Электронная библиотека » Григорий Ряжский » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Музейный роман"


  • Текст добавлен: 31 июля 2016, 13:20


Автор книги: Григорий Ряжский


Жанр: Современные детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Качалкина округлила глаза:

– Нет, ну ты или дурная, или ж наивная до предела, иль на самом деле натурально малахольная! – Она поправила узелок на шарфе и оглядела себя в зеркале, сверяя образ и факт. – А откаты? Ты чего, не в курсе?

– Какие откаты? – вздрогнула Ева Александровна, мысленно уже отгораживая отдельные, пугающие её звуки от целиковых слов. – Зачем откаты? Кому?

Но уже знала, что слова те не пустые, во многом правдивые, хотя и озвучила их Качалкина так, будто грохнула чем-то порожним по подвешенной за слабую ручку тонкостенной кастрюле.

– Кому? Да деду Хому – всем, кто причастный к этому делу любым боком, что с той стороны, что с этой, вот кому!

На этот раз Качалкину пробрало не на шутку, словно все последние годы, как только встал вопрос о реституции, она продолжала считать себя несправедливо выброшенной из процесса освоения нового монетаристского направления, приоткрывшего нежданные горизонты вполне законного присвоения случайных благ. И, подкрепляя версию озвученной несправедливости, дополнительно пояснила:

– Смотри, к примеру, ты как эксперт признаёшь эту картинку дорогущей, ну как… – она наморщила лоб и задрала глаза в арочный свод раздевалки, – ну, какой в том году в седьмом зале у нас висел, не масляный, чёрно-белый, и тонко-тоненько нарисованное всё у него, без рам золочёных было, размером небольшое. А сам лохматый на портрете у себя же, волос такой волнистый ещё, типа д’Артаньян или даже сам Иисус Христос, один в один.

– Вы, наверное, Дюрера имеете в виду? – пришла на помощь Иванова. – «Графика Альбрехта Дюрера» та экспозиция называлась. Совершенно великолепная выставка, отлично её помню.

– Вот! – Качалкина хлопнула себя ладонью по лбу так, будто справилась наконец с временным беспамятством и успешно выдала искомый культурный контент. – Дю-рыр! Так этот самый Дюрыр тоже немец, как все они, и поэтому скажут, что стóит немерено и равен трём, допустим, Шишкиным или же двум, к примеру, Айвазовским картинам. И как оспоришь? Эксперты – как дышло, сама понимаешь, куда их повернут братья по разуму, туда и вышло. А наши наоборот скажут, что, мол, Дюрыр-то ваш подраненный: и то у него не так, и это не доказано, и не графика это полноценная какая-нибудь, а всего лишь набросок, или пуще того – не набросок, а эскиз с того самого наброска, а таких набросков у него – как у дурака махорки, и все одинаковые почти, и ещё неизвестно, кто кого и как набрасывал, сам он или же ученики его постарались, хоть и подпись у них единая, ты поняла? И по этой причине он меньше тянет, чем надо, и наши против него куда сильней и больше денег стоят, чего бы кто ни плёл и ни доказывал. Это ж не квашеная капуста, не отпробуешь, как хрустнет, нету же той объективности, которая всех устроит и помирит. И притом каждый, заметь, не доверяет партнёру по культуре, каждый норовит выставить своё, встречное, именно такое, что от себя доказательное, а не от других.

– Но как же так… – снова не согласилась Ева Александровна. – Ведь это же дело добровольное, основанное на договорённости сторон, для чего же так формально подходить? Ведь это лишает всякого смысла сам жест доброй воли. Нелогично как-то.

