, кроме давно выученной роли в семейной пьесе, у меня есть еще одна? В пьесе, которую, сам того не замечая, исполняю уже для себя? Когда думаю о своей жене. На своем собственном, лишь мне понятном языке… Просто, для этой роли реплики не надо произносить вслух… одна и та же долгоиграющая пьеса с единственным слушателем-зрителем-актером… реквизит уже много лет не обновляли… кто я самому себе?.. Иногда, кажется, эти две пьесы ставили два разных режиссера, ничего не знавшие друг о друге.
Вот так всегда… Ну почему, когда говорю о чем-то важном, звучит так неискренне?!. Когда приходится сводить счеты с самим собой, умудряюсь видеть происходящее откуда-то со стороны. Как психиатр со своим пациентом.
Не переставая рассматривать кольцо, она плюхнулась в диван, словно в огромное блюдо со студнем. В рюмке – поясным отражением в мыльном пузыре, который вот-вот лопнет, – вспыхнуло искаженное, зажатое в ее руках лицо того, кто должен был быть мною самим. Нос выдвинулся вперед, щеки и лоб плавно загнулись назад, уши прижаты к голове.
Осторожно поставила рюмку с моим отражением – теперь оно висело в воздухе отдельно от нее – и откинулась на спинку дивана. Обняла за шею потрепанного медвежонка с толстыми черными губами, переселившегося сюда сразу после того, как Лара ушла из дома, из его «медвежьего угла» в спальне, где он долгие годы бесстрашно защищал ее по ночам от врагов. Бережно усадила его рядом и включила ящик. Стеклянные бусинки медвежьих глаз покорно уставились на экран.
Несмотря на жару за окном, я неожиданно почувствовал, что замерз. Все тело покрылось гусиною кожей. Казалось, холод шел изнутри меня самого. Оглянулся, и комната вместе с женой на диване, перечеркнутой косой полосой света из кухни, поплыла влево как декорация при повороте сцены. И взгляд мой за ними не поспевал. Тусклое зеркало с клубами дыма, напоминающими рентгеновский снимок, – каверны-затемнения в душе видны совершенно отчетливо, – часы с секундной стрелкой, бегущей почему-то в противоположную сторону, телевизор, окруженный фарфоровыми уточками, которых я так ненавидел, низкий столик, медвежонок – все было белесо-серым, точно покрытым толстым слоем инея…
Вещи стали еще более равнодушными, еще более холодными, чем обычно. От каждой из них шел свой тихий гудящий звук, и от этих слипшихся гудений трудно было дышать. Я втянул воздух, и где-то под пломбой заныл коренной зуб.
Вертикальная рана с тихим шипением перерезала экран телевизора. Внутри ее копошилась густая, голубая мутотень. Обманный ящик подавился на полуслове и покорно погас.
– Слушай, оставь меня в покое, а?
– Да ты и так в покое. В очень глубоком покое.
На нее всегда можно положиться. Правильная реплика, в правильном месте, с правильной интонацией…
– Даже когда злишься, остаешься в покое… – И, словно про себя, неожиданно добавила: – Наверное, я слишком много выпила. – Она потянулась к столу, чтобы налить себе снова. Бутылка застыла на миг в горизонтальном положении. Из нее стекали коньячные капли. Горлышко несколько раз ударилось о рюмку.
По влажным глазам жены, по темным, без ободков, зрачкам невозможно было понять, что она сейчас видит. Все, что входит через них, внутри ее тоже становится влажным и темным. Указательный палец с наманикюренным ногтем коснулся белого столбика сигареты. В пепельницу посыпался желтый сноп искр. Темный тягучий взгляд медленно отдалялся. Я был уверен, что она думает о чем-то, не имеющем отношения к нашему разговору.