– Вот ты и попалась, подруга! – внезапно расхохоталась Качалкина, и звук её зычного голоса отозвался раскатистым эхом под сводом раздевалочной территории. – Нелогично! Да какую ж ты тут логику ищешь, Евушка моя! – воскликнула она, отсмеяв положенное. – Все только о бабле думают, об чтобы туда-сюда неучтённое выдурить да свои двадцать копеек вставить против мильонов этих культурных. Мы вам Дюрыра этого простим шмурыра, а вы нам Левитанчика вашего не заметьте, хоть и нерусский, а тоже, поди, денег стоит, как наш родной, исторический. А разницу спишем, откат на откат – два отката, с каждой стороны если брать. Думаешь, другие они, немцы? С другого теста слеплены? Как же! Ровно такие ж, как мы, только моются чаще и улыбаются шире, а так всё как у всех – напрямую прут, внаглую, обходя любую заповедь. А жопу свою прикрывают чисто немчурской обходительностью: битте, мол, дритте, нихт капут, ваши пляшут – наших нет.

Ева помолчала, дав себе время переварить услышанное. Затем спросила:

– А откуда вы всё это знаете, Качалкина? Это же просто ужас – то, о чём вы говорите. Ведь такое просто невозможно. Они ведь преступники, получается, а не люди искусства, не ценители прекрасного, не апологеты красоты и добра.

– Ну-у, завела-а-а свою песню, снова-здорóво, подруга ты моя, – несколько разочарованно протянула Качалкина. – Откуда узна-ала… где взяла-а… апологе-еты-шмалогеты… Оттуда и узнала, что сы`ночка рассказал, а он уж точно знает, он у меня на «Мерседес-Бенц» теперь трудится, старшим над электриками. Так у него вчера был один из этих, чинился, масло менял, а сам нетрезвый, хотя и в настроении, ну и сказал, что скоро у Всесвятской в музее большая экспозиция, приглашал на открытие, если заодно к маслу ещё электрику ему сделает как надо. Карточку дал свою – доцентом по нашему же делу трудится, Лев какой-то там, дальше не упомнила. И сказал, будет он теперь по вопросам реституции, по переговорному процессу с немецкой стороной биться. А под конец приплёл, что, мол, русский народ хоть никому юридически ничего не должен, что и так высокую цену заплатил, одних людей тридцать мильонов наших положили, но это ещё не означает, говорит, что надо ответно награбленное при себе иметь и что правильней то на то просто так обменять, без ничего. Так-то, милая моя, вот такие уроды на свете встречаются, хоть и доценты, а ты говоришь, апологеты-котлеты! Вот он и есть живой апологет троглодитский, лишь бы задницу немецкую подлизать за «мерседесы» ихние да откаты!

– А почему вы решили, что там эти самые откаты будут? – не поняла Ева. – Это он что, так и сказал, доцент этот?

– Да прям, скажет он! Просто сын про это всё знает, у них у самих повсюду так: что на «мерсах», что на «тойотах», что даже на «майбахе» самóм. Чем лучше качество и крепче выделка, тем больше откат. А у немцев, сама же в курсе, качество как ни крути, а вечно немецкое – не цирлих тебе какой-нибудь манирлих. А доцент вообще пьяный был, никакой. – Она глянула на стену, сверяясь с часами. – Ладно, давай по стульям, а то новый зам засечёт, мало не покажется.

– Зам со вчерашнего дня на больничном, – отреагировала Иванова, – сегодня его не будет. – Но тут же поправила себя: – Вроде внизу говорили, на служебном, я как раз проходила.

– Ну, это неплохо, – почти довольно хмыкнула Качалкина, – пусть поболеет, нам только спокойней, а то такую власть, говорят, присвоил себе тихушник этот, что скоро саму Всесвятскую подвинет, если вообще с кашей не проглотит.