Конечно, любая женщина умеет управлять семейной ссорой, чтобы та не вышла из-под контроля. Я знал жену вдоль и поперек, последнее время все чаще поперек. Но за все эти годы так и не смог привыкнуть к ее мгновенным неуследимым превращениям из скандальной бабы, которая кричит, не обращая на меня никакого внимания, в доброжелательную, беззащитную женщину. Каким-то образом обе легко в ней уживались. И само собой происходило примирение вечером в постели. Тонкий мир женских превращений. А где тонко, там и рвется. Игра с непрерывно меняющимися правилами, игра, в которой я всегда проигрываю. И что самое удивительное – это совсем не отражалось на ее лице. Сплющенная мертворожденная улыбка по-прежнему подрагивала на губах, превращалась в застывшую позолоченную электричеством гримасу. Две капли светящейся темноты падали и никак не могли упасть из широко раскрытых глаз. Неподвижное, непроницаемое лицо, напоминавшее какое-то очень знакомое полотно – видел его в зале голландской живописи в Эрмитаже – старого мастера. Его столько раз реставрировали, подкрашивали, лакировали, так что истинный, первоначальный образ уже утерян. Уличить во лжи женщину, которой оно принадлежит, невозможно.
Мог бы и сам догадаться, еще когда впервые услышал, как перевоплощается ее голос в оперной арии или в русском романсе. А лицо – не лицо даже, а личина, – живет своей жизнью, никак не связанной с тем, что я слышу. Словно и не она поет а капелла, но сам воздух, пройдя между голосовыми связками, звучит возле ее полуоткрытого рта.
– Мы оба неправы… Это как заразная болезнь… – Она встала и огляделась по сторонам. Лицо треснуло между губами, и она быстро, как в мультфильме, поменяла гримасу. Тут было что-то новое. Раньше в своих проблемах она винила других. Обычно меня. – У тебя тяжелая депрессия. – Ну вот все и стало на свои, давно обжитые, места. И болен снова оказался я. – Ты избегаешь людей. Иногда кажется, нарочно в профиль ко всем поворачиваешься. Чтобы, не дай бог, кто-нибудь в глаза случайно не заглянул… И сам на других не смотришь… – Она задумчиво провела пальцем по мокрому кругу от рюмки. – Ничего про тебя не знаю, и это после стольких лет! Ну скажи, разве я виновата, что тело мое стало не таким, как восемнадцать лет назад? Что же теперь, когда Лара из дома ушла, меня и выбросить можно?
Еще одна перемена. Ей нужно, чтобы я уговаривал, переубеждал… Песочные часы снова перевернуты. Она сейчас совсем близко. На расстоянии вдоха, на расстоянии поцелуя… Эту сцену надо исполнять крупным планом? У этой женщины и лицо, и тело все еще были очень красивыми. Какой-то горькой, немного перезревшей красотой… Грудь точно полная чаша… Даже две… Талия почти исчезла… И беззащитная шея с наметившимися годовыми кольцами лет на десять старше, чем она сама… Фитнес-аэробика не помогает… Она женщина, медленно спускающаяся вниз по лестнице: молодая, моложавая, молодящаяся…
И все-таки непонятно, зачем она затеяла весь этот изнурительный разговор. Будто от моих слов что-то зависит… На всякий случай? Чтобы глянец не потускнел? Или что-то для себя решить пытается?
Она подошла очень близко к открытому окну. Губы ее беззвучно шевелились. Шла она медленно, согнувшись и сцепив руки, словно тащила с огромным трудом свое раздувшееся молчание. Так оплодотворенная женщина на последнем месяце беременности несет разбухший живот.
Я не отвечал, и она тоже затихла, уткнувшись в шум дождя, смывающего налипшую на город грязь. Но молчали мы тогда врозь. В глухой тишине перекатывался комок беззвучных криков, обвинений, оправданий… Я потрогал языком ноющий зуб. Но не помогло… Так простояли пару минут, не глядя друг на друга. Или пару лет. Глаза ее были закрыты. Широко расставив неуверенные ноги, она обняла себя и тихонько покачивалась. Баюкала что-то беспомощное, всхлипывающее от боли. Во всем этом было столько сиротливого одиночества, что я опять почувствовал себя неловко.
Она наконец очнулась и привычным движением провела по моей щеке ладонью. Пластинки перламутрового инея на кончиках пальцев промелькнули в желтом свете. Улыбнулась на ощупь. Черты лица ее расплывались. Или это глаза у меня слезились от дыма?
Сейчас она снимет маску, и появится загорелая двадцатишестилетняя женщина. И я услышу идущее со всех сторон меццо-сопрано, которое переливается сверкающим потоком гласных, – чистота вокализного тона, которая не может обманывать, – сворачивается в тугую спираль, в засасывающую меня воронку, останавливается на смутной грани звука и дыхания и снова плавно расправляется, становится победоносной мелодией в финале какой-то классической оперы. Поток гласных превращается в поток голодных, жадных поцелуев, начинающийся где-то возле виска, спускающийся вниз вдоль всего моего тела. Поглощающий меня целиком… Сердце рвется выпрыгнуть из груди и начать танцевать в воздухе… Вся моя жизнь висит на волоске, тоненьком волоске ее голоса, стремительно льющегося между моими неуклюжими междометиями. И красота его неотделима от ее красоты. И каждый жест, сопровождающий его, – строчка моего нового непроговоренного стиха. В нем движения бедер рифмуются со скольжением кончика языка по губам, а взмахи ресниц – с ладонями, плывущими по моему телу… Я уже знал ее наизусть, но, как выяснилось, самого главного не знал. Не знал даже, что слова, которые она так уверенно произносила, были как елочные игрушки – красивые снаружи и пустые внутри.
– Все еще можно спасти. – Звучало это так, будто она пытается уговорить саму себя. – Ведь прошлой зимой…
Прошлой зимой, прямо перед Днем благодарения, я попал в больницу с диагнозом «обширный инфаркт». Болезнь неравнодушных. Четыре дня плавал в нитроглицериновой, вязкой невесомости, вливавшейся сквозь иглу в вене.
Мой сердечный приступ на время сблизил нас. Она сидела возле постели очень тихо и испуганно глядела на мое тело, плывущее в больничном свете. Корни ее молчания ветвились, переплетались, всасывали в себя необходимые ей соки. Чужая смерть бродила по выкрашенным бледной масляной краской коридорам кардиологического отделения, шуршала прозрачными крыльями, хрипела, задыхалась рядом. Она сумела к ней приспособиться – словно очертила вокруг моей кровати круг, смерть не могла в него проникнуть, – и, целыми днями не двигаясь с места, следила, чтобы не стерлась граница.
Мной в то время овладело какое-то светлое отупление, странное безразличие к собственной жизни. Никак не удавалось ни на чем сосредоточиться. Мог лежать там, в чистилище, еще месяц, наблюдая, как ветер беззвучно раздвигает блеклые созвездия, расчесывает воздух зелеными гребенками пальмовых листьев. Как лезвия лучей опрокинутым веером разрезают тучи с золотыми разводами, и густой дым стекает обратно в трубы.
Я думал о себе словно о совершенно постороннем человеке, – все о нем знаю, и уже совершенно его не чувствую, – у которого сейчас зарождалась, медленно окукливалась личинка новой души. И когда-нибудь она станет бабочкой – надо только ей не мешать – взлетит в солнечный воздух. Стихи, которые начну писать, будут совершенно другими.
Наконец отвезли в операционную, доктор вставил мне через вену в руке катетер с камерой на конце, и выяснилось, что никакого инфаркта не было. И на следующий день отпустили.