Как таковое, искусство живописи и скульптуры Качалкина не признавала в принципе, полагая, что на картины и фигуры можно глядеть, только когда народ сыт по горло, обут на все сезоны и обеспечен тёплым на любые холода. Все прочие развлечения, включая музейные и алкоголь, могут иметься у нормальных людей лишь после одоления ими основных преград жизни. Искусство же, с её точки зрения, относилось к неглавному, побочному продукту потребления и шло где-то сразу после тухлой моды и надоедных спортивных мероприятий. А то, что оно порой стоило денег, то этот неоспоримый факт, как ей думалось, имел совершенно иную природу. Это уже относилось к извечному баловству богатых ото всех народов и времён, к ихней же похвальбе одних перед другими. Отдельно от прочего искусства в системе ценностей Качалкиной шли голые изображения, подаваемые во всех вариантах. И если, считала она, нагую картину ещё можно как-то внутренне одолеть, отвернуться, например, или же, прикрыв глаза, миновать в поисках чего-то более-менее приличного, то высеченную намертво из камня или железа голоту уже просто так не обогнёшь, как и не прикроешь мысленной накладкой, – слишком на виду, слишком размерна, чересчур видна ото всех сторон. Зато проживала Качалкина, считай, рядом, и потому трудиться в этом неприглядном месте было ей подходяще. Она отводила внука в школу сразу перед музейной вахтой и забирала уже после продлёнки. Таким образом, всё у неё складывалось в удобное для жизни единство: посильная помощь сыну с невесткой, зарплата – добавок к пенсии, ну и попутная культура.

Если понятийно, то культура как таковая с искусством связана никогда не была – так она прикидывала. Культура для неё определялась исключительно поведением, вежливостью, опрятностью одежды, наличием аттестата любых знаний не ниже средних, своевременной отдачей долгов и неупотреблением неприличных слов, кроме тех, без каких по нынешней жизни никак не обойтись, типа «жопа», «блин» и «беспредел». Больше – ничем. Однако, несмотря на бесспорный вывод, она же любила повторять, что трудится в храме искусств на полную катушку, что, несмотря на обилие высокохудожественных экспонатов и прочих единиц хранения, ей всегда удаётся отличить подлинное от подложного, истинного ценителя музейных богатств от случайного визитёра, явившегося проставить очередную галку на Вермеере, Саврасове, Ван Дейке или Ге, и что никакое другое предприятие культурного назначения не приносит человеку такого сочетания комфорта и бодрости одновременно.

Ева не особенно активно общалась с соседкой по залу, хотя обе почему-то считали, что дружат. Да и не тянуло её как-то в сторону четвёртого зала. Чаще отзывалась односложно, в ответ на обращение приятно улыбалась, прибавляя короткий вежливый кивок, и никогда не комментировала слова Качалкиной, обращённые в свой конкретный адрес. Вероятно, это было ещё из-за того, что территориальная расположенность одна вблизи другой, сводящая невольных товарок к условному единству на протяжении всей рабочей смены, вынуждала Еву подмечать особенности совершенно ненужной ей чужой жизни, до которой ей, по любому счёту, дела не было никакого и никогда. Второй зал, что примыкал справа, был проходным и потому в соответствии со штатным расписанием не предусматривал наличия отдельного смотрителя. Да и экспонатов там было кот наплакал, и никогда ничего ценного. Так уж было заведено. И потому пригляд за этим пространством осуществлялся отчасти Ивановой, а отчасти смотрителем зала № 1, тупикового. Так что по всему выходило, что музейного друга ближе, чем Качалкина, у Евы Александровны не имелось, несмотря ни на какие её же глубоко внутренние доводы против.

Был ещё момент из удивительных, но по факту приятных. Качалкина, выгодно отличаясь от остального, в большинстве своём обезличенного для Ивановой музейного контингента, не считала её ущербной. И даже инвалидом. И вообще, с учётом темперамента, Качалкиной вечно недоставало душевных сил, чтобы в окончательном варианте сформулировать для себя собственное отношение к соседке по искусству и оценить увиденное независимо трезвым глазом. К слову сказать, даже негодная нога, что тщательно схоранивалась Евой от неравнодушных глаз, была прощена ей Качалкиной навсегда. Хромота же, конкретная и совершенно невозможная для сокрытия, шла в нагрузку к общей расположенности и в расчёт не принималась. Еве оставалось лишь отринуть от себя всё то, что узнавалось о Качалкиной, накатываясь на голову самотоком, без какого-либо к тому специального желания и приложения отдельных усилий.

А обнаруживалось следующее. В семье Качалкину недолюбливали – разве что не открыто ненавидели. Сын, что вместе с женой и качалкинским внуком проживал на одной с матерью площади, заботу о семействе со стороны бабушки принимал охотно, однако мать ни во что не ставил, всякий раз находя подходящие причины для очередного недовольства и поддержания общего режима скрытой нелюбви. Причиной тому, как считывала ситуацию Ева, было пугающе отменное бабушкино здоровье в комплекте с недоразвитой фамильной жилплощадью, на которой семейству предстояло обитать в тесной неудоби ещё долгие годы. Этот неприязненный факт не мог не ощущать прозорливый сын, предвосхищая чутьём опытного электрика годы будущих неудобств. Это же самое определённо знала и его вечно надутая супруга. К этому же пониманию сути домашнего уклада оба готовили и ребёнка, чтобы, насколько получится, ограничить его общение с родственницей, избежав тем самым добавки в бабушкин рацион животворного детского витамина.

Так и тянулось. Дурным было то, что Качалкина, не обладая нужной для такого дела проницательностью, ухитрялась сигналы эти не воспринимать, списывая случайно отловленные сполохи родственного неудовольствия на погоду, давление за окном или же очередной парад планет там же. В такие минуты её особенно тянуло к внуку. Она доставала из комода незатратно выдуренные буклеты по разным видам искусства, годами накапливаемые ею от экспозиции к экспозиции, и, прикрывая ладошкой дурные виды, объясняла ему про хорошие. Родня в это время негодовала, зрея для окончательной мести всё ещё не придуманным способом. Ева, чуя такие подходы, пару раз пыталась заговорить с подругой, в основном в раздевалке, до или после перемены имиджа с культурного на гражданский. Сказала ей, в самый первый раз, ну, просто для пробы пера, чтобы понять, как та отреагирует. И выяснить заодно, где в их конкретном случае пролегает граница дозволенной безопасности. Зашла очень издалека:

– Качалкина, у вас, кажется, обои в коридоре надорвались. Или ошибаюсь?

И стала ждать реакции. А про обои – увидела. Равно как и засекла ещё кучу деталей и важных мелочей из жизни семейства. Например, сразу же сообразила, как только пошла у неё мысленная картинка насчёт невестки, что та не только свекровь, но и мужа недолюбливает, прикидывая заодно с мерами по основному источнику раздражения варианты и про него самого. В том смысле, что и без бригадира электриков жилось бы не хуже, чем с ним. Практически безупречно сделанным на исследуемой жилплощади оказался лишь ребёнок, хотя и он, как выяснилось, подворовывал понемногу и отовсюду, однако в сравнении с остальными проживающими всё же сильно выигрывал в святости. Не дождавшись реакции на тогдашний свой проверочный вопрос, Иванова, чуток переждав, вновь решила испытать подругу: сделает та задумчивую стойку, впившись в неё, Еву, удивлённым глазом, или же снова не чухнется? И спросила, опять же в раздевалке:

– А железяка-то, ну та, что пирсинг, которая в пупке у неё, не мешает ей нормально общаться с сыном вашим? Не натирает? Ничего?