После того как выписали, несколько дней пришлось провести в постели. И еще не растраченное материнское чувство жены нахлынуло на меня. Я целиком от нее зависел, и моя беспомощность придавала ее жизни новый смысл…
Над перекрестком возле нашего дома вдруг проступило огромное колесо. Его мерцающая, немного наклонившаяся ось уходила в небо, а в самом центре торчал среди натянутых проводов обезумевший светофор, заляпанный мигающими кругами и стрелами. Чем-то он напоминал наш разговор. Выпученные от напряжения фары плывущих машин-амфибий с тихим свистом раскручивали цветные спицы в колесе. И слой аспидных туч над ним становился все плотнее.
– Слушай, давай уедем куда-нибудь! Например, в Питер. Ты же там не был с отъезда.
– А что потом будет, когда вернемся? Что будет, когда мы вернемся? – словно переспрашивая у невидимого суфлера, пробормотал я.
– Не знаю, я не гадалка… Только спросила. Что ты сразу злишься? – Что-то болезненное, униженное проступило в ее улыбке. Голос, уже потерявший большую часть своей силы и красоты, был мягким, плавно загибался на концах фраз, приобрел другую окраску, из темно-коричневого стал серебристо-бежевым. В нем сейчас слышалась какая-то жалобная интонация, напоминающая шелест ливня, – привычный мотив, на который она исполняла песню о своей тяжелой семейной жизни.
Она не умела плакать. За все годы замужества не проронила ни единой слезинки. Даже когда ей было необходимо, не могла заставить себя. Плотина, выстроенная в детстве родителями на самой границе ее души, где-то сразу за глазной сетчаткой, не пропускала слезы наружу.
– Еще не поздно… Поверь, я не требую, чтобы ты меня любил… – По той отчаянной легкости, с которой она выстрелила эти слова и выпустила дым из ноздрей, было ясно, что она уже много раз собиралась их произнести. И, несмотря на это, интонация была такой неуверенной, что действовала сильнее, чем поток слез. Уютный свет, поднимавшийся от раскрытой книги, смягчал черты, делал ее совсем не похожей на женщину, которая все это говорила. – Я же лучше их! А с тобой, кроме меня, дольше месяца никто прожить не сумеет… Сделай же что-нибудь! Ударь меня! Но не молчи! Пойми, мне больно…
– И мне… Но боль у тебя своя, а у меня своя. А общей боли у нас нет… – Я замолк и, заикаясь на каждом слове, несколько раз повторил эту фразу про себя. Всегда начинаю заикаться, когда произношу про себя что-нибудь очень важное и при этом пытаюсь разглядеть со всех сторон то, что говорю. – Ну не можем мы жить вместе! Не можем, и все! – Вместо того чтобы подавать по ходу пьесы свои заученнные реплики, изнутри заговорил другой человек. Человек, который был гораздо грубее, гораздо сильнее меня, заговорил, будто с трудом ворочал тяжелые камни. – Из-за тебя я всех друзей потерял! Что мне, с твоей подругой с третьего этажа, с твоей дурой Лелькой и с мужем ее общаться, что ли? Так ее вообще ничего, кроме мелкого блядства с зубными врачами, не интересует!
– Конечно! Кто бы сомневался! – Приплюснув влажную, скользкую темноту в глазах – две малые частицы бушующего ливня, – она решительно стряхнула пепел. Поставила огненную точку в неразговоре. Теперь уже в воздухе, прямо передо мной. Раскаленным пеплом.
Я, не отрываясь, смотрел на нее. Раскаленная точка зрения.
– Для тебя, такого чистого, такого брезгливого, – это блядство. Сам-то жене изменять не станешь… – Полностью искусством иронии она так и не овладела. Но элементарные приемы освоила. Помолчала недолго и огляделась по сторонам. – Значит, подруга моя тебя не устраивает? – Возмущенно спросила она у невидимых свидетелей, которыми была набита комната. – А может, ей просто хочется жить, а не сидеть одной дома, как сижу я!