Это уже напрямую про невестку, сынову жену, которая кольцо своё из лживой серебрянки производства нефабричного Китая не отстёгивала даже в самые отчаянные минуты случавшейся по пятницам близости с мужем. Краснота и припухлость в районе крепления металла к коже, образовавшиеся не так давно, несмотря на временное отсутствие беспокойства, невестку не смущали, потому что очередной любовник, намекавший время от времени на совместное будущее, дело такое уважал. К тому же дополнительно ещё и заводился, глядя на тюнинговый живот. Картинка эта у Евы Александровны отчего-то шла в чрезвычайно устойчивом варианте, и практически всё, что касалось внутреннего уклада качалкинской семьи, она видела словно через многократную снайперскую лупу, некоторым образом даже усиливающую эту не слишком приятную правду. Кроме того, как отдалённый результат, предвидела она и неприятную доброкачественную опухоль брюшины года через два с половиной эксплуатации невесткой железного украшения. А вообще гнала от себя Иванова эти прозаические этюды, воспринимаемые ею не без легкой брезгливости и чаще выставляемые для обзора не только в графическом исполнении, но и в живописном варианте: густо, масляно, бугристо. Несмотря на это, резко фокусные пейзажи от Качалкиной неизменно возникали перед глазами вновь и вновь, ксерясь один от другого и наводя на нехорошие раздумья. Первой была мысль о том, что страдает смотрительница, в общем, безвинно – лишь в силу своей житейской недалёкости, бессистемности общих подходов и так и не снизившегося с годами гипертонуса. Другая заставляла усомниться в первой, поскольку уже касалась кармической составляющей, в основной параграф которой включены были и текущие проклятия, и ответка за грехи предыдущих поколений, и много чего ещё, не до конца понятного и потому просто неприятного. Мысль же о том, что придётся столкнуться с копанием в делах наследных, забираться в кармическую «родословную», вылавливая и сопоставляя меж собой связь грехов через взаимосвязь времён, не испрашивая на то конкретного позволения, вызывало у неё чувство протеста против самой же себя, против своей же проклятой стукнутой когда-то головы, против всезнайской собственной натуры, не приносящей обычного простого счастья, а лишь будоражащей нервы и мысли.

Так или иначе, но по линии предыдущей родни, с захватом по крайней мере около сотни ближайших лет, ничего криминально-мстительного в роду Качалкиных не обнаруживалось. По всему выходило, что причиной неладов в семье стал единственный резон, простой и понятный без какого-либо знания, – сволочизм сына, подлость его неверной супруги и безголовость самой Качалкиной, как чисто бутафорской основы домашнего очага. Следует также заметить, что после сделанного вывода Ева Иванова в отношении Качалкиной заметно переменилась: приподняла порог терпимости и отчасти настроила себя на лёгкое сострадание к ней, как к без вины виноватой заложнице стервозных домашних обстоятельств. Тем более что на второй свой вопрос, насчёт невесткиного пупка, ответа она так и не получила. Качалкина просто мутноглазо уставилась в арочный свод, потёрла нос тыльной стороной ладони и переспросила:

– Это какая железяка, Ев?

О своей смотрительнице-подруге Ивановой она знала немного, но тайно её уважала. Та пришла в искусство задолго до неё, и не по причине выхода на пенсию, как сама она, или не по чисто территориальному признаку, а в силу личной душевной тяги. Именно так Качалкина про Иванову чувствовала. А попутно ещё и жалела, как хромую, без мужа и без детей. Лицо же – отделяла от всего остального. Лицо музейной подруги было светлым и чистым, с двумя синевато-лучистыми фонариками на месте глаз. И тонкий, с широко разнесёнными крыльями нос. Такие носы всегда повышенно улавливают запахи и почти не подвержены насморку – так про них знала Качалкина, не вдаваясь в промежуточные, не достойные большего анализа мелочи. Да, и ещё пепельного оттенка Евины волосы, чуть волнистые, но в пределах, также не вызывали в ней неприятных ощущений. Ну а тело, если мысленно отбросить негодную ногу, и характер – тоже вполне себе ничего, оба нормальные, без отложений. Что до прочего, то оставшиеся глаза, брови и добросердечие взгляда легко можно было б взять за единицу отсчёта, если говорить о людях хороших и образцовых, в принципе. Про обрыв обоев, о каком случайно упомянула Иванова, Качалкина, конечно же, услышала, но, не допуская малейшего проявления чудес в отношении себя, прикинула, что, наверно, сама же и проговорилась, невольно допустив мягкость нрава в минуту одноразовой женской слабости.

А ещё Качалкина знала точно, что Ева неравнодушна к картинам, и особенно писаным, кистевым, работы старых мастеров. Подолгу, бывало, простаивала перед очередным, издалека завезённым экспонатом, молча и пристально поедая глазами пейзаж или портрет. Порой Качалкина, оказавшись с той на общей линии культурного огня, заставала её утирающей с глаз мокрое или с придавленными к груди ладонями, вперекрёст.

Ева и правда всё ещё пребывала в состоянии заложницы собственной слабости, если не сказать страсти, начавшейся с ранних девичьих лет, когда в поисках работы моталась она по большому, жаркому, неизвестному ей городу и набрела наконец на спасительную тень. Тень ту образовывали две пары молодых, неодинаково пушистых лип, слева и справа от служебного входа в красивое по архитектуре заведение. То, что заведение это – музей, ещё не знала, но, чуток передохнув в тени левых крон, решилась и зашла. Оказалось, Государственный музей живописи и искусства, про какой и не слыхивала. Зашла робко, поинтересовалась у тётеньки на вахте, что, мол, убираться, часом, не ищете кого? Та плечами пожала, на лестницу кивнула: мол, там узнавай, девушка, кажись, уборщицы у нас в доборе, а вот смотрителей нету, нехватка, не хочут никто смотреть, не плотят потому что как надо за ихний присмотр, плюс к тому жопу высиживай всяк день от десьти до шести, ни отойтить, ни пёрнуть по-человечески. И глянула сожалительно:

– Оно тебе надоть, девк? – И тут же палку приметила, что Ева робко за спину поначалу увела, а после обратно вытянула. – Хотя раз уж ты хрóмая, тогда как раз по тебе придётся, инвалидское дело, оно богоугодное, где стул – там инвалид. И порядок, и при тишине, всё как тут. Зал свой отглядела, вопросы поответила кому надоть и домой к себе похромала.

– А какие вопросы-то, тётенька? – Ева пошла было к лестнице, где начальство, да тормознулась. – Я же ничего не отвечу, я ведь этому не училась никогда.

– Ну, какие… – Вахтёрша на мгновенье задумалась, потёрла лоб, напружинилась памятью и в итоге пояснила: – Ну, где туалет, к примеру, или ж в какие часы закрытие. Иль, бывает, могут самими картинами любопытничать. – Она приняла позу поудобней и добавила с долей превосходства в голосе: – А спросют если, особливо кто настырный, сколько, к примеру, рама та иль эта в дéньгах, так ты его в другой зал посылай да скажи, чтоб не пачкал нигде, потому что искусство тут повсюду, куда ни глянь, даже в отхожем месте, а оно знаешь скоко стоит? – И сама же ответила: – Немерено – то-то и оно, девк, поняла? Там только на рамах, особенно какие толще, одного золота незнамо скоко, а уж про остальное вообще не говорю – бесценное дело, историческое, с чёрт-те каких времён висят, а только ещё бесценней становятся. Так-то, красавица… Ну иди, иди, поинтересуйся, раз больше ничего не получается тебе для жизни изобресть…

Она вышла из приёмной начальственного кабинета через сорок минут, да и те в основном ушли на ожидание Коробьянкиной, в ту пору замдиректорши по общим вопросам, – молодящегося содержания тёти в брючном костюме, с волнистой пшеничной головой и строгим взглядом бесполого кума из женского исправительного заведения.

– Говорите, отличный аттестат? – неулыбчиво спросила та после короткой паузы и с сомнением глянула на соискательницу места смотрителя. – Точно отличный?