– Почему обязательно одной? – Чего это она вдруг взъелась, когда заговорил о Леле? Я сделал какое-то движение рукой, и в нем неожиданно для себя самого процитировал обвинительный жест ее пальца. Но она цитаты не узнала. – У нее ведь и муж есть.
– У мужа своя жизнь… Они моложе нас… Я Лельку очень люблю, она удивительная женщина… не знаю, как бы выжила… – Зрачки у нее бегали из стороны в сторону будто следили за проносящимися в голове воспоминаниями. Наконец остановились, и она уставилась в пустоту. – Ты все равно ничего не поймешь… И вообще, тебе-то какое до нее дело?
– Никакого… Просто ты с ней отдыхать в Лос-Анджелес ездила…
– Мог бы догадаться, что на самом деле мне туда совсем не хотелось… – Она тяжело вздохнула, будто подтверждая для себя, что снова оказалась права.
– Тогда почему ты просто не поехала?
– У тебя всегда все так просто…
Наполовину выкуренная пачка сигарет, которую она, как кубик Рубика, вертела в своих полных, сильных руках, резко остановилась. Электрический свет вспыхнул и задрожал на целлофановой обертке. С неожиданной силой она расплющила ее. Свет брызнул, и тоненькая струйка его повисла, качаясь из стороны в сторону, потянулась к полу из зажатого кулака. Лицо у нее было очень решительное. Обычно это означало, что она не знает, что делать дальше.
Желтой субмариной сквозь влажную муть проплыло такси с желтым треугольным горбом на спине, крутанув над накренившимся перекрестком колесо цветных проводов вокруг светофора, который теперь мигал и слезился сразу всеми своими дисками. Молния высветила на спине такси синие трещины. Еще минута, и оно рассыплется на куски. Запах озона окатил меня с головой. Силуэт бомбилы вцепился в черный спасательный круг руля. На вырвавшийся из автомобиля короткий гудок в небе никто не откликнулся.
Мой взгляд сдвинулся в сторону, проделал мертвую петлю вслед за гудком. Натолкнулся на раму и снова отскочил в ливень посредине окна. На мгновение зацепился за изогнутый ветром крест бесплотной звонницы далеко над крышами. Качнул колокол и скатился вниз. Потом развернулся и начал шарить в асфальте рядом с домом. Скользнул по пустой улице, по скелетам пальмовых веток, уткнулся с разбега в насквозь промокшую темноту. И на время увяз в ней.
И вдруг я понял, почему, несмотря на грозу, так трудно стало дышать. Прошлое никуда не исчезло. Сейчас оно приняло знакомые очертания горбатого такси со сверкающим изумрудом во лбу и мутным облачком пара над ним. Такси, которое привезло нас сюда, еще до краев наполненных друг другом.
Глава 3
Это произошло восемнадцать лет назад. И продолжало происходить сейчас. И будет еще происходить много раз. Быстро сменяются крупнозернистые кадры. Царапают мои незащищенные глаза. Проблескивающий монтаж. Потом пленка начинает крутиться с нормальной скоростью, изображение становится очень четким…
Тогда дождь лил еще сильнее. Я был нездоров и ушел с работы на пару часов раньше обычного. Поставил машину за углом, свободных мест возле дома не нашлось. Не успел пройти несколько шагов, как порывом ветра зонт вывернуло наружу, и пришлось забежать в первый попавшийся подъезд.
Тут-то и подъехало это проклятое такси. Обнаженные выше колен хорошо знакомые ноги появились из раскрытой двери. Они лениво раздвинулись и застыли на мгновение. Чья-то неестественно белая, сильная рука уверенно провела между ними. Ушла глубоко внутрь, в темноту. Сразу же вернулась и исчезла. (Потом, после многократного прокручивания этой сцены, я решил, что в тот момент она была без трусов). Женщина, которая шесть месяцев тому назад стала моей женой, изогнулась всем телом назад, медленно поцеловала кого-то – так что водитель при этом стал поправлять зеркало – и выскочила из машины. Я взглянул чуть налево и увидел далеко, как в перевернутом бинокле, на заднем сиденье мужчину в темных очках с прилизанными белыми волосами. Его крупная физиономия кого-то напомнила. Прищурился, чтобы лучше его рассмотреть. Но не получилось. Роящийся свет, который на секунду – нет, даже на короткий миг внутри секунды – зажегся в голове, оказался слишком тусклым.