Ева утвердительно кивнула и робко улыбнулась, но скорей из-за того, что просто надо было учтиво реагировать. То, что возьмут, знала уже на полпути от вестибюля к кабинету заместительницы. И не по причине нежданно грянувшего дефолта и общего, как результат, обнищания населения. И не оттого, что зарплата музейщика, пускай даже столичного, неизменно стремясь к позорно малой величине, не предполагает никакого конкурса на место обладателя культурного бюджетного стула в зале экспозиции живописных полотен старых мастеров. Просто знала это, как всегда, по умолчанию. Как пребывала уже и в курсе того, что замше этой, начиная с первого её больничного листа, останется месяцев пять-шесть. Самое большее – восемь, до года ни по какому не дотягивалось, откуда ни зайди. Картинка выходила печальной, но устойчивой, без отвлечений на постороннее, сбивающее фокус. Замшина саркома, о какой до времени не будет ведать ни одна живая душа, к тому моменту уже начнёт подъедать основное блюдо, покончив с закуской, и вскоре перейдёт к десертному столу. Ещё загодя, до самых первых отчётливых симптомов, но через годы после начала работы в музее, Ева Александровна решится и подсунет под дверь начальницы письмо, где крупно, по-печатному – анонимно, чтобы не подставляться, – напишет, чтобы проверилась хозяйка кабинета на онкологию, и как можно скорей. Однако, подсовывая, тоже будет знать, что не сработает упреждение её, что письмо почитают и бросят в корзину, приняв за очередную подмётную галку в деле межвидовой борьбы сторонников одного музейного направления с приверженцами другого. А насчёт того, кто возглавит местных оппортунистов, копая под сторонников старой школы искусства во главе с матроной-директоршей Всесвятской, загадки для Евы уже не существовало начиная со второго её смотрительского дня.

Но и про саркому не всё было чистым. Из ясного пока вычитывалась лишь стопроцентная смерть. Но что-то мешало напрямую отдать её в руки злого рака, параллельно высматривалось и нечто неожиданное, такое же недоброе, хотя сам источник до конца не определялся. Разве что следы на лице и мёртвом теле проявлялись как на фотоплёнке – печальными вуалевыми пятнами. Впрочем, многое, очень многое ещё только предстояло узнать смотрителю Ивановой, волей тенистого случая занесённой в храм живописи и скульптуры. А пока… Пока же, получив первые наставления в комплекте с форменным набором обуви и одежды, она думала об этой несчастной замше, о её детях, погодках-сыновьях, которых не любил и которым не стал помогать их отец – бездарный музыкант, схоронившийся от алиментов где-то в далёкой израильской глубинке. Думала она и о том, что один из братьев тоже станет музыкантом, довольно известным, и всё у него будет хорошо, включая гастроли и почётные места на больших скрипичных конкурсах. И что другой будет страшно завидовать ему и в результате после смерти матери сумеет переписать наследство на себя, но всё равно в скором времени профукает всё, оставив последнее букмекерской конторе, после чего в полном отчаянии улетит искать отца. И найдёт, и замирится, и оба будут продолжать люто не любить старшего сына: отец – за неожиданные успехи в таком же, как и его, деле, но достигнутые без его отцовского участия, младший – за несправедливость судьбы и неугаданную ставку в этой явно левой конторе, в итоге всех дел сблизившей его с таким же никчемным, как и сам он, родителем. И только одно не узнает никто из членов распавшейся семьи и никогда: что старший, слабохарактерный и успешный, – всем им стопроцентно родной, младший же, израильский, живущий с изжогой в животе и завистью в чердачном отсеке, нажит любвеобильной и многострадательной замшей Коробьянкиной на стороне, с художником-передвижником от одной столичной экспозиции к другой.