Она прошла очень близко, не заметив меня. Короткая юбка плотно прилипла к телу, сквозь мокрую, мало прикрывающую блузку отчетливо проступили гордо торчащие соски, отполированные ливнем. Мне показалось, что я услышал сладковатый, удушливый запах, исходящий от нее. Он был связан с другим человеком. Попытался его воскресить, но ничего не вышло. Это была галлюцинация, обман обоняния. Или какой-то еще обман. И у него был запах. Я лихорадочно рылся в памяти, пытался докопаться, откуда он шел, но он все время ускользал.
Развинченной, освобожденной походкой шла она, закинув бусы за спину, с новыми, пустыми глазами сквозь дождь, оплетавший лицо. Шла уверенная, что ее никто не видит. Слепая улыбка блуждала по губам. Счастливая небрежность движений делала ее тело совсем незнакомым.
И сразу все прояснилось! События начали сцепляться, как вставшие с лязгом на свои места шестеренки в сложном потайном механизме. И ее непредвиденные вызовы на работу. И недавно приехавший в Майами русский актер, невнятные рассказы из жизни которого я слышал почти каждый вечер. Он не может найти работу, о нем необходимо позаботиться, а меня с ним как-то не получается познакомить. А потом рассказы внезапно прекратились… И туманные намеки друзей… Пока осторожная акробатка, умело поддерживая равновесие между двумя своими мужчинами, шла по канату у всех на виду, никто не осмеливался нарушить тишину. Чтобы не произошло несчастья. Но смотрели, не отрываясь… Муж первым начинает подозревать и последним узнает правду. Не хочет верить. А я даже и не начинал подозревать… Для исцеления от слепоты достаточно оказалось маленькой хирургической операции, всего одного поцелуя, одного движения чужой руки в такси, залитом подтеками мигающего цветного света.
Во что бы то ни стало нужно было увидеть человека, приехавшего с ней! Как можно быстрее! Для этого пришлось взять напрокат машину с затемненными стеклами. Каждое утро в течение нескольких дней неумелый соглядатай, преодолевая отвращение к себе, торчал напротив собственного дома. Возбужденное ожидание сменялось скукой, а та, в свою очередь, оборачивалась циничными рассуждениями о супружеской неверности, которыми я безуспешно пытался себя успокоить. Я понимал, что за все эти подсматривания по головке меня не погладят. Мысли были маленькие, горячие, будто думал даже не головой, а головкой – и воспоминания жгли ее – совсем другим моим органом, с которым она так любила нянчиться. Наконец однажды увидел, как она выбежала в нарядной приталенной кофточке и в той же непотребно короткой юбке, огляделась по сторонам и вскочила в ожидавшее такси. Кто-то сидел внутри. Минут через пятнадцать они остановились на окраине города у дешевого мотеля, напоминавшего лагерный барак. Здесь было их место.
Когда подъехал, они уже входили, и не успел его разглядеть. Схватился за руль и долго сидел оглохший: дверь, закрывшаяся за ними, была точно дубовая доска, которой саданули по темени… Черная волна, расходившаяся от их двери, медленно накрывала мотель, накрывала с головой меня. Помрачение рассудка. Все вокруг стало сплющенным, плоским, как фотография, и ослепительно черным без единой примеси других цветов. Деревья вдали, кирпичная стена мотеля, мусорные баки возле нее, перила балкона, окна засы€пало вдруг алмазною сажей… Она была настолько яркой, что даже сейчас, через много лет больно глазам… Потом начали проступать отдельные участки, будто кто-то водил слабым фонариком в абсолютной темноте. В темноте, в которой нечем дышать. Багрово-красные нити прожигали ее во всех направлениях. Исчезали, появлялись снова. Фонарик светил все ярче. Краски понемногу возвращались, вещи начали приобретать глубину. Вспыхнула нестерпимо белым огнем зажженная солнцем дверная ручка в их номер… она до сих пор горит в моей памяти…
Через десять минут я не выдержал и позвонил по мобильному. Сразу ощутил ее прерывистое дыхание, в которое явно вплеталось хриплое, чужое, и увидел – слишком хорошо увидел! – как в нескольких метрах отсюда она сидит, закинув руки за голову, на чьих-то поросших белыми волосами бедрах и, уверенно покачиваясь, курлычет со мною по телефону. Тяжелые наливные груди с коричневыми, пупырчатыми сосками описывают в воздухе маленькие круги… И вдруг с отвращением почувствовал, что мой член нетерпеливо шевельнулся под брюками. Он знал, что хочет. В отличие от головы…
Не дожидаясь, пока она ответит, отключился, закрыл глаза, но продолжал отчетливо ее видеть. Изображение было на внутренней стороне век. И стереть его мне никогда не удастся.
В русском языке «измена» – то же самое, что «предательство». Предала – передала себя другому. Отдала в пользование. В английском вроде не так. Но я-то вырос в России.
Изменяет… и ничего не изменишь… пойми, из-ме-ня-ет… Из меня это… вырвано… с мясом…
Ее кожа чуть-чуть золотистая. Волосы пахнут весенним солнцем. Запястье, ладонь с поперечною странною линией. Сквозь иссеченный сеткой морщинок Венерин бугор незаметно уходит куда-то на тыльную сторону, перерезая широкую линию жизни. И там пропадает… Каюта с шкафами и узким, привинченным к стенке столом. Тесный душ. В него втиснуться можно лишь боком. Там кафель хранит наших спин отпечатки.
Концерт персональный под утро. Сверканье какой-то мелодии Моцарта-Верди. Она надевала рубаху и брюки мои. Потом лихо сдвигала огромную кепку. Окно превращалось в овальный витраж, и в каюту струился расколотый вдребезги солнечный свет. В нем любой ее жест был немым продолжением голоса. Я, подперев кулаками небритые щеки, внимательно слушал, как уличный звонкий мальчишка выводит блестящие йодли и фиоритуры, выруливает виртуозно рулады и связками голосовыми легко тормозит на крутых поворотах и снова взлетает наверх. Мое ухо вместить ее голос не может. Она умолкает и долго смеется над новеньким мужем, лежащим в постели с дурацкой улыбкой… И каждая жила была в моем теле натянутой туго струной, ожидающей прикосновенья…
И еще была палуба, где мы стояли с распухшими от поцелуев губами, качаясь от счастья. Держались за поручни, глядя на море, совсем одуревшие после двух суток в постели. Тогда я еще мог читать по ее глазам. И в них были стихи, те, что мне предстояло потом написать. Трехэтажный «корабль любви» с оглушительным ревом, похожим на тысячекратный оргазм, подходил к Форт-де-Франс в Мартинике. А я, – тот, кого давно уже нет, – весь влюбленный в нее, говорил, говорил. Ей под ноги стелил душу свою, словно красный ковер, чтоб вошла по нему в мою жизнь…
Картина, медленно всплывшая в памяти, залита солнцем, пропитана влажными, сочными красками, будто слой прозрачного лака, который ее покрывает, еще не обсох…
Все это вырвано из меня. Выдрано с мясом. Дымится теперь на помойке, забрызганное чужой спермой. И моей вины тут нет!
В тот же день – всего через пару часов! – она в своей много повидавшей ночнушке неторопливо и осторожно, – боялась что-то в себе расплескать? – разгуливала по квартире. А я мрачно смотрел в стену, ожидая, чтобы она наконец спросила, в чем дело. Но она не замечала. Голые плечи были густо заляпаны невидимыми отпечатками его рук. Сжимала и разжимала ягодицы, словно чувствуя внутри мягкие толчки. Ленивая, рассеянная усталость была в каждом движении. Чужое семя, – маленькие, белые, хищные головастики – наверное, еще бушевало внутри. Любовь всегда входила в нее через узкую, горячую щель внизу живота, и сразу же там тонула. И я вдруг понял, что этот вход теперь для меня закрыт. Даже воспоминания о том, что так любил делать с ней, воспоминания о ее прекрасной, яростной ненасытности, стали невыносимыми.
Самое страшное: она врала, изворачивалась и была удивительно искренней, пока я собирал свои пожитки. Для нее не ложь, а только маленькая военная хитрость. А я ловил каждую брошенную фразу. Но не мог поймать. Словно вода сквозь пальцы. Тайное, ставшее явным, совсем очевидным, теряло свои очертания, оборачивалось тайным опять. Еще немного, и поверил бы ей – что-то в глубине души нестерпимо этого хотело, – а не собственным глазам! И тут случайно увидел на стуле возле нашей раскрытой семейной постели свои брюки. Они обвивались вокруг ее платья, мерцавшего неверным зеленоватым светом, насиловали его. Платье выгибалось навстречу им. Я уверен, она специально так их положила. Чтобы напомнить… Не только слова, но и вещи успела она приручить, втянуть в свое вранье. Здесь ничего уже не принадлежало мне.
Через два дня после моего ухода она появилась у меня на работе вечером, когда все разошлись. Без косметики, в том же самом платье, которое на стуле совсем недавно обнимало мои брюки. На ней не было лица. В мертвом неоновом свете то, что было, напоминало скорее плохо прилаженную маску. Годы отделяли ее от ленивой, уверенной в себе женщины, разгуливавшей передо мной в прозрачной ночной рубашке.
Не давая мне опомниться, зачитала вслух невидимый текст: она презирает себя за то, что сделала, это ничего не значит, того человека не любит и никогда не любила, все ему объяснила, и он уехал из города, ей ничего не нужно, она будет ждать, она знает – будут другие, и она хочет быть лишь одной из них… Когда же она замолчит?! Фразы продирались сквозь меня, царапали изнутри и уходили, оставляя за собой кровавые следы. Знаков пробела между словами не было. В конце каждой из фраз черные ресницы опускались и ставили сдвоенную точку.
Я начал массировать виски€ и сразу ощутил острую боль. Ощущение было, будто сквозь голову из одного уха в другое тянут рывками колючую проволоку, по которой идет ток.
Внезапно пробудился кондиционер, захрипел запрятанной глубоко в стене глоткой, и под его густой заунывный стон ее голос, медленно набухавший слезами, продолжал настойчиво кружить вокруг. Метался, петлял, не находил себе места. Искал трещину в стене, которой я пытался отгородиться. Я слушал, но слушал очень отстраненно. Не сердцем, а головой и даже не головой, а только ушами. Слушал и не слышал. Связи между словами, которые, не задевая, огибали мою голову, и тем, что они означают, исчезли. Слабый, но отчетливый запах лжи шел от них.
Когда она наконец затихла, вид у нее был совсем жалкий. Еще минута, и здесь, посреди моего стеклянного закутка, она опустится на колени. Недоставало лишь сложенных в мольбе рук и глаз, поднятых к небу. Сцена выглядела бы впечатляющей.
«Закрою на ключ, – неожиданно произнес кто-то внутри меня, – брошу ее на пол и вы… Чтобы лежала здесь у меня под ногами и не могла двигаться!» Наверное, желание унизить, отомстить, наказать так отчетливо проступило у меня на лице, что она быстро повернулась и вышла.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?