Иногда Еву Александровну замечали, преимущественно в те моменты, когда сидела на стуле, подолгу не вставая, чтобы без особой нужды дополнительно не выхрамывать в зал. И лишь когда окончательно затекала плохая нога и словно из солидарности с нею неуютно становилось и хорошей, Ева Александровна заставляла тело оторваться от стула, чтобы исполнить неспешную прогулку вдоль стен, стараясь как можно мягче прикасаться к полу насаженным на палочный конец резиновым набалдашником. В такие мгновения, когда палка, незаметная до момента отрыва от сиденья, оказывалась в её руке, мужчины, интересовавшиеся молодой, тонконосой и пепельноголовой смотрительницей, обычно разом теряли к ней интерес и отступались от намерений знакомиться. За все годы музейной службы – она просто из интереса вела такой личный учёт – её хотели восемнадцать раз, натурально, физически, как женщину и очень по-мужски. Из этих восемнадцати охотников четверо почти уже решились подойти, и Иванова даже знала, о чём будут спрашивать. Двое первых вежливо поинтересуются именем и пожелают узнать, до которого часа работает музей; двое других – не в курсе ли смотрительница насчёт сроков персоналки Модильяни или Куинджи. Однако трое из отчаянной четвёрки, засекши палку и хромоту, тут же передумывали выказать интерес и спешно ретировались. Последний, четвёртый соискатель на даровую близость, подошёл-таки, но вокруг него летали, вихрясь и сталкиваясь одна об другую, столь жаркие искры страсти, и тяга его к хромоногой добыче была столь неприкрыта и мощна, что Иванова неподдельно испугалась, сообразив, что перед ней не просто крупнокалиберный культурный ухажёр, а самый обыкновенный зверь, в дичайше исполненном самцовом варианте. Резко дохнуло кислым, обдало жаром быстрой похоти, повеяло ароматом свеженагнанного семени. Последний запах был ей незнаком, совсем, учитывая отсутствие какого-либо опыта в этом конкретном смысле, но она догадалась, откуда он происходит и какую таит в себе опасность – тоже вполне определённую. Она опередила тогда намерения культурного извращенца и, вытянув из-за спины палку, произнесла дрожащим голосом, когда тот приблизился:

– Даже не помышляйте, уважаемый, ничего не получится, я замужем за охранником нашего музея, и сейчас он придёт меня проверить, потому что у него обед.

Зверь отступил и тут же ретировался: всё понял, потому что имел природу близкую к Евиной, но только по другую от неё сторону. Ева же Александровна перевела дух и сделала важный для себя вывод: в моменты личного душевного волнения свойства её не работают, верней сказать, включаются не на полную силу. И это многое объясняет. Уже потом, оказавшись в Товарном предмкадье, она ещё раз поразмышляла на тему и пришла к выводу, который её в общем устроил. Нет, она не ведьма, для ведьм подобное приключение – праздник. Вульгарная колдунья, белая или чёрная – без разницы, как и все остальные от их нечистого сословия, не преминула бы воспользоваться оказией и надсмеяться над опасным мужланом, преподнеся тому урок мстительный, если не кровавый. Она же, будучи обыкновенной незлобивой дурой, даже не помыслила вышептать вслед неслучившемуся агрессору пару-тройку проклятий, какие в арсенале-то имела, но так ни разу в жизни и не применила. Таким образом, получалось, что она, смотритель Иванова, всего лишь слабая женщина с интересными особенностями женского воображения, с чётко и нередко безошибочно выстроенной природной интуицией и повышенным чувством справедливости независимо от сути события или поворота чьей-то судьбы.

Такое открытие обнадёживало и определённо снижало страдания женской плоти, давая надежду на какую-никакую реальную связь с мужчиной. Но точно она про себя ничего не знала, не видела, даже не чувствовала приближения хорошего. Отменно предугадывалось лишь дурное, как в случае с самцом из музея. Где-то имелся провал, недодел, просчёт природы по части угадывания самой же себя. И это мешало мечтать.

Бывало, подолгу рассматривала себя, нагую, перекрыв окно шторой, хотя для подобного сокрытия не имелось достаточно причин. Точка обзора извне отсутствовала, дом был последним в череде однотипно-унылых строений, дальше начиналась окружная дорога, на которую смотрели оба окна её малогабаритного жилья. Но вместе с тем Еве казалось, что за ней всё равно наблюдают, оттуда, со стороны раскинувшегося перед её ведьминским взором вечно затянутого облаками неба, туманящего невыводимой пасмурью проход к соседним мирам. Этот ничейный взгляд прошивал любые преграды, не говоря уж о панельной коробчатой постройке времён продажных и воровских, и, достигнув заветного окна, упирался в Евину штору. Что было дальше – не знала, но на всякий случай зашторивалась, хоронясь, особенно в моменты оголения своей дурной и постыдной конечности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации